Холоден и тёмен лес. Дрожат оголевшие берёзки, не к кому им прижаться, негде укрыться. Они, белые, даже в сумерках далеко видны. Морозный ветер, пахнущий хвоей и палой подмёрзшей листвой, посвистывает в ветвях, шуршит в сухой траве. Поскрипывают старые сосны, подпирая небо. К небу летит отчаянный, жалобный волчий вой.
Бредёт волк, сам не зная куда, и горько ему. Отпустил птицу, отчего-то ему почудилось, что так будет верно, да не ошибся ли? Никакой награды за это не получил. Да ещё колдун этот проклятый, если б не он, разве бы так обернулось!
Фыркает волк. Он-то не виноват, что колдун им встретился — что он, звал того колдуна, искал его помощи? — а стыдно…
И от Бажены худого не ждал. Разве он Добряка за язык тянул, в спину толкал? Тут и самому легче было пойти с колдуном, совесть бы не заедала. Так ведь сам и вызвался! Он Добряка ни о чём не просил, а теперь, поди ж ты, виновен остался.
Шибко озлился волк. Почитай всю ночь бродил да выл у опушки, и хоть бы кто к нему вышел, хоть кто утешил. Дарко ещё этот с его травой — на что он её за пазухой носил, отчего было не бросить по дороге? Да что ему, разве поймёт, каково это — бояться травы, каково это — зверем жить, дни считая!
Трясёт волк головой, хочет позабыть злые Баженины слова. Вишь ты, с добрыми людьми несчастья не приключаются! Ей бы кто так сказал…
Да ещё стыдно ему. Повторяет себе: никого ни о чём не просил, сами навязались, в чём его вина, — да ведь худо так думать, несправедливо. Ему помогать взялись, а он и слова благодарности не сказал. Видать, волчья шкура ему в самый раз, если он обхожденью не выучился.
Стыдится, вздыхает, после снова озлобится: отпустил птицу, и что? Будто он в стороне сидел, когда её добывали! Тоже ведь сделал немало. Это он к водяницам придумал пойти, вызнал про сокольничего, это он загадки отгадывал, в бочке день промаялся. Он, припомнив, какие с Тишилой да с Первушей дела затевали, подсказал про костяного медведя и ходил к кузнецу за зелёным огнём. Так что ж он, права не имел отпустить птицу?
Люди, может, только таких, как Ёрш, понимают: сына спас, и что ж, что чужое дитя на муку обрёк. Урви своё любой ценой, а там думай, как грех замолить! Вот как живут.
Вот уж и ночь ушла. От реки туман стелется, подъедая снег, оставшийся кое-где меж серых трав. Не с кем словом перемолвиться, некому душу излить, спросить: что же он, худо сделал? Не на его стороне правда?
Тоскливо, плохо волку, не знает, как эту боль избыть. И Умила к нему не вышла. Он ведь знает, отчего не вышла, понимает, что не может она мать оставить, а чей-то ехидный голос будто шепчет: Умила тебя, приблуду, во всех бедах винит. Одно ей горе от тебя! Обещала ждать, да вот поглядит, что ты всё волком бегаешь — и сколько ждать? Никакого терпенья не хватит. Да если что с Добряком стрясётся, навеки это встанет промеж вас…
Выбрел он к опушке, поглядел на деревню, а домов и не видать — туман. Ни реки, ничего не видать. Будто один в целом свете остался, все его покинули.
Тут слышит он за спиною голос, негромкий, радостный:
— Волчок! Да ты воротился ли?
Божко явился некстати, не иначе как на свою беду. Ведь худо волку, а кто в том повинен? Сорвали с него малого на том далёком лугу рубаху, человечью жизнь с нею отняли, взамен оставили волчью шкуру и тяжкую долю. А кто с рубахою его жизнь себе взял?
И ахнуть Божко не успел — волк на него бросился. Повалил наземь, оскалился.
— Стой! — кричит Божко, руками лицо закрывает.
Руки у него есть, лицо, голос. Живёт себе. Небось его не назовут дурным человеком за то, что с ним беда стряслась, не скажут: мол, так и надобно!
