Глава 9

Осадил Белополье дождь-косохлёст, запер всех по домам. Сечёт реку, гнёт берёзы да ивы, срывает молодые листы. Ярится, бьёт и по тростниковым крышам у берега, и по тесовым, за тыном, и по медным золочёным маковкам царского терема — для дождя все равны.

Затянуло небо чёрными тучами, стало темно, будто ночь пришла. Куда пойдёшь со двора в такую пору?

— Ишь, Перун бушует, — сказал хозяин между раскатами грома. — Ишь, как разит-то нечисть громовыми стрелами. Так её, так, поганую! Не то, вишь ты, до Синь-озера уж и не вдруг доберёшься, токмо в объезд да по реке. Ежели прежде ездили напрямик, то ныне и сунуться боязно, а в объезд в иную пору и не пролезешь, жди первопутка…

Невысокий, седой и плотный, он стоял, опираясь руками на стол, и в полумраке походил на сноп.

— Вишь ты! — сердито воскликнул он, хлопнув ладонью, и будто в ответ снаружи загремело. — Ведь ездили напрямик! Всегда-то у меня был полон двор гостей, да всё купцы с богатым товаром — тут тебе и воск, и меха, объярь да парча, дичи, скота без счёту, а ныне что?

Догорающая в светце лучина едва освещала его лицо с низко нависшими, хмурыми бровями.

— Отколе ж к нам беда-то эта пришатилась? Добрый-то был каменный путь, да вот почитай три года туда не сунуться! Живу от зимы до зимы, уж совсем оголел, уж и побродяг привечаю, которых прежде, может, и на порог бы не пустил!

— Ну, ну! — сказал Тишило. — Это кто ж побродяги — мы, по всему выходит?

— Зачем уж так-то сразу на себя примеряешь? — развёл руками хозяин, заметно смутившись, и бросил быстрый взгляд на слепого, мальчика и мужиков, сидевших в тёмном углу. — Не подумавши сказал, со зла, да в эту пору какие гости ни есть, все хороши.

Оглянувшись на припечной столб, куда вбит был светец, он поправил лучину, подвинул зачем-то и корытце с водой, куда летели тлеющие угольки — словом, нашёл себе дело, как всякий, кто хочет уйти от неудобных расспросов.

— Ишь ты, как льёт! — пробормотал он затем, глядя наверх и почёсывая поясницу, будто ожидал, что разглядит дождь сквозь крышу.

Первуша оставил своё место и подсел ближе к нему, прихватив с собою кружку.

— Да уж будто и не ездят! — насмешливо сказал он. — Кто посмелее, те вовсе ничего не боятся, им и гиблое место нипочём. Ездят да богатеют, а гостят в корчме за тыном, потому как там и чище, и еда жирней да наваристей, и за товаром пригляд почитай и не надобен, и коней не сведут. Нехорош для них твой постоялый двор!

— Нехорош! — воскликнул хозяин сердито, упирая руки в бока. — Да я бы и сам их не пустил, ежели бы сунулись. Все знают, они с чёртом сговорились, вот и ездят.

Рассмеялся тут Первуша, по столу ладонью хлопнул.

— Да ведь многие ездят! — сказал. — Будет уж врать, на всех-то чертей не хватит. К тебе и прежде не шибко заглядывали, ещё до того, как пошли дурные слухи о каменной дороге, так на нечисть напраслину-то не возводи. К тому же нечисти той никто и не видывал…

— Как же — не видывал? Люди сказывают, будто звон какой там слыхивали, а однова туман густущий наполз, небывалый, что и пути-дороги не сыскать!

— Эвона, звон! Может, у кого в ухе звенело, вот тебе и звон. Ещё и тумана испужались, смельчаки… Да с чего бы погани там заводиться, ежели на дороге той никакого зла не стрясывалось? Ни топей там, ни болот, да и крови ничьей не проливали…

Спорят они, а Завид слушает вполуха да на Радима глядит. Он ведь всё думал, как отплатит при случае, да перед ним будто и не тот, кого знал. За неполный год совсем переменился Радим — присмирел, иссох, поседел. Осталось ли от него прежнего хоть что кроме песни, которую он любил наигрывать? В рожу-то ему, пожалуй, теперь и плевать неловко, а поговорить надо бы. Да как ещё подойти, чтобы никто не подслушал…

Места себе не находит Завид. Как на Радима поглядит, так сердце сжимается, да отчего — от обиды ли, от жалости? Не понять… Холод бродит по хребту, и всё шею тереть хочется, всё чудится, будто опять на ней ошейник.

