Долго ли, коротко ли, полями да лесами вышли они к Коровьей топи. Исход лета, а тут будто осень настала. Трава на берегах бурая, густая да косматая, как медвежья шкура, все травинки перепутаны, каждая в свою сторону клонится. Вода рыжей ряской затянута, горбятся ржавые кочки, поросшие жёлтой осокой. А берёзы на том берегу нынче зелёные, да бедно одеты, все ветки пересчитать можно.
Встал Завид у края топи, глядит, вспоминает. Птицы вдали щебечут. Пахнет гниющей травой и — сильнее — уже отцветшим багульником. Вот он топырится в стороне, узколистный, изжелта-зелёный, будто кто воткнул в землю иссохшие и уже пооблетевшие еловые ветви.
Вода тиха. Только раз что-то булькнуло, поднялись со дна пузыри, и снова тишь.
Сыскали они себе жерди, да перед тем, как идти, Завид нож попросил. Нашёл оконце в ряске, ладонь разрезал, воду кровью напоил.
— Так меня учили, — объяснил. — Здесь болотник живёт, надобно, чтобы пустил, не серчал.
— Болотник! — с упрёком сказал Первуша. — Мы в Перловку из-за нечисти не стали соваться, а ты нас куда завёл?
— Да он не злой…
Кое-как пошли, нащупывая путь. У Завида руки-ноги дрожат, на лбу пот проступает. Боится воды, отводит глаза, а то и жмурится. Первуше этого страха показывать не хочет, а всё же тот заметил и поддел:
— Да ты, брат, сробел! Всё же боишься болотника?
— Не болотника…
Да что таить? Сознался Завид:
— Воды боюсь. Ничего, дойду.
Первуша тут взялся его отвлекать, зубы заговаривать.
— Что же, часто ли ты здесь бывал? — спрашивает. — Хорошо ли помнишь путь?
— Помню.
— Да ты небось и без жерди сумел бы пройти?
— Не сумел бы.
— Да сумел бы! Ишь как ловко пробираешься, сам-то под ноги почитай и не глядишь.
— Гляжу. Да как сюда без жерди сунешься, ежели иная кочка уйдёт вниз, и поминай как звали! И ходил я тут раз не то два…
— Ну, всё же ловко идёшь! А вот что, брат: ведь нам большая удача, что мы о схроне ведаем. Из тех, кто с Тишилой ходил, только мы и остались, кто знал, да ещё двое. Всё, что в Перловке упрятано, нам достанется, а ежели успеем первыми, только надвое и придётся делить.
Остановился тут Завид, обернулся к Первуше, головой покачал.
— Да мне, — сказал, — того и не надобно. Пусть себе лежит, а хочешь, так забирай. Я и не видел, где это добро зарыто, не сыщу.
— Это ты теперь говоришь, не надобно, а пораскинешь умом, так небось от доли не откажешься. Уж там на безбедную жизнь достанет! Небось всё изроешь, чтобы сыскать.
— Говорю же, не надобно, — повторил Завид и пошёл дальше.
— А уж те двое изроют, — задумчиво сказал Первуша за спиной. — Ежели они от Синь-озера целыми ушли да прознали о том, что Тишило помер, непременно наедут в Перловку. Одна надежда, что не знают они, кто у гиблого места сгорел. У живого-то красть не осмелятся.
Завид ему не ответил. Жердь со всей силы сжимает, уж и пальцев не чует. Ноги неловко идут: он им велит сделать шаг, а они на месте топчутся, нести его не хотят. Скорей бы до другого берега добраться, да там и засесть, больше через клятую топь не ходить.
Птицы свищут — легко им, крылатым! Небось не боятся увязнуть… Солнце плечи припекает, мошкара серым роем клубится. Вот подлетела, в глаза да в нос набивается. Завид рукою махнул, чтобы отогнать — пошатнулся, в жердь вцепился, перед глазами всё мельтешит, плывёт. Уж и не понять, где земля, да и нет под ногами тверди, всё ходуном ходит.
— Места эти я будто знаю, — продолжает меж тем Первуша. — Так Перловка-то от нас по левую руку, верно? А ежели направо пойти, выйдешь к Невзоровой корчме, так?