Алая ярость застила волку глаза. Вцепился, треплет, уж рукав прокусил, а что дальше бы сделал, и сам того не знает, да чует — что-то ударило в лоб. Вот опять. Ударило, и жаворонок сердито кричит, налетает, встрёпанный, серый. Волк растерялся, мотнул головой: откуда бы взяться жаворонку в предзимнем лесу?
Тот сел у соснового корня. Волк только моргнул, видит — нет никакого жаворонка, лежит на земле трухлявая шишка. Фыркнул он, ничего не поймёт.
Тут его будто холодной водой окатило: парня едва не загрыз! Божко-то в чём виновен? Он ведь о проклятии и не знает, не по его воле всё делалось.
Попятился волк. Божко ещё полежал, закрываясь руками, да вот боязливо поглядел сквозь пальцы, перевернулся, и ходу! Только волк не пускает, за тулуп хватает да тянет, вперёд забегает, путь заступает.
— Да чего тебе? — со слезой в голосе вскричал Божко, опять оказавшись на земле. — Совсем одичал? Пусти!
Рычит волк, губу поднимает. Мог бы, заговорил. Божко утёр нос кулаком, шмыгнул, остановился. Волк заметался — ни прута, ни куста! — и лапой землю рыть принялся. Торопится, пишет, сам тут же неосторожно затаптывает. Всё же слово сложилось, а Божко прочитал.
— Бело поле, — говорит. — Что — бело поле?
Да тут же и отшатнулся, кричит:
— Да ты волколак! Откуда бы зверю грамоту знать?
Волк головой мотает. Божко хотя и боится, да любопытство пересилило, не бежит. Опять скребёт землю волк.
— Про… — читает Божко. — Прокл… Ты проклят? А Дарко знал, когда тебя продавал? Знал?.. Не продавал?.. А кто ещё о тебе знал? Умила знала? А дядька Невзор? А тятька мой?.. Да что ж это, мне одному не сказали?
Стоит, губы дует. Шапка с льняных волос слетела, волк её с земли поднял, подал.
— Да что — бело поле? — обиженно спросил Божко, стряхивая с шапки налипшие хвоинки.
«Уйду», — пишет волк.
Довольно ему по лесу бродить, себя жалеючи. Проклят — значит, такова его доля. Будет ждать, покуда человечий облик вернёт, так и всю жизнь прождёт. Ничего, небось и в этой шкуре что-то может.
— Уиду, — бормочет Божко. — Поле бело… Бело поле… — и догадался: — В Белополье уйдёшь?
Волк закивал.
Если выручать Добряка, так теперь, а идти некому, кроме него. Да скажи мужикам, начнут отговаривать или, хуже того, соберутся и с ним поедут. А куда им ехать, таким-то?
Да вдруг понял, что они ведь всяко поедут. Услышат, что он в Белополье подался, и пустятся следом, хотя израненные да на ногах едва стоят… Заторопился он добавить, чтобы Божко никому ничего не говорил.
— Мчи, — прочёл Божко. — Шибко срочная весть, мне бечь надобно?
И уж навострился бежать. Визжит волк, землю роет — молчи, мол! Молчи, а не мчи!
— Так на что ж ты мне об том поведал, ежели не велишь никому сказывать? — смешно подняв брови, спросил Божко и почесал в затылке, сдвинув шапку на лоб. — Да кто ты и вовсе такой? Тятька мой нынче из Белополья вернулся, а чего ездил, не сказывает — не из-за тебя ли?
Фыркнул волк. Тятьку своего пусть и спрашивает, пора бы уж этой правде выйти наружу.
А Божко совсем перестал бояться и пристал с расспросами — и бывает ли волк в человечьем обличье, и кто он таков, и чего они всё ищут в Белополье.
— Знаю! — ахнул он вдруг. — Ты и есть тот, кто у Невзора жил. Это ж ты меня укусил!
Насупился он, поглядел сердито, шею потёр. Там небось и следы зубов остались. Волк глаза отвёл.