В доме чад такой, что глаза слезятся. Колышется сизый дым, ползёт от печи, дымят берёзовые лучины, а волоковое оконце узко. Стоит за ним чёрная ночь, хлещет колючий дождь да холод ползёт, тоже липкий, пропитанный дымом. Нейдёт сюда свежий ветер.

Мужики уж наелись, напились, позёвывают. И то верно, час поздний. Кое-кто уже растянулся на лавке, кафтаном укрылся да задремал. Только Первуша всё толкует с хозяином.

— Если нечистая сила на каменной дороге и есть, то уж не та, которой бояться надобно! — говорит. — Я вот слыхал…

Сказал и примолк, огляделся. По углам ещё лениво велись разговоры, но тут притихли, хотя каждый, если поглядеть, своим делом занят — тот в кружку глядит, осталось ли что на дне, этот шарит по лавке, что-то ищет, а третий в затылке чешет да в стену глядит.

— Что ж ты слыхал-то? — подавшись к Первуше, с нетерпением спросил хозяин.

— Да будто кладовик! — прошептал тот в ответ так громко, что любой расслышал бы без труда.

— Кладовик?

— Чего голосишь! Сказывают, кладовика там можно встретить. Как разожжёт он зелёный огонь, шапкой его накрой…

— Нешто я о том не знаю! — с досадой прервал его хозяин. — Я об ином спросил: отколе там кладовик? И чего ж те, кто ездит, об нём молчат?

— А ты б не молчал? — хмыкнул Первуша и покачал кружку, давая понять, что она опустела. — Была им охота с другими делиться! Может, нарочно дурные слухи пускают, чтобы самим больше досталось, да ещё и короткой дорогой ездят. Другие-то, кто гиблого места боится, санного пути ждут либо делают крюк, да иной раз так в грязи завязнешь — беда! Уж и тот, кто снега ждал, мимо проедет…

Он закашлялся и растёр горло. Хозяин подлил ему медовухи и спросил:

— Да от кого слыхал-то? Может, неправда это? Иные врут, как кашлянут.

Первуша, не спеша говорить, отхлебнул, вытер усы и лишь потом ответил, хитро прищурившись:

— За что купил, за то продаю. В корчме у Рыбьего Холма один купец похвалялся, что разжился златом и серебром. Будто бы спервоначалу он по реке сплавлялся, да как через пороги плыл, товар потопил. Что же, вдругорядь товаром запасся, опять плывёт, да и опять перевернулся. Что тут будешь делать? Заложил он всё до последней рубахи, держит путь к Синь-озеру в третий раз…

— Вот, борода на аршин, да ума на пядь, — проворчал хозяин.

— Да ты дослушай! В последний раз он уж напрямик поехал. Едет да горькую думу думает, что ежели на торгу и повезёт, всё одно потерпел он убытки немалые, не скоро оправится, а ежели не повезёт, так хоть по миру иди. Тут — что такое? — зелёный огонь при дороге! Спрыгнул он с телеги, шапкой его накрыл, землю раскидал, а под нею клад: шёлка отрез, а в него монеты увязаны.

— Да неужто? Вот так удача!

— Удача, да не вся. На торгу взялся он тот шёлк продавать, да как ни отрежет, он всё целый да целый. Вот уж и выторговал без одной монеты ровно то, что потерял. Тут подходит к нему человек и просит: мол, продай мне этот шёлк за одну монету, да не режь, целиком отдай. Купцу такой отрез терять не с руки, да и шутка ли — за одну монету! Он, понятно, в отказ…

Теперь уж люди слушали не таясь. Кто подался вперёд, облокотясь на колено, кто и вовсе подсел ближе. Даже и с тех, кто дремал, слетел всякий сон.

— Ишь ты! — прищёлкнув языком, негромко сказал Тишило. — Бывает, кто врёт, что только спотычка берёт, а этот врёт, что и не перелезешь.

Его услышали только мужики, что сидели за тем же столом. И Завид услыхал. Сперва даже рассердился на такие слова, ведь Первуша-то не врёт… Да неужели он мог этакое выдумать? Что ж, если и выдумка, всё одно дослушать охота.

— Непростой, видать, человек подошёл, — заметил один из медвежатников. — Что ж дальше-то было с тем купцом?

