Глава 29

Окутала землю трескучая стужа, белым несытым зверем прибрела зима. Меж голых ветвей, меж заснеженных елей нет-нет да вспыхнут огнями её глаза. Рысит она полями да лесами, заметая след хвостом позёмок, воет лютыми ветрами на все голоса, а обещанный богатырь всё не является.

Кое-как обжился люд в Перловке. Царь Борис милостью не оставил, месячину назначил. Подъедут сани, мужики швырнут мучицы мешок, или зерна, или мёрзлой репы — было бы за-ради чего коней гонять! Может, ссыльным и больше положено, да по пути порастеряно, только ведь не у кого спросить. Что ж, озеро есть, а в озере рыба, да Умила двух несушек в коробе принесла.

Изругал её Добряк на чём свет стоит, велел в Перловку носа не казать — они, мол, и так проживут. Он колдуну помог напугать заморских послов, и счастье, что его лишь сослали, чтобы не выболтал. Прознает Казимир, что Добряк с кем-то видится да языком треплет, беда будет. А уж он всяко прознает, он, бывает, совой прилетает, глядит.

Послушала Умила, ходить перестала. Да волку никто не указ: то принесёт калачей, то маслица узелок, то горшочек мёда. Добряк на него шибко ярился, как-то заприметил, да медведем до самого леса и гнал, а мёд небось не бросил, тут же к себе и утащил.

Бродит волк по Перловке, глядит да прислушивается. Избы тихи да будто пусты, тут дверь за спиною скрипнет. Оглянется волк, а из-за двери кикимора утиное лицо кажет, да шасть! — и спряталась, и дверь хлопнула, и опять будто никого. Бредёт он дальше, прислушивается — в бане кто-то кряхтит да вздыхает:

— Ох и золкая нынче зимища, строгая!

Водяницы спят, не показываются, не видать и лозников. Вот рыжий парень от родничка на холм взбирается, воду несёт, сам разрумянился, крепок — всем бы хорош, да на снегу остаются следы копыт. Этот из грабов, из тех, что на Невзора как-то работали, а после над девками подшутили.

Долго ли, коротко ли, отвыла своё зима, ручьями истаяла, а богатыря всё нет.

В озере водяной проснулся, ночами ухает. Он давно один жил, а тут водяниц углядел, радуется. Из воды, бывает, рыбой скакнёт, упадёт, брызги разлетятся, лозники вереск поднимут.

Позавелись в домах шешки, мелкие бесенята. То корку, то ложку утащат. Волк слыхал, как Тихомир ругался, оттого что ему сапоги запакостили. Он с дочерью на холм перебрался жить. Куры во дворе гребутся, крадётся к ним хохлик — рыльце хитрое, кошачьи усы дрожат, — вот уж руку протянул, чтобы рыжую курицу за хвост ухватить, тут волка увидал.

— Ай, — верещит, — лютый зверь меня заел! Погибаю!

Да только цок-цок копытцами, хвостом махнул и улепетнул. Марьяша на порог вышла, строго ему вслед поглядела, пальцем погрозила. А волк попятился, чтобы она его не приметила, не то в дом зазовёт, станет поить да кормить. У самих только и есть в сусеке, что мыши нагадили, а она последнее отдаст.

Он уж змея видал. Сам зелёный, как ящерка, да огромный, как стог, а дурашливый, что щеня. Марьяша яиц на сковороде испечёт, поутру на крышу поставит, змей из леса бежит, топочет. Шея длинная, так языком с крыши яишенку и смахнёт. А Марьяша только приговаривает ласково:

— Кушай, кушай, Гришенька!

Тихомир, слышно, в избе ругается:

— Чё ты его прикармливаешь? Гони его прочь!

Они про богатыря не ведают, старуха им не сказала. Чего понапрасну надеяться, если дни за днями идут, а змей никого привести не может? Нет и нет богатыря.

Просухой им трёх телушек пригнали.

— Небось тоскуете по молочку да сливочкам? — насмехались царёвы работники. — Благодарите царя-батюшку за милость!

— Увидала бы его, в ноженьки бы поклонилась, — ответила Марьяша. — Приедете в другой раз, я для царя пирог испеку на этом молочке, да с маслицем, да из той пшеницы, что на здешней яблоне растёт.