Завид и плакать хочет, и ругаться. Ноги сами подгибаются, чтобы на кочку сесть и уж больше с неё никогда не вставать. Рассердился он тут, злость силы дала. Зубы сцепил, пошёл.
— Хитро придумано — в этаком-то месте землянка! — не унимается Первуша. — В топь-то эту кто полезет? Не зная, и пути не сыщешь. Как же ты его примечаешь?
— Да вот как: на берегу две ели, а в воде мёртвая сосенка. К елям спиною надобно стать, а к сосенке лицом, да в ту сторону и идти, покуда не приметишь на дне Велесова идола. Тогда отыщи на том берегу кривую берёзу да к ней путь держи, так и выйдешь.
— Да тут все берёзы кривые! Ну, добро, что ты со мною: сам бы я ни в жизнь пути не сыскал. Так какая берёза-то тебе кривее других показалась?
— Вот эта, — указал рукой Завид. — Вишь как её повело. Другие хоть в одну сторону клонятся, а она и туда, и сюда, будто решить не могла, куда изогнуться.
— И верно! Ловко ты, брат, подметил. И люди, бывает, клонятся туда, сюда… В первый раз я тебя спрашивал, уйдёшь ли со мной от Тишилы, и ты согласился не раздумывая, а как вдругорядь спросить пришлось, ты промолчал.
— Испугался я, — ответил Завид. — Слов не нашёл. Кто же знал, что вы за ножи схватитесь!
Сам идёт и думает: хорошо, что не нужно смотреть Первуше в лицо.
— Ишь ты, слов не нашёл, — говорит за спиною Первуша. — В нашем-то деле мешкать нельзя, иначе тут тебе и беда. Быстрый ум надобен. Мне будто почудилось, мы в этом похожи, а ты — вишь как…
— Да и мне будто чудилось, ты говорил, мы братья, а как погнались за нами, так улепетнул, только я тебя и видал. Свою шкуру спас, на меня и не оглянулся.
— Ну, огрыза… — пробормотал Первуша и умолк.
До берега уж дошли без разговоров, да и путь под конец совсем затерялся в хлябях, тут только под ноги и гляди. Не до болтовни. Дошли, осмотрелись — следов не видать, из печи зола выметена, на полках никаких припасов. Знать, давно хозяин не заглядывал.
Первуша дров нарубил, Завида по воду послал. Верши поставили, да когда ещё та рыба изловится. Котелок водой наполнили, печь затопили, сидят на завалине, от гнуса отмахиваются.
Вечер холодный, сырой. Небо над Коровьей топью остывает, бледнеет, проступают на нём выцветшие звёзды. Лягушки квачут, будто урчат негромко, стрекочут речные сверчки, да вот утки заругались — всех перекричали.
— Долго ли нас будут искать? — спросил Завид.
— Да уж пожалуй, — задумчиво ответил Первуша. — Верёвку-то мы снять не сумели, вот и поймут, что кто-то от них ушёл. А всё-таки мы, брат, везучие! Кладовик-то мне подсобил, не то, пожалуй, Тишило там бы меня и схоронил. Слыхал ты, как мертвецов оставляют клады стеречь?
Завид помотал головой.
— Убивают кого да заклинают, чтобы стерёг. Тишило-то небось думал, полную бочку золота добудет, да сразу-то её никак не унести, вот меня бы и приставил охранять, покуда сам вернуться не сможет. А ты бы и не вступился, верно, брат?
Развернулся Первуша, локтем на колено опёрся. Глаз прищурив, ждёт ответа.
— Я бы не смолчал, — сказал Завид, — да только помогло бы это тебе? Их-то сколько, а я один.
— Вот, вишь ты, всяк прежде о своей шкуре думает! Я тебя за то не могу судить, но и ты меня не суди.
Посидели ещё, помолчали. Верши проверили — нет, не свезло, болотник не стал помогать, только воду хлебать и остаётся. Первуша в мешке порылся, отыскал малиновый да смородиновый лист, сорванный при случае, да заварил, всё не пустая вода. А утвари-то в землянке — на одного, и кружка одна.