Первуша будто ничуть не смутился, что его теперь слушают все. Повернувшись, охотно ответил:

— Да вот, одолела купца жадность. Как отдашь такой чудесный шёлк? Он уж подсчитывать начал, сколько выручит за год, ежели каждый день так торговать, а тут, вишь ты, отдай, да ещё за одну монету! Хотел погнать того человека, а тот на него поглядел так-то нехорошо, и в глазах будто угли тлеют, вспыхивают алым. Понял тут купец, что сам кладовик воротился забрать свой подарок, да с поклоном отдал. А после отправился к Рыбьему Холму, где Перун стоит, и жертву принёс богатую, потому как от нечистого помощь принял и боялся, что боги разгневаются. Там я от него всё и услыхал.

— Экая жалость! — вздохнул другой медвежатник. — Да он бы уж наперёд подумал, что отнять захотят, и заготовил похожий отрез, токмо простой, его бы и отдал.

— Нешто можно с нечистью хитрить? — возразили ему. — Кладовик уж и так помог! Его не надуришь, станет тот шёлк сажею, а монеты угольями…

Люди заспорили о том, можно ли обмануть кладовика. Одни говорили, не выйдет, другие — что будто у кого-то получалось. Одни твердили, шутки с нечистою силой плохи, другие — что завсегда есть лазейка, а нечисть, мол, ловкий обман уважает даже.

Такой шум подняли! Спорят мало не до хрипа, руками машут, всякое вспоминают — и быль, и небывальщину. Первуша уж вернулся за стол, пьёт, глядит на людей да посмеивается. Тут подошёл к нему седой старик, с ноги на ногу переминается и спрашивает робко:

— Нешто и впрямь через гиблое место можно без страху езжать-то?

— Да ведь ездят! — говорит ему Первуша. — И со страхом, и без страху ездят. Да тебе зачем?

— Да вот, горшки везу да миски, да свистульки ребятишкам…

— Не далеко ль везёшь этакий товар? Ведь его, поди, и дома сбыть можно.

— Да коли даром никто не берёт! — с горечью и обидой молвил старик и махнул рукой. — Перловские мы, слыхал, может, а ныне в Ловцах живём, так свой гончар там уже был. Мои-то горшки ровны да крепки, а у него кривоваты да скоро трещинами идут. В моих свежа водица, а у него отхлебнёшь, будто с глиною, такое и пить не годится. В моих-то мисках щи да похлёбка вдвое вкусней, а из его посуды токмо кормить свиней!

— Да будет тебе, будет! — со смехом воскликнул Первуша. — Так нахваливаешь, что я и сам, пожалуй, куплю твой товар. Да вот ежели твои горшки да миски так хороши, отчего ж их и даром не берут?

Всем, кто сидел за столом, это показалось смешным. Мужики долго хохотали, повизгивая и держась за животы, хлопая по коленям и утирая проступившие слёзы. Старик от обиды губы поджал, уж уйти хотел, но веселье поутихло, и он сказал дрожащим голосом:

— Так ведь слухи дурные пустили! Мол, мы с нечистью знаемся, и будто бы я душу запродал, чтоб горшки удавались, а кто их берёт, тот нечистую силу в дом пускает. Будто она в горшках моих хоронится… Вот и едем мы с сыном подале, где нас не знают. В Белополье хотели сбыть, да теперь думаем, не к Синь-озеру ли податься.

— А что ж, и подайтесь! — ответил Первуша. — Ежели у тебя своя нечисть в горшках, что тебе гиблого места бояться?

Тут опять поднялся смех. Старик постоял-постоял, гневно сведя брови, хотел что-то сказать, да кто ж его за шумом расслышит! Махнул он тогда рукой, да и ушёл.

Долго ли, коротко ли, утихли разговоры. Опять кто на лавках умостился, кто отправился в хлев, на сено. Мальчишка увёл Радима.

Лежит Завид и уснуть не может, да не оттого, что лавка жестка, а оттого, что неспокойно ему, холодно до озноба, и что-то внутри всё тянет, тянет. Повезло отыскать Радима, да как бы не упустить, как бы медвежатники не ушли спозаранок, да ещё поди придумай, как подступиться с расспросами. Неохота, чтобы кто услыхал.

Да ещё возьмут его на дорогу. Что же будет за первое дело?..