— Да как же может пшеница на яблоне расти?

— Да так же, как телушка может давать молоко! — сердито ответила Марьяша.

Всё же телушек они себе оставили. Добряк с женой, бывало, видался, лесом пригнал бычка. Просил ещё, чтобы Бажена ему козу купила, да отчего-то они рассорились, ей вожжа под хвост попала, и получил он козла.

Обживаются. Богдаша коров пасёт, на дудочке играет, копытами переступает. Водяной из озера рыбу бросает, змей ловит да ест. Тихомир с Добряком из лесу брёвна таскают, частокол вокруг деревушки правят, потому как с теплом откуда-то выбрался ырка, бродил ночами по лугу. Им его и тронуть не позволили.

— Ты ведь староста, — сказали Тихомиру. — Вишь, какой у тебя тут народ — рогатый, зубатый, с хвостами! Вот и заботься, а губить не смей.

Они с Добряком потолковали, не выйдет ли порешить ырку и свалить на Гришку, да всё же подумали, что колдун доищется правды, а напоминать колдуну о себе лишний раз не хотелось. И так, поговаривали, в здешних землях нечисть поутихла — ни кикимор, ни зелёных огней, даже и водяниц не стало. Никто больше не крутился на мельничных колёсах, не плясал под луной у реки и не бегал в поля, и рыбаки уж не жаловались на то, что им путают и рвут сети; пройди берегом, и лозников не сыщешь. В баню ещё по привычке ходили с солёной краюхой, да её никто не брал, будто исчезли и банники.

Знать, силён был Казимир. В корчмах уж поговаривали, что Борис оставит царство ему — что ж, будто и ладно, при нём порядок завёлся, — только, может, в каком-то глухом углу баба вздохнёт и закручинится, что оставил её домовой, добрый соседушко, да вот и хлевник не ходит с синим огнём, не глядит за скотиной, отгоняя хвори.

В Перловке возвели частокол, навесили ворота, чтобы запирать на ночь, а там и привыкли к ырке, да ещё к тем, кто бродил у кладбища. Всё одно они только ночами и являлись, а кто туда ночью-то сунется?

Только волк один и бродил, принюхиваясь, вспоминал и уже почти не мог узнать это место. Сколько раз проезжал тут в клетке, и всё было не по-доброму тихо, а нынче жизнь. Загораются и гаснут зелёные огни над полем, легко, светляками кружат над травами. А ырка — не тот ли колдун, из-за которого он терпит столько зла? Они с мужиками его по-глупому выпустили, и если бы нынче ырка только попался волку…

Но ырка что-то чуял и никогда не являлся, если чёрный волк рыскал по ночному полю.

Водяницы не обманули, за царевичем приглядывали. Всё он, бывало, сидит на берегу в высокой траве, мастерит кораблик.

— Уплыву далёко, — говорит. — К матушке хочу, давно её не видав, тоскую.

Волк поглядит, головой покачает. Куда он уплывёт-то по озеру? Да и место зачаровано: кто здесь заперт, тому не уйти. По дороге, по лесу, за дальним полем тянется незримая граница, подступишься к ней — силу потеряешь, с места не двинешься. Тихомир с Добряком всё кругом обошли — нет лазейки.

И богатыря всё нет.

Волк ходил-ходил в Перловку, да видит, он здесь не больно надобен, и перестал ходить. С Добряком так и не примирился, да тот и на Невзора с мужиками осердился — мол, куда глядели, когда этот убогий птицу отпускал? Мало им того, что Добряк на всю жизнь к проклятому месту привязан, так ещё и смерти его хотят. Будут шастать туда-сюда, колдун и заприметит, что к Добряку мало не вся волость наведывается, и тех, кто лишнее знает, упестует на вечный покой.

Жалко его мужикам, да навещать перестали, ведь ежели колдун прознает, выйдет с того больше худа, чем добра.

Лето настало, вот уж и хлеборост. Вечер тёплый, душистый, сверчки раскричались. Прячется волк на опушке в кустах бузины, глядит на поле. Там сенокос, у девок да парней веселье, уж закончили труды, завели хоровод, поют. Сами нарядные, радостные, за день будто и не устали. И Умила среди них, в тёмной косе алая лента.