— Ну, добро же, — сказал Божко. — А ведь я тебе жизнь спас! А ведь я-то горевал, когда думал, что тебя продали, а нынче слышу волчий вой и думаю: отколе бы волк у опушки взялся, уж не наш ли чёрный вернулся? Вот и пришёл поглядеть. Я-то, я-то, а ты-то!..
Тут он, видно, вспомнил о дне, когда они повстречались в первый раз, а может, и о том, отчего Завид его кусал, и раскраснелся, как в бане. Оба хороши, что уж тут.
— Надо тебе уходить, так иди, — сказал сварливо. — Тайну твою сберегу до поры, да ежели покажется, что надобно её открыть, так я Невзору скажу.
Кивнул волк, согласился. На задние лапы встал, поклонился насмешливо, да и нырнул в туман.
Бежит он то лесом, то берегом, спешит ночными дорогами. Снег его след заметает, дожди размывают. То к свиньям в хлев заберётся, наспех похлебает варева из корыта, то у цепного пса кость утащит. Было дело, бабу напугал у сарая — та руками всплеснула, ахнула. Яиц собрала, да вот выронила, волк тут же подхватил, что успел.
Засыпает он то под ракитовым кустом под шёпот реки, то под старым вывернутым сосновым корнем. Сквозь сон ему всё мерещатся шаги, всё ловит их чутким ухом. Не леший ли приходит глядеть, что за гость ночует в его владениях?
У Косых Стежков на волка псов спустили, ушёл. Дальше у реки его рыбаки приметили, что-то кричали, да он не разобрал. Долго ли, коротко ли, уж лапы сбил, а добрался до Белополья. Стороной обошёл, да и вышел к камышовой заводи, Раду решил звать. Знала ли она, кто её загубить пытался, кто разбойников послал? Может, она что о колдуне скажет.
Безлюден вечерний берег. Шуршат сухие камыши, вода черна. Мечется волк, лапы мочит, зовёт:
— Ра-уа!
Долго звал, уж охрип. Добро, час поздний, никто его не увидал. Может, у мельницы и слыхали, да никто не сунулся глядеть.
Вот уж луна поплыла по воде, а вот разбилась, закачались на волнах осколки. Показалась водяница, в нечёсаной светлой косе речная трава. Глаза трёт, зевает:
— Почто спать не даёшь? На дно утащу, в омут!
Пригляделась, узнала.
— Ведь это ты, — говорит, — птицу-жар добыть хотел? Что ж, не сумел? Птица-то на воле, что ни день, к царю в сад летает, золотые да серебряные яблоки клюёт. Как над нашей рекою летит, так будто солнышко разгорается. Теперь уж её не поймаешь, не дастся. Ежели помощи хотел, так зря пришёл.
— Ра-уа! — упрямо повторяет волк.
— Рада тебе нужна? На что? Не докличешься, да она уж и прежнюю жизнь позабыла, тебя не вспомнит.
Что волку делать? Ухватил зубами сухой жёсткий стебель, пытается что-то писать. Гнётся стебель, ломается, на холодном речном песке и следа не остаётся. Тут за спиной плеснуло — ушла водяница, даже глядеть не стала, что он хочет поведать.
Взвыл тут волк. Небось и на том берегу леший услыхал, вздрогнул.
Показалась опять водяница, да не одна. Привела вторую, темнокосую.
— Ты уж потолкуй с ним, Чернава, — просит, сама зевает. — Пишет, пишет, а я грамоте не обучена…
Чернава вышла из реки по пояс, да тоже глядеть не стала, а спросила:
— Ведь ты Раде будто не чужой? Не вынесла она, всю нелёгкую память на дне речном оставила, больше ни мужа, ни дочери не помнит, а им помощь надобна. Люди злы, а ежели чего боятся, так вдвое злее. Всякое говорят у реки, да на мосту, да у мельницы. Погубят они Марьяшу. Защити!
Молчит волк, не спешит соглашаться. У него свои заботы. Разве царёв побратим за свою дочь не заступится?