Спит он, и видится ему всякое. Будто едут они в гиблое место и видят зелёный огонь, копают — и такой отыскивают клад, что и за всю жизнь не истратить. Возвращается он к Невзору с телегой, полной всякого добра, а сам-то в расшитой рубахе, в сапожках. Девки на него глядят, да уж не смеются, каждая хочет, чтобы он ей улыбнулся. Он Умилу глазами ищет, да её здесь нет.

Видит потом гончара. Будто бы тот горшки оземь бросает да хохочет, а горшки бьются, из них нечисть лезет…

Видит ещё, как Первуша схватил чёрта за хвост и зовёт: «Хватайся!» Завид ухватился крепко. Лезет чёрт на стену да их за собою тащит, вот уж они в царском тереме, в расписной горнице. Клетка там на цепях подвешена, а в клетке той птица-жар. Тянет руку Завид — тут царевич ему заступает дорогу, да такой страшный, горбатый, голова огромная, а на ней рога.

«Не тронь, — говорит, — птицу! Моя она, для меня царь-батюшка добыл!»

«Да ведь ты не проклятый, а подменыш, — говорит Завид. — На что тебе та птица?»

Заревел тут царевич диким зверем, заплакал, будто малое дитя. Разевает кривой огромный рот, проглотить хочет…

Растопырил Завид руки и ноги, дёрнулся, да и упал с лавки, тут и сну конец.

Потёр он спину, огляделся — люди ещё спят, тихо в дому. Лучины уж погасли, потухла и печь, только серый свет льётся в оконце. Боязно Завиду спать. Как бы Радима не проспал, да ещё и сны-то всё дурные видятся.

Пробрался он мимо хозяина, заглянул в комору, впотьмах отыскал яблоки. От них, лежалых-то, крепкий дух. Набрал под рубаху, а после к бочкам принюхался — вот капуста, вот рыба, а вот другие яблоки, мочёные, сладкие. Выловил, сколько в руках уместилось, щёки набил, рукав промочил, по груди течёт, да ему всё одно. Остался бы, покуда всё не съест, да нельзя, чтобы заметили. Даром тут не кормят, а платить ему нечем.

Прошёл Завид мимо спящих мужиков, тихо дверь толкнул, вышел в зябкий рассвет. Сыро. Далеко, на другом берегу, темнеет лес, а реки-то не видно — всё затопил туман, пролился и на поля, укутал дома по самые крыши. За туманы, говорят, Белополье так и прозвали.

Прислонясь к бревенчатой стене, потому как на мокрые лавки нечего было и думать сесть, доел Завид мочёные яблоки, а там к навесу пошёл, где медведя держали. Худой тростниковый навес не выдержал дождя, и бедный медведь теперь жался к земляной завалине, а перед ним и под ним растекалась широкая лужа. Он покосился на Завида, звякнув цепью, но подниматься не стал.

— Гляди, тебе принёс! — негромко сказал Завид, вынув из-за пазухи яблоко, жёлтое с румянцем. — Ну, держи!

Но медведь уже был учёный. Видно, обещаниями его кормили вдосталь, а яблок не давали, оттого он теперь и не повернулся. Пришлось Завиду в лужу лезть да мало не в медвежью пасть это яблоко вкладывать, косматую шею чесать да трепать.

Медведь будто и теперь не верит, что не обманули. Но ничего, яблоко за яблоком жуёт, вот уж и оживился, тянется к рукам, обнюхивает, носом в грудь толкнул — мол, там ещё прячешь, показывай!

Скормил ему Завид все яблоки, какие принёс. Стоит, по холке треплет, чешет между ушей, и такая его жалость взяла! Руками бы кольцо разомкнул, если бы мог.

— Ты уж прости, — говорит медведю. — Ты уж меня прости! Знаю я, каково на цепи жить, а помочь тебе не могу. Да ты проживёшь ли на воле? Я вот, видишь, из клетки вышел, а жить без неё не умею!

Медведь сопит, греет своим дыханием. Ясно, не понимает, что ему говорят, ничего от Завида не требует, ни в чём не винит, только ищет, не осталось ли яблок. Нечасто ему так везёт.

Тут раздались чьи-то шаги, и Завид умолк. Кто-то тихо крался вдоль стены.

— Вячко! — раздался сварливый голос. — Куда опять завеялся, неслух? Ведь велели тебе, чтобы меня не бросал! Вот ужо погоди, доберусь до тебя…

То был Радим. Он вовсе не крался, а медленно брёл, держась рукой за стену, и теперь, показавшись из-за угла, застыл и прислушался. Застыл и Завид.