Они там, а волк тут. Всё бы отдал, чтобы с ними петь, чтобы Умилу за руку вести, в глаза ей глядеть, да нет у него такого права. Она ночью придёт, станет с ним говорить, а он ей и ответить не может, и обнять не может, только рядом сидеть да глядеть, да ему уж от этого счастья мало. Да и ей со зверем сидеть что за веселье? Ни словом перемолвиться, ни посмеяться. Тоже небось устала.

Убежит он в глухую чащу, завоет. Знает, она придёт в условленное место, будет его искать, кликать — а может, огорчится не шибко и скоро уйдёт к кострам. Она-то сказала, что век его будет ждать, да это когда уж было! Нынче другой её за руку берёт, в круг ведёт.

Бегал он так, бегал, да вернулся к Невзору, стал у него в сарае тихонько жить. Не гонят, кормят бесполезного, он и благодарен. Наружу редко ходил, всё больше ночами, да как-то вышел поутру — а уж морозец траву прихватил, и лист вокруг жёлтый-жёлтый и светится. Мир будто яблоко наливное.

А богатырь так и не явился, да скоро Завид и бросил о нём вспоминать. Дело к зиме пошло, отмаялся он, человечий облик вернул. Сразу делом занялся: косой плетень подновил, двор замёл, котлы песком начищать пошёл.

— Ты чего к Умиле-то не идёшь? — спрашивает Дарко. — Я думал, шкуру скинешь да тут же к ней побежишь, значит. Мы и без тебя управимся.

— Да уж, управитесь! — насмешливо говорит Завид. — Хороши работники: котлы закоптили, двор и вовсе никогда не мели, а этот плетень уж падать собрался. Да ничего, она по мне не шибко тоскует.

— Да ты сам от неё бегаешь! Ну, скажи — отчего?

— Да больно я ей надобен такой! — вырвалось у Завида. Глаза опустил, котёл трёт, всю злость на нём вымещает. Вздохнул Дарко, покачал головой и ушёл.

Скоро Умила прибежала. Встала перед Завидом, руки в бока упёрла, ногой топнула.

— Дарко мне словечко шепнул, — говорит. — Ну-ка, скажи мне то, что ему сказал!

Завид глаза отводит, молчит. Сам думает: ну, попадётся ему Дарко…

А она не унимается, требует:

— Ну-ка, скажи!

— Да что говорить? — не выдержал он. — На что я тебе надобен — такой? Да и сама говорила: мир обойду, вызнаю, как проклятие снять, — да вот уж мало не год прошёл, а ты и не вспомнила!

— Да как же не вспомнила? — сердито сказала Умила. — Ведь нянька, старая Ярогнева, велела нам ждать богатыря!

— Да сколько ж его ждать? Я всё волком бегаю, а ты себе живёшь, с другими пляшешь да смеёшься. Дождусь, ты сама скажешь, что я тебе боле не надобен!

Умила тут на холодный песок рядом с ним опустилась, лицо его в руки взяла и говорит ласково:

— Любый ты мой, да ведь нет у меня никого роднее! Вместе уж сколько пережили, припомни. Я тебя в клетке увидала — уж сколь годов с той поры прошло? Защитить хотела, и ведь ничего о тебе не знала, а как тебя цепью били, подумала: ежели ты умрёшь, так и я умру!

Гладит его по щекам, лбом ко лбу прижимается, в глаза глядит.

— Ты убёг, никому и дела не было, что с тобой. Уж как я тебя искала! А как в землянке зимовали, помнишь? Как о царевиче говорили и не гадали, что его повстречаем… Я тогда ещё и не ведала, что ты человек, а только знала, что мне с тобою тепло. Ты поглядишь, будто всё понимаешь, мне и хочется обо всём сказывать, только бы ты слушал. А как уберёг меня, помнишь? Я и посейчас не ведаю, кто же той ночью явился…

— А после ты думала, это опять он пришёл, и Добряка изругала, — усмехнулся Завид.

— А после ты человеком стал и за мною бежал в одном тулупе, — лукаво напомнила Умила. — Нагнал бы, что сделал?

