Прежде царь Борис шибко любил соколиную охоту, с весны до поздней осени всё выезжал в поля. И стар, и мал выходили глядеть, как едет царь на заморском белом жеребце, за которого, сказывали, платил золотом по весу, да с белым кречетом на богато изукрашенной рукавице. Каждая ловчая птица, какая ни есть на Соколином дворе, стоила трёх добрых коней, а белому кречету и вовсе не было цены.
Едет царь, красуется, за ним свита немалая, да сокольники, да подсокольничьи с прислужниками, все в цветных суконных кафтанах, расшитых золотом да серебром. На груди у каждого птица Гамаюн раскинула крыла. У ястребов да соколов клобучки самоцветными каменьями изукрашены, серебряные бубенцы на лапах позванивают. Любо-дорого поглядеть!
Да как родился царевич, поздний, желанный сын, как в первую же ночь подменила его нечисть, так и не стало у царя Бориса охоты до всякого веселья. Бросил он выезжать, бросил даже и заглядывать на Соколиный двор.
Засиделись без дела сокольники, не велели им больше ловить да приручать хищную птицу, многих и вовсе к иной работе приставили. Соколов да ястребов стали дарить иноземным князьям, отсылали и за море. А белый, любимый кречет, говорят, от тоски умер.
Пустовато нынче в соколином дворе и порядку мало. Вот и Лютой, над всеми старшой, ночи в корчме просиживает, поутру на службу явится ленив да пьян, на подначальных сокольников и не глядит, прилежно ли трудятся, и не ведает. Одно дело и выполняет: птицу-жар стеречь. Выстроили для неё отдельную клеть, ставни всегда опущены, заперты. Хорошо ли там птице, плохо ли — кто её будет спрашивать? Живёт и живёт.
Воду ей возят особую, и бочки для неё особые, дубовые, на донцах у них птица Гамаюн выжжена. Нигде таких не достанешь, нарочно сделаны.
Дарко уже вызнал, где живёт бондарь. Первой же ночью они к нему и влезли. Как и думали, у того нашлись ещё три таких же бочки: а ну как царь попросит новую? Её ведь не вдруг сделаешь, работа небыстрая.
Одну бочку они и украли. Другие сдвинули — хозяин, если и заглянет, пропажу заметит не сразу. Тихо, как только могли, отволокли бочку подале, там подогнали лошадь с телегою. Увезли они бочку в лес, там глядят — а донце-то чистое, без рисунка. Подменишь бочку, сразу поймут, что не та.
Взял тогда Дарко холстину, и как ехал по воду, улучил миг. Приложил холстину к донцу, да углём птицу и обрисовал.
О родничке, куда ездил, он дивное сказывал. Будто стоит там сторожка, от времени уж в землю ушла, крыша мхом да травами обросла, а в сторожке той никого. Едут они с Кривом, везут короб с блинами. Как бочки наполнят, кладут те блины на крышу, а после уезжают не оглядываясь. Порой за спиною тихо, а иной раз такой шум, треск поднимется, будто кто деревья крушит да ломает.
Кто сторожит это место, неведомо. Дарко у Крива спросил, да тот не видал. Сказал, если жизнь дорога, лучше и не глядеть.
Пчела с холстины перенёс рисунок на донце. Гвоздём постукивает, сам ворчит:
— Косо, нехорошо! Эка ты, парень, такое простое дело испоганил. Гляди, как её скособочило-то всю, одно крыло с палец, второе с ладонь…
— Косыми глазами глядишь, оттого тебе и косо, — сердится Дарко. — Мне, по-твоему, бочку дали и велели не торопиться? Как успел, так и сделал, значит! Отдай, сам закончу.
Мало не разругались они. Всё же выжгли птицу на донце, и Дарко признал, что будто похожа, если не приглядываться. После дырок навертели. Завид кое-как в бочку влез, его закрыли, он сидит — вроде можно дышать.
Оставили они бочку в лесу при дороге до поры, как Дарко по воду поедет. Схоронили её под выворотнем, лапником укрыли. Вернулись в корчму, сидят за столом, всё повторяют, кому что делать. Ошибиться-то нельзя, ведь если попадутся, головой ответят.
— Ежели всё ладно будет, так скоро и домой, — говорит Добряк. — Вас-то никто не ждёт, а я по жене и дочери истосковался. Гостинцев им куплю…
— Не загадывай! — зашипел на него Пчела. — Не загадывай, примета шибко дурная!