— Защити! — то ли просит, то ли приказывает водяница. Щучьи зубы оскалила, в глазах зелёный огонь разгорается, в чёрной мокрой косе луна блестит. — Защити, мы за это тебе поможем в трудный час.
Задумался волк. Этих и не докличешься, да и чем ещё помогут, если им от реки не отойти? Вон, Марьяшу-то они уберечь не в силах, его просят.
Да как знать, может, их помощь однажды и пригодится. И Рада к нему добра была, негоже покидать её дочь в беде. Поглядеть бы ещё, не общий ли у них враг.
Согласился он, кивнул и потрусил к Белополью. Только и сам не знает, что он сумеет, ведь люди едва завидят волка без цепи, без клетки, тут же псов на него спустят, набросятся с вилами да топорами. Да ещё там, где Марьяша живёт, заборы высокие, крепкие — не перемахнёшь, нигде не спрячешься…
Спит Белополье. Пробирается волк закоулками, ползёт под стенами да плетнями. Ждёт, когда ветер задует, качнётся вишня к вишне, тень к тени — он с тенью и прошмыгнёт. Всё же псы учуяли, подняли лай, загремели цепями. Глотки рвут, от дома к дому весть передают:
— Чужак, чужак! Хватай, дери шкуру! Бей, бей!
Вот уж люди, слышно, покрикивают. Затаился волк за чьим-то сараем в малиннике, не дышит, сам думает, как выбираться, если бежать придётся. Может, кто и припомнит потешного волка, не тронут, станут искать хозяина — а может, и нет.
Выждал сколько-то. Крики будто затихли, псов утихомирили, только у Нижних ворот ещё, слышно, перелаиваются лениво. Тут волк на брюхе пополз, оставил немало шерсти в цепком малиннике, да и дёру дал. Бежит, сам думает, где бы ему укрыться, чтобы следить за двором, где царёв побратим живёт. Может, где и лаз сыщется, не то под ворота скользнуть…
Глядит — что такое? — у Тихомирова дома стоит кривая телега, двух колёс не хватает, к забору жмётся. Тут же рассохшаяся бочка. Кто-то во двор влезть хотел, что ли? Да забор высок, столбы пригнаны плотно, негде и ноге зацепиться. Не вдруг и перелезешь.
Забрался волк под телегу. Если кто нарочно сюда не глянет, его и не заметят. Место удобное, с двух концов выскочить можно, дорога широка — две телеги разъедутся, а уж один волк и подавно прошмыгнёт. Решил он, что здесь ему ждать хорошо, улёгся, да и задремал чутко, настораживая уши на каждый шум.
Едва петухи запели, слышит — ворота отворились. Марьяша выглянула, осмотрелась и тихонько вышла наружу. Вёдра на коромысле несёт, по воду пошла.
А уж небо сереет, день зачинается. Волк решил подождать, не ходить за Марьяшей, ведь люди увидят, да и она заметит, ещё испугается. Она по широкой улице пойдёт, мимо торга, мимо постоялого двора — что с нею станется?
Опустил он морду на лапы и вновь задремал. Слышит сквозь сон, будто свист. Да мало ли кто свистит…
А вот будто девичий крик.
Вскинул морду волк, прислушиваясь, а там выскользнул из-под телеги и припустил за Марьяшей. За угол свернул, видит, ей дорогу заступили.
— Попалась, — кричат, — ведьмина дочь! Из-за вас, поганых, нам житья нет.
— Ишь, к реке идёт с водяницами шептаться да указывать, какое дитя подменить!
— Мимо мово двора-то надысь прошла, курёнки нестись перестали! У коровушек ночами молоко сосёт!
Людей не шибко много: на дороге трое парней, да баба с девкою за забором. Только вёдра-то Марьяшины уже по земле раскатились, она сама коромыслом отбивается, пятясь, а её за руки да за косу ловят. Вот полетела в неё гнилая репа, а вот и камень — добро, что едва задел, в голову метили.
— Средь честного народа смеешь ходить, проклятая! — надрываясь, завопила девка и опять наклонилась за камнем. Они уж, видать, приготовились, поджидали.