— Цветок у тебя был в волосах, вот здесь, — сказал он, ласково касаясь рукой. — Я им дышать хотел. После лёг бы тебе на колени, чтобы ты мне песни пела. Дикий ведь был и глупый, даже не понял, что испугал тебя, лишь обидно стало до слёз. Думал, ежели ты бежишь, так я тебе боле не надобен.

— Надобен, — прошептала она. — Ты один и надобен, и не смей того забывать!

Воет холодный ветер, гонит речную волну, клонит старые вишни за корчмой. Там, под вишнями, двое прильнули друг к другу. Завид Умилу крепко обнял, к себе прижал, то целует её глаза, то руки, то губы, то глядит на неё — наглядеться не может. Она всё шепчет ему что-то, всё улыбается, пальцы в его волосах запутались.

Рядом лежат недочищенные котлы, и Невзор из-за угла поглядывает сердито, потому как ему надобны эти котлы, а подойти неловко. Топчется, топчется — вот отошёл, крикнул:

— Дарко! Поди-ка сюда, дело есть…

А Дарко уж куда-то завеялся. Ходит Невзор у сарая и кричит, чтобы на берегу слышно было:

— Не видал ли ты моих котлов, Дарко? И где бы это были мои котлы? Вишь, не могу сыскать! Котлы-ы!

С того дня Завид за двоих трудился, да всё с улыбкой. Гостей за стол усадит, миски поднесёт, да следит, чтобы скатерти были чисты и пол выметен, да глядит, довольно ли припасов в коморе. Печь ещё выбелил и цветами расписал, как в Белополье, в корчме видал.

— Гляди-кось, ощипанная кура без головы, — засмеялся Дарко, едва углядел. — А это шапка наизнанку.

— Может, хоть ты уймёшь этого бестолкового? — заворчал Невзор. — Дождёмся, что он нам крышу снимет и заново крыть начнёт, а то избу разберёт по брёвнышку да переложит, как ему ровнее покажется. Вишь, работник сыскался!

Завид и котлы всё-таки вычистил. А о богатыре уж и совсем забыл. Так и ещё зима прошла.

Весною дороги просохли, он в Белополье поехал. И за припасами, и колечко Умиле купить. Он уж знал, какое хочет: с узором, как первый снег на болоте, поверху гладкое серебро, а понизу червлёное, будто ветви сплетаются. Мастера отыскал, растолковал, что хочет, задаток дал.

После на торгу по рядам побродил, приискал, что хотел. Лоточник, что травами торговал, на него налетел, толкнул — невнарок вышло, сердиться нечего. Люд вокруг о разном толкует, да видно, что всё спокойно. О нечисти не говорят, и никто уж не вспоминает о Тихомире, о его жене и дочери, будто их и не было.

Завид уж до корчмы дошёл, как заметил, что к груди пристала травинка. Он и потянулся, чтобы убрать. Тут сердце страх обжёг, в ушах будто голос звенит: не бери! — да поздно, коснулся. Ноги вмиг ослабели. Пошатнулся он, только и успел последним усилием разорвать ворот рубахи.

Всё поплыло перед глазами, горло сдавило — от проклятия ли, от отчаяния? Крик людской поднялся, визг. Как бежал, Завид не помнил, обнаружил себя уж в полях. Кое-как стащил рубаху да пояс. Рубаху бросил, а пояс на шею надел: его Умила дарила, жалко. Явился он к Невзору с повинной головой, ведь ни лошадь, ни телегу забрать не смог, без припасов, без единой монеты вернулся.

Дарко с Пчелой тогда оседлали коней да в Белополье поспешили. Вышло не так и худо: корчмарь придержал телегу с лошадёнкой да сберёг мешок муки, купленный Завидом, вот только мошна пропала. Корчмарь-то, видать, уже догадался о чём-то — он прежде не раз видал чёрного волка, и Дарко был ему знаком. Всё, что сберёг, вернул, а взамен попросил только правду рассказать. После долго качал головой.

Вот уж вернулись Дарко и Пчела.