— Ты первым пей, — говорит Первуша. — Да не тяни, я-то ведь тоже нутро согреть хочу, голод отогнать!
Глотает Завид горячее питьё. Притомился, на болоте ноги промочил, иззяб, да прежде всё думал, уйдут ли они от погони. Вот ушли, и на душе спокойно стало. Нынче отдохнут под крышей, а завтра будет им и рыба. Надо бы по ягоды пойти, а там и по грибы, не то утку петлёй изловить.
В землянке горит лучина, тлеют угли в печи. Первуша задумчиво их ворошит, хмурится.
— Я, как тебя увидал, — говорит, — думал, мы похожи. Ты будто тоже выдумку любишь, да и хотел большего, чем кур красть и тут же всё прогуливать, проедать да пропивать. Думал я, ты за мною пойдёшь без раздумий, вместе славу добудем. Да только я ошибся.
Завид плечами пожал и сознался:
— Не для меня эта жизнь. Я ведь тоже думал, будет весело, да вышло, что не по мне этакое веселье.
— Э, нет! Хитришь, брат. Я-то вижу, ты своего не упустишь… Небось уж прикидывал, как до Перловки прежде меня добраться, зубы мне заговаривал?
— Да мне и вправду та добыча не надобна…
— Ты это брось! — воскликнул Первуша. У самого глаза горят, ноздри раздуваются, вид самый дикий. — Я ведь чую, ты от меня уйти хочешь! Что, к Невзору думал пойти, с ним поделиться?
Хотел Завид возразить, да навалилась на него страшная усталость, глаза так сами и закрываются. Глядит он на руку, в которой кружку держит, а рука уж не слушается, опускается. Кружка тяжела…
— Ясно, к Невзору, — бормочет Первуша, только его уж и не видно, свет меркнет. — Лошадь с телегой-то надобна…
И ещё одно, последнее, услышал Завид перед тем, как сморил его сон:
— Благодарен будь, что я не душегуб, да и жаль тебя стало. Ничего, будет тебе наука!
Долго ли, коротко ли спал Завид — наконец пробудился. В землянке темно, хоть глаз выткни, да тихо, ни звука, ни дыхания рядом. Ушёл, видно, Первуша. Знать, ему припрятанная в Перловке добыча покоя не давала.
Лежит Завид, вспоминает их разговор и думает: добро, что малым отделался, откупился. Свезло, что Первуша и вправду его не убил. Что же, пора вставать: надобно позаботиться о том, чтобы с голоду не помереть. В корчму теперь идти нельзя, ведь если сбежавших разбойников ищут повсюду, то весть и туда могла дойти. Появишься там, на хозяина беду накличешь, сам попадёшься. Лучше уж переждать, а там и Добряк, быть может, наведается, он-то Невзору весточку и передаст.
Хочет Завид подняться, а руки да ноги будто чужие, и что-то их держит, словно Первуша его спеленал. Да отчего-то не выходит ухватить край полотна, пальцы не гнутся.
— Что же такое? — бормочет Завид, чуя подступающий страх, а вместо голоса слышит волчье ворчание…
Тут забился он, завыл. Не спасла его смерть колдуна, проклятие никуда не делось, и Первуша его, спящего, обратил. Небось давно задумал, травы где-то раздобыл, а в последние-то дни он их ниоткуда взять не мог, значит, ещё раньше… Когда-то ещё Завид сумеет выйти к людям, когда-то расскажет о том, что случилось — Первуша к той поре уже далеко будет!
Да ведь самое-то больное не это, а то, что проклятье ещё в силе. Завид уж и стеречься забыл, думал, всё позади. Думал, кроме того, как уйти от разбойников, у него и бед не осталось. Да за что же это, за что? И колдуна уже не отыщешь, не спросишь — за что?..
Бьётся он, задыхается, да понял, что тем лишь хуже себе делает. Он ведь не связан, это просто одежда. Первуша её снимать не стал, к чему ему возиться, только рубаху у ворота надрезал, чтобы она волка не душила. Может, и не о волке заботился, а лишь о том, чтобы тот не проснулся прежде времени.