— Ты здесь? Я слышу тебя! — воскликнул Радим и повёл рукой, хватая воздух. У него и голос переменился и теперь по-стариковски дрожал.

Он сделал ещё шаг и наступил в лужу, промочил ноги, но не пытался уйти. Так и стоял, задрав бороду и тяжело, сердито дыша, и всё щупал рукой пустоту. Прежде он всё щурился, отчего глаза его казались узкими, а теперь глядел ими, широко распахнутыми, в вечную тьму.

— Ишь, — сказал Завид, — ныне тебя самого будто на цепи водят. Что, по нраву?

— Ты ещё кто? — с досадой и страхом спросил Радим, заслоняясь рукой. — Кто здесь, чего к нашему медведю полез?

— Не признал? Что же, не диво…

Задрожал у Завида голос, злая обида горло сдавила. Радим ему в человечьем обличье и дня побыть не давал, говорить с ним не хотел, оттого теперь и не узнал. Был бы не слеп, верно, и то бы не понял, кто перед ним.

— Ведь десять лет вместе пробыли, — с укором сказал Завид. — Ты, может, и моего имени не припомнишь?

— Быть не может, да ты ж издох!.. — выкрикнул Радим и умолк. Стоит, дрожит, о чём думает — неясно. После руку протянул.

— Идём, потолкуем! Не здесь же стоять.

Завид не спешит, руки этой касаться не хочет, и так ему тошно, что и вовсе ушёл бы, если б только не хотел вызнать про колдуна. Ишь, каков хозяин, первым делом приказывать взялся, да ещё ладонь так повернул, будто незримую цепь на неё намотал. А хуже всего, что в крови она, выучка проклятая, и он уж готов слушать и делать, как велят — вот от чего тошно! Будто, как прежде, стоит перед Радимом на задних лапах…

— Что ж ты, слепого забоялся? — усмехнулся Радим. — Я, видишь, ежели теперь на шаг от стены отойду, так и заблужусь, не сыщу, куда идти. Чего ж ты меня боишься?

Всё же дал руку Завид. Больно впились в неё чужие пальцы. Радим потянул к себе, навалился, дохнул кислым хлебом и луком:

— Ну, веди! Всё одно куда, лишь бы от чужих ушей подале. Ведь ежели примемся вспоминать былое, так и тебе, пожалуй, не с руки, чтобы кто услыхал. Будто бы река тут рядом — ну, веди к реке!

Идёт Завид к реке. Хочет о колдуне спросить, да и слова не вставит. Радим на него покрикивает, что он, вишь, дорогу выбрать не может, тащит по лужам да по колдобинам. А если не ругается, то спрашивает:

— Час-то ныне какой? Ранний, поди? Петухи, слышно, глотки дерут…

— Ранний, — говорит Завид.

— А что ж, распогодилось али нет?

— Нет.

— Да что ж ты говоришь, будто клещами хомут на лошадь тащишь! — рассердился Радим. — Мне-то уж на мир никак не взглянуть, так хоть расскажи, каков он.

Завид плечами пожал, огляделся и ответил:

— Туман. И небо тёмное. Земля мокрая. Людей не видать. Где колдуна сыскать, который меня проклял?

— Вишь, колдуна ему подай! — зло сказал Радим. — А с чего я должен тебе говорить? Ты, ежели помнишь, слово давал, что меня не оставишь, на старости не покинешь, и обманул! Не совестно?

— Да ведь ты тогда обещал меня отпустить, и не отпустил!

— Будет врать! Я тебя уж отпускал, да к рубахе травинка пристала. Пусть меня боги накажут, ежели я того хотел! Говорил, отпущу, и отпустил бы. Это вот ты брешешь, пёсий сын, удрал на волю, обо мне и не вспомнил!

Дорога уже привела их к реке. Волны с плеском набегали на берег, здесь почти совсем голый, расчищенный и вытоптанный. Бабы и девки ходили сюда стирать, здесь поили скот, но в этот ранний час никого ещё не было.

Завид помнил и другое: Радим водил его сюда, макал мордой в воду, наказывая за непокорность. Место удобное, неглубокое…

Ноги будто в землю вросли, дальше и шагу сделать не может, а Радим, как нарочно, тянет его вперёд. Прежняя-то сила не вся ушла. Тянет и приговаривает:

— А, не любишь воду, не любишь? Мало я учил тебя, пёсий сын! Ишь, обманул меня, я о тебе сколько заботился, а ты меня бросил! Да ещё, паршивец, меня же и обокрал, всё отнял, на старости лет побираться пришлось!