— Ну, не грусти! — говорят волку. — Обошлось, почитай всё и вернули. Надо было нам, значит, вместе ехать, да кто ж подумать-то мог…

А волк об этом одном только думать теперь и мог. Откуда бы у лоточника купальские травы? Ведь их и сбирать не время. Знать, такое его везенье, травы эти так сами к нему и липнут. Знать, никакой жизни ему не будет…

Больше он не хотел выходить из сарая и не вставал. Чёрная шерсть потускнела, свалялась, бока запали. Бывало, похлебает воды, ненадолго выйдет во двор, да и ляжет опять, уткнувшись мордой в угол. Ёрш заходил, рубаху ему отдал, ту, детскую, матерью вышитую. Помолчал, посидел да ушёл. Да что рубаха? Она уж чужими руками пропахла…

Дарко приходит его веселить, Горазд подбодрить пытается, рыжий Мокша всё заглядывает и в затылке чешет, Невзор что-то ворчит да мочёные яблоки носит — волк на них и не глядит, не шелохнётся. Умила над ним плачет, бьётся, ему её жаль, ради неё встанет, лбом её боднёт, да опять со вздохом ляжет.

Забегает Божко, тормошит его, говорит:

— Айда взапуски по берегу! Ну, кто быстрее? Да хоть выйди, ночь-то какая лунная, в реке вода тёплая!

Волк отвернётся только — уйди, мол.

А Божко всё ходит. В другой раз придёт, скажет:

— В лесу-то каково хорошо нынче! У опушки, где берёзки да клёны растут, будто жёлто-алый ковёр, да ещё туман — ох, какой там воздух! Да я и тебе принёс, хоть понюхай.

И охапку листьев у морды кладёт.

Дивится волк: это что ж, и лето прошло? И лето?.. И тянет выйти, бежать туда, в туман, по волглым палым листьям, дышать всей грудью… Да куда бежать? Зачем бежать? Он отворачивается и засыпает.

В один из дней кто-то забросал его снегом. Это Дарко чистил двор и решил подшутить. Вышел волк, отряхнулся, чуть подышал морозным воздухом, да и ушёл в сарай.

Он и не понял, что зима давно осталась позади. Ему стало худо, он выл от боли, а после хотел кого-то найти — и упал. Только слышал крики, только видел, как встревоженное лицо Умилы то появляется, то исчезает во тьме. Боль ломала каждую косточку в теле, наживо срывала кожу, заставляла его, задыхаясь, биться на покрытом соломой полу.

Боль неохотно отпустила. Он лежал, тяжело дыша, и видел свою руку — человеческую руку, — но не было сил двинуться, и не было сил радоваться.

— Любый мой, — причитала над ним Умила, — уж думала, ты оставишь меня… Сокол мой ясный, погляди на меня, хоть слово скажи! Что же это, всегда так тяжко? Ежели б я могла хоть часть этой боли забрать себе…

— Не трожь меня, — прохрипел он. — А ну как у тебя трава к рукам пристала? Я сказал, не трожь!

Он вышел из сарая, но проклятая трава мерещилась ему везде. Может, она в банном венике? Он перестал мыться в бане. Может, она в соломе? Он перетряхивал постель. Трава чудилась ему в складках лоскутного одеяла, в ведре с водой, в миске, в хлебном ломте. Он боялся коснуться ладоней Умилы и сторонился людей. Ему всё казалось, вот чуть — и он обернётся волком у всех на глазах. Он уже будто слышал крики и видел страх в лицах.

И в эту пору, на исходе весны, Добряк сказал Бажене в лесу, а та Умиле, а Умила, блеснув глазами, в которых теперь всегда жила неясная боль, сказала Завиду:

— В Перловку богатырь явился. Всё же змей его привёл.

Он лежал на постели, заложив руки за голову, а она стояла в стороне, не подходя, потому что к её рубахе могла пристать травинка, потому что Бажена нарочно могла осыпать её порошком из толчёной травы, потому что она могла вымыться в воде, настоянной на травах, да мало ли что ещё? Он боялся её касаться.

— Что ж ты, пойдёшь? — спросила Умила, не дождавшись ответа, и умолкла, кусая губы.

— Для чего мне идти? — усмехнулся Завид. — Он же богатырь. Небось и сам справится.

— Говорят, он не шибко силён, — с мольбой сказала Умила, заламывая пальцы. — Ему помощь надобна…

— Может, мне и волком оборотиться? — прикрикнул на неё Завид и тут же добавил с отчаянием: — Я боле не могу, сил моих нет! Ведь мы и не знаем, что с того будет. Старая нянька сказала, что видала богатыря и волка, да не сказала, живы ли они останутся. Мне, может, вовек того проклятия не избыть…

Умила подошла к нему и опустилась на колени у изголовья, хотела коснуться, но не осмелилась. Он сам протянул руку, дрожащими пальцами тронул её волосы в несмелой ласке.