Лежит Завид на боку, тяжело дыша, лежит — отдышался. Теперь, когда уж понял, что он в волчьей шкуре, сумел порты сбросить. После рубаху лапой поддел, зацепил полотно зубами, разорвал с треском. Про себя усмехнулся: вещь-то Первушина, и он уж так гордился, что Первуша его отметил, и так был рад подарку… Нынче распрощались они с Первушей, даже и рубаху приходится рвать, чтобы освободиться.
Кое-как стянул Завид одежду, сам отряхнулся. Ищет впотьмах дверь. Неудобно, руку вперёд не протянешь, вот наткнулся носом на стену, на печь. Совсем уж простыла печь, знать, давно Первуша ушёл.
Отфыркался Завид, утёр нос от золы, да от печи к двери и вышел. Толкнул — заперто. Видно, Первуша защёлку повернул, боялся, что волк по следу пустится.
Бьётся Завид в дверь, бьётся — не поддаётся защёлка. Дверь и не шелохнётся, будто её снаружи ещё подпёрли. Испугался тогда Завид. Первуша-то сказал, он крови не проливает, так ведь и не пролил, а если запертый волк выйти не сумеет да издохнет — что ж, будто и не Первушина выйдет вина!
Бьёт он плечом — ничего. Уж и зубами дерево ухватить пытается, прогрызть, а то бросит всё да завоет, только кто услышит? Были бы руки, поискал бы топор или нож, а в волчьем-то обличье что делать?
Тут припомнил: Первуша говорил, что завсегда есть иной путь. Неохота слушать его советы, да ведь и сдаваться нельзя, покуда жив. Думал Завид, думал — так ведь он в землянке! Принялся тогда под дверью копать. Долго ли, коротко рыл — проделал путь на свободу. Пролез, от земли отряхнулся, фыркнул.
Глядит — и правда дверь подпёрта бревном, он бы её никогда не вышиб. Солнце над топью стоит, птицы распеваются, лёгкий ветер метёлки тростника раскачивает, берёзовым листом шелестит.
Вот уж и свободен, а о том, что волком стал, надо бы не думать, не горевать. Это лишь на год. А человеком и половины того срока не пробыл… Да что толку себя жалеть? Зато укрылся куда как надёжно: человека ищут, да не найдут, никто не догадается, что это он и есть.
Волка, правда, тоже ищут, винят, что людей подрал. Увидят — кто знает, что решат. Надо бы не попадаться, а только брюхо уж подвело, на ягодах да грибах теперь не протянешь, а чтобы рыбу ловить, руки нужны. Выходит, придётся идти к Невзору, да кабы ещё он признал в этом обличье, не схватился за вилы или топор, не кликнул людей…
Подумал так-то Завид, да и решил теперь же, покуда солнце не село, перебраться на тот берег. Только опять у него беда — от волчьего тела отвык. Не выпрямиться, травы по морде хлещут, и земля близко, не оглядеться, почти ничего не видать. Как это он раньше волком бегал?
Долго он примерялся, покуда на первую кочку прыгнул, да там и застыл, в землю вжался. Дальше идти боится.
Первуша-то, видать, с умыслом расспрашивал, сумеет ли он пробраться без жерди. Всё сделал, чтобы волк его не догнал. Назло бы догнать да отплатить, да сперва поглядеть, где добыча спрятана…
Нет уж, пусть себе идёт, пусть забирает добычу. Она ему счастья не принесёт. Ведь могли разойтись миром, если бы Первуша по себе других не мерил.
Долго лежал Завид, вжавшись брюхом в осоку. До другого островка надобно было сколько-то пройти по вязкой грязи, да место такое — чуть в сторону уйдёшь, провалишься. Храбрился, храбрился, после примерился, да как прыгнет! Топкое место перелетел. Что ж, и волком быть хорошо: человек бы так не сумел.
А земля-то под ним, будто лодка, раскачивается, или это со страху кажется. Вцепился бы в траву, да пальцев нет. Ничего, посидел, успокоился. Огляделся, дальше пошёл.
Там уж легче: потянулись кочки, знай прыгай с одной на другую. Да какие-то, помнится, тонут, если наступишь…
Потоптался Завид на краю, дорогу присмотрел. Скачет, от страха себя не помнит, а от намеченного не отступается. Добрался до островка, вот уж и середина пути. А всё ж таки лучше бы он в обход, лесом пошёл, хотя бы путь и занял больше дня, да теперь-то что — не воротишься, поздно!