Волк мигом доскочил до парней и всем весом обрушился на одного. Тот, не устояв, с криком грянулся оземь. Второй отбежал, крича девке:
— Камнем, камнем его приложи!
Но та визжала, прижав к щекам ладони, и ничего не слыхала. Баба — видно, её мать — побледнела, как полотно, да в крик:
— Колдовка поганая, лихарка! Я-то всё видала, приметила, как ты шепчешь, нечистую силу кличешь! Сход соберём, уж я доложу, что тебе чёрт в волчьей шкуре прислуживает!.. Ой, люди добрые, сюда! Ой, люди, люди!
Третий парень стоял, растаращив глаза, и держал Марьяшу за руку. Она вывернулась, сделала быстрое движение, будто что-то метнула в сторону бабы, и гневно воскликнула:
— Молчи! Посмеешь хоть слово молвить, чирей на язык сядет! А тебе, — обернулась она к девке, рассыпав что-то незримое и в её сторону, — бородавки на нос, вот тебе, вот!
Заверещали тут баба с девкой, присели, за забором укрылись, воют. Парни тоже смелость порастеряли, пятятся. Волк на них наступает, щеря зубы. Крови нарочно решил не проливать, за кровь с него иной спрос будет, да эти уж и так готовы уйти через тын. Марьяша-то умна, не сробела, не замешкалась.
— Прокляну! Землю с вашего следа возьму да на воду брошу! — кричит парням, сама к земле наклоняется.
— Меня-то не проклянёшь, — неуверенно сказал один, — я соломы подстелил в сапоги!
— Будто она тебе поможет, — усмехнулась Марьяша, ещё только шаг сделала, и парней как водой снесло. — Бегите! — кричит. — Бегите! Ишь, храбрецы, вам бы с тараканами на печи воевать!
Огляделась она, подняла вёдра, улыбнулась волку, по голове его погладила, а после как уставит глаза на забор, что рогатины! Баба с девкою выглянули было, да так на землю и повалились, со страху стонут. Притопнула Марьяша, да и пошла к реке торопливо. Чёрный волк не отстаёт, у ноги бежит.
— Выручил ты меня, — говорит Марьяша. — Я ведь тебя помню, умный ты зверь. Да отчего ж ты один, ушёл от хозяина?
Она огляделась, видно, высматривая, не ищут ли волка, да его, понятно, никто не искал.
— Ежели хочешь, со мною покуда останься, — предложила она тогда. — Хозяин-то твой уж всяко прознает, где ты, придёт — тут я тебя и отдам.
Глаза её были прозрачными, зеленоватыми, как летняя речная вода, а улыбка совсем как у матери. Только поглядела — а уж будто приласкала, накормить да согреть пообещала. Холодному да голодному как отказаться? Да кстати её и постережёт.
— А ведьмою-то быть не худо, — говорит Марьяша. — Жаль, я не ведьма. Ну, может, хоть что и сбудется, хоть одна бородавка!
Сжала она губы, рыжую косу за спину закинула. Идёт, голову гордо несёт. На шум уж люди выглянули, да ещё парни вперёд побежали, понесли небылицы. Уж пошли толки да шепотки, да покуда рядом с Марьяшею чёрный волк, народ подходить боится.
Всё ж таки скоро они осмелели бы, может, спустили бы псов, оттого Марьяша торопливо черпала воду. В эту пору кто-то будто глядел на них из глуби. Всплыли, колыхаясь, речные травы; вспыхнули, засветили сквозь мелкую волну два зелёных огня — и тут же притухли.
К дому они спешили другой дорогой, в обход. Едва шагнув во двор, Марьяша опустила вёдра и торопливо задвинула тяжёлый засов. После, прислонясь к воротам спиной, так и села наземь, будто до этой поры её держала тонкая натянутая струна, да вот лопнула.
Волк огляделся и увидал, что двор весь запакощен. Видно, для того и подтащили телегу и бочку, чтобы бросать через забор всякое гнильё да коровьи лепёхи, земляные комья да камни.