— Ничего я у тебя не брал! — вырываясь и отталкивая Радима, с отчаянием воскликнул Завид.

— Брешешь, пёсий сын! Окромя тебя никто не ведал, где я монеты зарыл, а как сбежал ты, так они и запропали! Отдашь, так скажу, где колдуна сыскать, а не отдашь, ничего не узнаешь!

Лицо у Радима страшное, борода вздыбилась. Глаза выкатил, брызжет слюной да тянет, тянет к воде, а волна всё ближе…

— Я не брал! — закричал Завид, упираясь ногами в скользкую землю. — Не брал я!

— Нешто я поверю! Будто не знаю, что ты и слова правды не скажешь! Ну, в последний раз спрошу — отдашь?

— Да нечего мне отдавать!

— А, ты так-то? Вот же тебе за это!

И, выхватив из-за пазухи что-то тёмное, Радим толкнул его в грудь.

Завиду сперва показалось, то был нож. Но тут же и разглядел: иссохший травяной пучок! Радим ударил, не видя, куда бьёт — по руке, по груди, опять по руке, — трижды ударил, выронил травы и отступил с безумным смехом, только вода под ногами плеснула.

— Вот тебе! — повторил он, заходя глубже в реку. — Ежели так, ещё год зверем побегаешь! Что, хочешь достать меня, да не можешь, а, пёсий сын? А-а, не подойти тебе по воде, боишься!

Обезумевший от злобы, слепой, он только чудом не коснулся кожи. Завид остолбенел, разведя руки в стороны и со страхом глядя на сухие листы, приставшие к груди и рукавам. Он и дышать боялся. Травы, казалось, жгли сквозь рубаху, он хотел их стряхнуть, но как?

— Беги! — захохотал Радим. — Беги, покуда мужики с рогатинами не пришли да шкуру с тебя не содрали! Ишь, паскуда, обокрал меня и думал, тебе это с рук сойдёт? Думал, я тебе отплатить не сумею?.. Эй, люди, волк, волк! Сюда!

Там, где он стоял, воды ему было по колено. Для верности он отступил ещё на шаг и вдруг с головой провалился в яму, только булькнуло.

Завид невольно вскинул руку. Пусть там что, дать ему утонуть? О колдуне тогда кто расскажет? Но их разделяла вода, и сделать хоть шаг вперёд, хоть один малый шаг он не мог. Ноги сделались чужими.

Вот над водой показалась макушка — и пропала. Всплыли, разорвались пузыри…

Завид стоял с колотящимся сердцем. Дойти, протянуть руку, за волосы вытащить… Хватит ли сил? Он почти заставил себя шагнуть, но будто наяву увидел, как Радим цепляется за него, утаскивает за собой. Так и будет! Он отпрянул, замотал головой и хрипло, невпопад выдохнул:

— Не надо!

В рыжей, поднятой со дна мути белело пятно — запрокинутое лицо, искажённое страхом. Оно медленно поднялось к поверхности. Радим в последний раз глотнул воздух вперемешку с водой. Он даже на помощь не звал, тихо ушёл на дно и больше уж не показывался.

Лишь теперь обожгла запоздалая догадка: ведь можно было кликнуть людей!

Завид крутнулся — и наткнулся взглядом на Первушу. Тот стоял на дороге в десятке шагов — кто знает, как долго стоял, — и наблюдал, прищурившись и уперев руки в бока. Он и не двинулся, чтобы помочь.

— Там!.. — воскликнул Завид испуганно, указывая рукой. — Помоги!

— Да уж поздно, пожалуй, — лениво сказал Первуша. — Была охота ноги мочить.

— Что ж ты не помог, как было не поздно?

— Да ты будто смерти его хотел. Зачем же я стану мешать?

— Я не хотел! — захлебнулся криком Завид. — Не хотел! Да сделай же что-то!

Он завертелся, растерянный, глядя то на реку, такую спокойную теперь, будто ничего не случилось, то на Первушу, который тоже выглядел так, будто ничего и не было, будто не ушёл на дно человек и не остался там, на дне…

— Волк, значит? — подняв бровь, спросил Первуша. — Ты бы рассказал, а я бы послушал.

Загрузка...