Стоит на островке, выглядывает кочки среди пятен бурой ряски. Какие-то человеку сгодятся, да для волка нехороши, четырьмя лапами не встанешь.
Тряхнул он ухом, отгоняя назойливую мошку, и сказал себе: ничего, ещё чуть продержаться, там и голая сосна, от неё до берега рукою подать. Впредь он в это болото не сунется даже и за-ради спасения жизни.
Вот уж собрался прыгать, уж прыгал, да страх его на краю удержал, подвели лапы. Попятился Завид, чтобы устоять, хвостом взмахнул, мордой мало воды не коснулся, в ряске оконце было.
А из оконца того на него Первуша глядит.
Золотые волосы будто ветер легко развевает, пальцы крепко сжимают жердь — то ли она подломилась, то ли вглубь ушла, когда он не ждал. Рот приоткрыт — может, и кликал на помощь, да Завид крепко спал, не слыхал.
Уставился Завид, как заворожённый, в испуганное лицо, которое смерть лишь чуть успокоила, да вот понял, что не в силах вытерпеть взгляда полузакрытых глаз. Вскрикнул он и кинулся прочь, не разбирая пути. Одно в груди бьётся: уйти, уйти!
Подламываются лапы, режет их осока, выскальзывают из-под них кочки. Вот что-то большое плеснуло, поднимая брызги, зловонная ряска осела на морде. Не сразу Завид понял, что это он сам провалился, да так глупо, мало не у самого берега.
Добро, тут же припомнил, что биться нельзя, не то затянет. Замер, выгнув шею, а дальше-то что? Заскулил, заголосил, да кто его услышит? Видно, не сгодилась болотнику его кровь или показалось мало, всё решил отнять. Да что болотника винить, если сам под ноги не глядел!
Ждёт Завид неведомо чего. Слетелся гнус, заедает, а он и ухом дёрнуть боится. Только всё воет хрипло — может, хоть кто услышит. Да чует, будто порхнула над ним малая птица, что-то прощебетала, да так сердито, и улетела. Что бы это значило?
Ждёт Завид, не хочет с надеждой расстаться, а день понемногу к закату клонится. Солнце за спиною садится, гаснут земля и небо. Трясина холодна, и тело без движения застыло, да ещё кажется, будто кто тонкой костлявой рукой его лапы ощупывает. Может, болотник устал дожидаться, покуда он потонет, да как схватит, как утянет его…
Тут ветер донёс голоса, будто люди недалеко. Завид из последних сил завыл, покликал на помощь. Притихли люди, а после голоса зазвучали громче. Услышали!
Ждёт Завид, глядит с надеждой. Тут вышли на берег мужик да рослый парнишка, оба светлоголовые, крепкие, с виду похожи. Ясно: отец и сын. Пригляделся Завид, а это Ёрш да Божко. Уж любому он, кажется, был бы рад, а этих не ждал.
— Тятька, и вправду волк! — ахнул Божко. — Да чёрный, тот самый!
Ёрш поглядел исподлобья, уперев руки в бока, и ничего не сказал. А Божко не унимается, за рукав его тянет:
— Что делать-то будем?
— Да тут бы его и бросить, — зло сказал Ёрш. — Мало он нам бед принёс?
— Да ведь учёный! Можно бы взять, будет у нас учёный волк.
Покачал Ёрш головой, поскрёб в затылке, проворчал:
— Шкуру бы с него снять…
Завид тут и дышать забыл.
— … да какая в эту пору шкура? — меж тем продолжил Ёрш. — А вот, говорят, одни мужики ходили с медведем, да его у них свели. Так не купят ли волка? Пожалуй, за него немало дадут.
— Отчего себе не оставить?
— «Отчего», «отчего»! Нам от него что за прок, одно разорение, поди прокорми… Или ты сам вздумал с ним по ярмаркам да по торгам ходить? Не позабыл ли, что колдун тебе наказывал стеречься волков, а этот мало тебя не изгрыз, мало не покалечил?