Дверь отворилась. На крыльце возник Тихомир, нечёсаный, в надорванной у ворота рубахе, измаранной в саже и вине. Шатнувшись, он обхватил резной узорчатый столб, обвёл двор налитыми кровью глазами и проревел:
— Ратко! Сбыня!.. У, пёсьи дети — эт-то что за непорядок? Я вас!
Вытянув перед собою руку, он крепко сжал её в кулак и потряс им, видно, представляя, что треплет нерадивых работников.
— Припомнил! — насмешливо и зло воскликнула Марьяша. — Ратко уж давно ушёл, нечего было зло на нём сгонять, а Сбыня третьего дня, как ты в немилость к царю попал.
— Чё? — тупо спросил Тихомир, почёсывая грудь, и икнул. — Будет тебе языком молоть! Борис, может, кому и царь, а мне так побратим. Степняков били, я ему жизнь не раз спасал, а он мне, было дело… Да…
Поморгав, он наморщил лоб и ахнул. Лицо его стало растерянным, как у ребёнка.
— Колдун-то, стервец! У, льстец заморский, проклятый!.. Да я его порешу!
Он сорвался с крыльца, но Марьяша птицей метнулась навстречу, раскинула руки.
— Стой! — закричала она, не пуская его к воротам. — Будет тебе! Уж ходил, и что? Вышвырнули, как пса… Прежде тебя хоть жалели, а нынче весь стольный град смеётся. Погляди, погляди на себя — куда таким пойдёшь? Проспись!
Услышав о колдуне, волк насторожился. Не много ли колдунов для одного города? Небось это и есть тот самый!
Марьяша ругалась с отцом, толкая его в грудь, тот её теснил, прорываясь к воротам. Он и не приметил волка, оттого удивился, когда тот встал на пути. Пожевав губами, спросил:
— Это чё? Кого ты приволокла?
— Волк потешный, — сердито сказала Марьяша и отвела прядь со взмокшего лба. — От хозяина отбился. Воротись-ка в дом, тятенька, вишь, ещё рано-ранёхонько, я и хлебы в печь не садила! После умоешься, рубаху сыщешь нарядную, там к царю пойдёшь.
— Да чё ему до моей рубахи? — проворчал Тихомир, уже остывая. — Ну, ну, не шуми! Голову разломило, нынче никуда не пойду…
Он поднял ведро и опрокинул себе на голову, нимало не заботясь тем, легко ли Марьяше досталась эта вода. Она смолчала, только глядела, как он кряхтит и топчется, жмурясь. Встряхнувшись и охнув, Тихомир ушёл в дом. Выждав немного, Марьяша пошла следом, поманив за собою и волка.
Дремлет волк в подклете, угревшись у тёплой печи, клюёт носом над миской. В миске той каша с мясом. Уж ел, ел, а Марьяша всё подсыпала, теперь он и дышать не может. Пожалуй, брюхо лопнет.
Сладко пахнет берёзовыми дровами да стоит особый, густой, кисловатый хлебный дух. Марьяша тесто месит, а вот кладёт хлеб на лопату, просит:
— Печка-матушка, прикрой мой хлебец, испеки по-хорошему!
Волк бы её расспросил о колдуне, да как бы не испугать. Решил, сперва приглядится. Тихомир проснётся, они с дочерью поговорят, волк послушает, что-то да вызнает.
А здесь-то уютно, глаза так сами и смыкаются…
Крепко волк уснул. Сморила его усталость, да тепло, да сытое брюхо. Марьяша ещё напевает негромко, по дому хлопочет. Ему с тех пор, как с мамкою разлучился, немного перепадало этакого тепла.
Слышит — голоса сердитые, громкие. Встрепенулся — мужики ругаются наверху, в горнице.
— Пожалеешь ведь, — вкрадчиво говорит один. — Да ты ещё подумай. Отдашь мне дочь, будет она в золоте ходить, с серебра умываться. Ты ведь боле не царский советник, а так…
А волк-то голос узнал. Колдун явился!