— Не надобно, — чуть слышно прошептала она, отстраняясь, — вдруг трава где пристала…

Торопливо поднявшись, она выбежала, пряча лицо, а он сел и задумался.

Долго ли, коротко ли — Завид не считал, сколько дней прошло, — он понял, что давно не видал Умилы. Вышел из дома в летнее утро, тут же задохнувшись от зноя, от густого запаха разогретых солнцем трав. Гудели пчёлы. Куры вырыли ямки, ища прохлады, и сидели в них, топорща перья и раскрывая клювы. Из-под вишен глядели псы, рябые от солнечных пятен и тени; порой они лениво поднимали головы или настораживали уши, но ни один не залаял. Белые облака лежали в синем небе и, казалось, даже они не имели сил двинуться.

Знакомая изба встретила его тишиной, и пока Завид раздумывал, к кому из соседей зайти за вестями, прилетел взмокший Божко.

— Тебя ищу, — выдохнул он. — Умила-то с матерью уехали, всем сказали, к родичам в Каменные Маковки, да у них там родичей-то небось и нет! В Перловку отбыли, я думаю. Да тут ещё у реки тятька нашёл поутру, вот…

И он подал берестяной листок. Завид взял его, разгладил и прочёл криво написанные слова: «В Перловку приходите, в поле клады поищите в день Купалы».

— Это что ж там затевается-то, а? — с любопытством спросил Божко. — Какие такие клады?

— Любопытно, — сказал Завид, нахмурясь. — Так, говоришь, у реки нашли?

Божко кивнул.

— Там, где тятя верши ставит, ближе к мосту, — указал он рукой.

— Добро, я погляжу…

— Так что затевается, ведаешь? А клады искать пойдёшь? И кто бы принёс бересту, не водяницы ли? Мы трёх увезли, да их, может, больше было!..

Видно, он никуда не собирался идти, оттого Завид послал его добыть мешок для кладов.

— Да самый большой сыщи, — велел он и, наконец оставшись один, поспешил к реке.

Близ моста, у крутого заросшего берега лежали серые валуны, будто овцы шли через брод на тот берег. За ними от леса спускались сосны, хотели нагнать.

— Рада! — позвал Завид, остановившись и приложив ко рту ладони. — Рада!

«Рада!..» — полетел отголосок над шумливой водой.

Она показалась тут же, будто ждала. Оперлась локтями на камень, свесила рыжие косы — две, как у мужатой жены, да голова не покрыта. Лицо задумчивое, печальное.

— Мы будто видались, — говорит она ему, — да где же? Отчего так больно о том вспоминать?

— Иное вспомни, — сказал он, протягивая бересту. — Ты разносила, твоя работа?

Она пригляделась и ответила:

— Моя. Богатырь из Перловки приходил, сказал, чтобы разнесла, — и невесело улыбнулась, качая головой. — Да каков богатырь! Василием кличут. Небось и меча в руках не держал, из лука стрелу пустить не сумеет. Ырка его подрал, после он в лесу заплутал, кое-как выбрел к этому берегу. На счастье, мы с Ярогневой его увидали, она народ созвала, унесли его. Ох, да ведь ырке тому за всё время никто не попался, токмо один этот богатырь!

Она с досады хлопнула по камню ладонью.

— Так что ж, слёг богатырь? — спросил Завид, нахмурясь. — Шибко изранен он?

— Да уж оклемался, приходил, корзину с берестой и принёс, — певуче ответила Рада. — Да лучше б не приходил. У меня с его слов ровно заноза в груди засела, болит…

И спросила задумчиво, будто даже не у Завида, а у себя самой:

— Кто таков Тихомир? Отчего так тяжко, так больно о нём вспоминать? Отчего мне так горько, что я забыла?