Смутился тут Божко, глаза отвёл и пробормотал:
— Да ведь я его правда палкой бил, и ежели бы он хотел, так уж покалечил бы, я-то ему в зубы попался. Только он мне зла не причинил.
— Тогда не хотел, а нынче год на воле провёл, одичал! Ну, пока языками треплем, он уж потопнет. Ветки тащи!
Божко метнулся за ветками и живо приволок целую охапку — видно, они за тем в лес и пошли, уж собрали вязанку. Подобрался Ёрш ближе, настелил перед волком хвороста да на шею ему петлю, из своего пояса сделанную, закинул. Тянет, прикрикивает:
— Ну, пошёл! Пошёл!
У Завида в глазах темнеет, давит петля, тело закоченело, не слушается. Да спастись-то хочется, оттого собрался с силами, как-то двинулся. Болото причмокивает, не спешит его отпускать.
Божку отец строго наказал не соваться, так он на берегу суетится, волка подзывает, к себе манит.
— Уйди! — гонит его Ёрш. — Почто под руку-то лезешь? Уймись, а лучше уйди подале. А ну как вытащим зверя, а он на нас кинется?
У Божка на эту речь ухо заложило, уходить и не думает.
— А ведь сколько-то у себя его подержим? — говорит. — Я ребят созову, покажу, что он умеет.
— Да станет он тебя слушать!
— Отчего же не станет? — обиделся Божко. — Ежели я его буду кормить, так он и послушает!
— Тебе лишь бы хвалиться перед ребятами! Уйди, говорю. Хотя и слабый, а всё ж таки зверь, поди разбери, что удумает…
Тянет Ёрш волка. Тот бьётся, кое-как по хворосту ползёт, кочка уже близко.
— А ежели цепь для него сыщем, — с надеждой спрашивает Божко, — смогу я с ним со двора пойти, людям показать?
— Да ты не удержишь, сорвётся. Вот надоедчивый какой, говорю — уйди! Вот хоть туда, на пригорочек, да верёвки-то наши где бросил, не принёс, что ли? Тут оставь, я его крепче свяжу, чтобы зубами не прихватил.
Махнул Ёрш рукой, чтобы показать, куда Божку отойти, да так и застыл. Проворчал:
— Вот ещё некстати принесло…
Поднял волк голову — стоит на пригорке Умила. Глаза распахнула, дышит часто-часто, да как кинется к берегу, ровно стрела с лука спрянула!
— Не подходи! — кричит Ёрш. — Не подходи, зверь у нас дикой!
Да куда там, она и не слышит! Завид тут собрался с последними силами, кое-как влез на кочку да из пояса вывернулся, покуда Ёрш зевал. Прыгнул дальше, а там уж и выбрел на дрожащих ногах. Умила на колени перед ним упала, так и обняла, мокрого, грязного.
— Я ведь знала, что ты жив, — приговаривает, а у самой слёзы так и бегут. — Сказывали, вы все погорели, Дарко слухи привёз — не верила, сердце чуяло, что вернёшься… Они уж тебя оплакали, а я не верила, ждала!
Да так крепко обнимает, из рук выпустить не может. Чуть отстранится, посмотрит да опять к груди прижмёт.
Ёрш так и застыл, разведя руки и раскрыв рот. Поморгал, на свой пояс уставился, опоясался и к берегу побрёл. Там с досадой оглядел промокшие ноги и почесал в затылке. Видно было, хочет о чём-то спросить.
— Не тронь нашего волка! — рассердившись, притопнул Божко. — Это мы его нашли, из трясины вытащили — наш это волк! Я его себе возьму, он двор нам будет сторожить и делать, что я велю.
— Разве не видишь, мой он, — сказала Умила, не разжимая рук. — Мой, никому не отдам.
Волк к ней так и льнёт, к плечу жмётся, поскуливает, жалуется. Столько бы ей сказал, да не может. Из глаз его слёзы катятся. Ёрш да Божко недовольно глядят, с ноги на ногу переминаются, да уж ясно, что зверь к ним не пойдёт.
Молчит вечерний лес, глядя на них, только на ближней ветке насвистывает, заливается мелкая птаха, рябенький жаворонок.