— Ты, стервец, токмо на неё глянь, я тебе гляделки-то выдеру! — ярится Тихомир. — Ты ведь её не по обычаю просишь, не в жёны, а для забавы. Позорить нас вздумал?
— Вы уж сами себя ославили! О жене твоей говорят дурное, по ней и о дочери судят. Дождёшься, с огнём придут. А ты себя так повёл, что уваженье людское потерял. Царь тебя прогнал, на что жить собираетесь? Вам никто и руки не подаст. Отдай мне дочь, и я клеветникам рты закрою, сам в покое доживёшь…
Послышался звук оплеухи.
— Ты прежде свой поганый рот закрой да ступай в омут, на болото! Я тя, паскуду, удушу!
Началась возня; кто-то задышал тяжело, что-то загремело и упало, а после раздался голос Марьяши:
— Не надобно, тятенька!
— Я уйду, — сказал колдун, задыхаясь от гнева, — но помни: ты пожалеешь. На коленях ещё приползёшь, молить о милости будешь. А ты, девка, больно горда? Ведь я теперь царёв советник, али тебе подавай самого царевича? Что ж, молода, глупа, выгоды своей не разумеешь. Я подожду.
Он, видно, ушёл; отзвучали шаги, затворилась дверь. Кто-то прошёл через горницу, тяжело опустился на лавку. Волк из подклета на брюхе ползёт, миновал сени, выглянул, видит — Тихомир сидит за столом, подперев лоб ладонью. Марьяша к его ногам прижалась, головою к коленям, он её гладит по волосам.
— Что ж, дочь моя, люб ли он тебе? — невесело спросил Тихомир. — Так, значит, и Сбыня от нас ушёл, ты одна управляешься? Я-то и не приметил, хорош отец… Шибко этот слизень мне не по нраву, однако же если…
— Не отдавай меня, батюшка! — горячо зашептала Марьяша. — Пусть там что, сдюжим. Не отдавай, лучше в реку уйду!
— Ну, ну! — прикрикнул Тихомир. — Как-то уладим. Быть не может, чтобы Борис враз позабыл о том, что нас связывает. Ведь мы побратимами быть клялись, этакое не забывается! Соберусь, пойду к нему, потолкуем.
И прибавил довольно:
— А ловко я ему, окаянному, испёк лепёшечку во всю щёку!
Марьяша смолчала, и Тихомир, порастеряв веселье, пробормотал:
— Ну, пойду.
Он ушёл, и волк заглянул в горницу, уж не таясь. Только Марьяша его и замечать перестала. Ложки собирает — одну выронила.
— Гостью, что ли, ждать? — бормочет.
За шитьё взялась, палец уколола. Двор мести принялась, да весь сор на одном месте. Тут застучали в ворота, она и метлу выронила. Оробела, покосилась на волка, тихонько подошла к воротам и спрашивает:
— Кто там?
— Не здесь ли наш чёрный волк? — раздалось в ответ. Голос будто знакомый, сердитый.
Марьяша засов отвела, видит волк — двое парней за воротами. Одного сразу признал: Божко-дурак. Ишь, с ноги на ногу топчется, не хватило умишка дома усидеть!
Другой его пониже. Кого бы Божко с собою взял, какого дружка, кому растрепал о волке? Вот тоже — скажут друг дружке, да ещё подружке, а та свинье, а свинья борову, а боров всему городу! Лицо у парня знакомое, будто видались, а где, не припомнить. Он шапку низко надвинул, тёмные брови нахмурил и говорит:
— Убежал наш волк. Мы уж боялись, в беду попал, да люди сказывают, что он поспешил прямиком к дочке царёва советника.
И на волка глядит, а глаза-то знакомые, чёрные да неласковые. Спрашивает:
— Что ж, новую хозяйку сыскал? Видно, она добра, хорошо в её дому? С нею хочешь остаться?
Поди-ка признай, если на ней порты, а коса под шапкою, и если прежде не видал у неё такого сурового взгляда, не слыхал такого голоса, да и вовсе её не ждал! Опешил волк, так наземь и сел. Стояла перед ним Умила, дочь берендея.