Видит Завид, худо ей, и об ином расспрашивать взялся. Хочется ему знать, что богатырь затеял, для чего он в Перловку людей зовёт. Рада и рассказала: он, мол, из иных краёв, где нечисти никто и не видывал, оттого и решил из Перловки сделать место заповедное, куда люд будет ходить, на кикимор да водяниц глядеть. И не втолкуешь ему, что затея нехороша, что никто и не явится… Да, может, разве что клады искать захотят.

— Да для чего ж он такое затеял? — дивится Завид.

— Колдун на Купалу явится, — сказала Рада. — Думает, о царевиче уж все позабыли, хочет его погубить, оттого богатырь и сзывает в Перловку весь окрестный люд. Может, при честном народе не сумеет колдун сотворить дело чёрное… Да где же мы прежде с тобою видались, милый? Вижу я, чую — тоскуешь, худо тебе!

Завид подошёл ближе и сел на край валуна, о который она опиралась.

— Худо, — кивнул он. — Не ведаю, как жить. Уж будто поднимусь, с силами соберусь, тут меня как хлестнёт опять… Уж лёг, лежу, ничего боле не хочу.

— А ты, милый, всё одно не сдавайся, — велела ему Рада. — Ведь ежели беда стрясётся, можно лечь да лежать, а можно ещё хоть шажок пройти, хоть самую малость. Всё лучше, чем ничего! Не сдавайся!

Завид усмехнулся горько и ответил:

— Знавал я одну. Её оклеветали, она головы не опустила. Все от неё отвернулись, в спину злые слова шипели, в глаза ругали, да никто от неё жалоб не слыхивал. Она правды доискаться хотела, да ей в том деле никто не помог, сама всё билась, билась.

— Так что же она? — с тревогой и нетерпением спросила Рада, подавшись к нему. — Доискалась ли правды?

— В реку она ушла, водяницей стала, — сказал он и увидел боль и страх в её лице. — Не ей меня судить. Она-то сдалась.

Рада отшатнулась, вскинула руки, будто хотела закрыться от этих слов, да и ушла в воду, пропала. Завид ещё постоял, кусая губы, а после всё для себя решил. Пошёл по лесной дороге в Перловку скорым шагом, к вечеру и добрался.

Там уж велись работы, да бестолково: ставили коновязь у озера, а постоялый двор на холме. Всюду кипела жизнь и бродил люд, только если приглядеться, нет-нет да приметишь то рога, то хвост, то копыто. Не по себе стало Завиду, всё же крепится, идёт.

На холме его Добряк углядел.

— А, явился, приблуда! — кричит. — Поди в избе запрись, чтоб тя травка не коснулась!

Да тут же при дороге дёрнул травы — раз, другой, да с землёй, с корнями, — Завиду в грудь метнул, приговаривает:

— Бу, бу! Страшно-то каково, беги!

Завид руки на груди сложил, бровь поднял, глядит на него. После смахнул грязь с рубахи и говорит:

— Богатырь-то где?

— Да чё ты не бегишь? — пошёл на него грудью Добряк. — Беги! Ты ж токмо бегать и умеешь!

— Набегался, хватит. Так где богатырь-то?

Умила из избы выглянула и говорит:

— Уехал он зазывать народ, ввечеру будет.

Сама, видно, рада-радёшенька его увидать. Он ей подмигнул, улыбается.

— Тебя не спросили! — прикрикнул на неё Добряк. — Неча с ним говорить, уж и получше женихи сыщутся!

Так расходился, что и слова не вставить, не унять. Поглядел на него Завид, да и пошёл обходить Перловку.

Видит, избы-то подновили, дорогу расчистили. Где прежде были сорные травы, нынче огороды да сады; где прежде лишь ветер веял, куры гребутся. Где Радим его в клетке держал, гусей поселили. Всё обжито, всё переменилось, места и не узнать.

Вышел он за ворота, стоит, глядит на темнеющее поле. От родничка прохладой тянет, мошкара звенит, сверчки стрекочут, и такой на сердце мир да покой!

Слышно, телега едет, поскрипывая. Вот уж она показалась из сумрака, лошадёнка свернула на холм. А на телеге двое: один как есть богатырь, косая сажень в плечах, русые волосы ремешком у лба перехвачены. Второй щуплый, кудрявый, светловолосый, против первого что цыплёнок против горы.

— Ты будешь Василий? — спросил у него Завид, прищурившись. — Тебя-то я и жду.

Загрузка...