— Да чё верещишь! Я вовсе и не загадываю. Вона, и доселе ничего не купил, только приглядел: буски в три ряда, красные, да зеркальце-складень, да сукно, да башмачки. Вот уж они обрадуются…
Сам сидит, улыбается, в мыслях уж обнимает жену и дочь. Завид, на него глядя, тоже улыбнулся. Подумал, не купить ли тот платок, заморский, шелковый…
— А ты чё радостный? — говорит ему Добряк. — Ты, парень, не больно-то обнадёживайся. Я те по доброте помогу, только даже если мы снимем проклятие, кто ты будешь таков? Голь перекатная, безлапотник, дурное семя! Ты об Умиле и думать не смей. Нам этаких не надобно, не для тебя она, не бывать шишке на рябинке!
Завид так и вскинулся, будто его на лавке подбросило, зубы оскалил, мало не зарычал. Все слова вмиг позабыл.
— Уймись, уймись! — закричали тут Невзор и Дарко, с двух сторон надавили ему на плечи, заставили сесть.
Завид послушался, сам исподлобья глядит. Люди на них уж косятся.
— После об том потолкуете! — говорит Ёрш. — Я вот никак не уразумею, а Добряк-то нам для чего? Уж будто всем дело есть, а этому какое? Ишь, индюком распыжился: я-де помогу! — да чем поможешь-то?
Добряк только сопит недобро. Он медведем должен оборотиться, да только Ершу о том не сказывают и задумали сделать так, чтобы тот не видал.
— Чем надо, тем и помогу! — говорит. — Стражу на воротах отвлеку. Твоё дело телегу подогнать, куда велено, да нас поджидать, ты уж хоть с этим управься!
Вернувшись в хлев, где ночевали, они ещё трижды проверили, всё ли готово для дела: свечи, и зелёный огонь, за которым Завид ходил к кузнецу, и верёвки с крюками, раздобытыми у того же кузнеца. Есть и кремень, и кресало, и глина, и курица.
— На что вам глина-то? — спросил Ёрш. — Да ещё сколько, три ведра!
— В деле всё пригодиться может, — пожал плечами Невзор.
— Да вы от меня что-то сокрыть хотите! Что? Ведь я не дурак, я-то чую — темните!
— Вот уж привязчивый! Да как птицу в клетку посадим и холстиной накроем, так, может, и глиной обмазать придётся, чтобы не светило. Холстина-то где?
— Да вот она, — говорит Завид.
Ему хуже других пришлось: с вечера не ел, не пил, иначе как в бочке-то день просидишь? Да ещё Добряк завёл разговор некстати, оттого Завид в последнюю ночь думал вовсе не о деле. Уж так хотел птицу-жар добыть и проклятие вспять поворотить, да не гадал, что на том беды не кончатся. Ишь, всё одно нехорош!
В предрассветный час, когда петухи на все лады призывали день и когда Завид счёл, что уже не уснёт, он всё же забылся тревожным сном. Видит — он в царском терему. Перед ним на высоком насесте сидит птица-жар, одна всю горницу освещает. Тут же висит позолоченная клетка с колокольцами, с расписным узорным донцем, а рядом другая, поплоше: сама сера, прутья изогнулись, жёрдочка покривилась, донце запакощено.
Помнит Завид, что ему не велели брать золочёную клетку, да птица так печально глядит, в дрянную нейдёт. Он и сам думает: расписную-то после можно продать, одни колокольцы чего стоят, небось из чистого золота! Продаст, а там уж никто не попрекнёт его, что беден и в женихи не годится.
Да только рукою коснулся, раздался звон. Отдёрнул он пальцы, а колокольцы сами собой перезванивают, не унимаются. Тут шаги послышались. Испугался Завид, подумал, стража явилась — ан нет, встал на пороге царевич в рубахе, расшитой огненными перьями, собою хорош, лицом бел, только на один рукав ему перьев не хватило. Та рука у него длинна, черна да космата, когти на ней звериные.
— Птицу мою крадёшь, — говорит царевич. — Надежды меня лишаешь.
— Мне нужнее! — говорит Завид. — Тебе ещё одну достанут.
— Моя, моя птица! — завыл тут царевич да чёрной рукою в горло Завиду вцепился, душит.
Вмиг пробудился Завид. Темно в хлеву, мужики рядом сопят, за стеной петух ещё поёт. Видно, совсем он недолго спал, а только больше глаз сомкнуть не смог.
Скоро Дарко пошёл к царю во двор, а мужики в эту же пору отправились в лес. Зевают, глаза протирают, буланка трюхает потихоньку. Подморозило, дороги белой крупой присыпало, да мир всё одно неприглядный, хмурый: тучи низко нависли, избы темны, от них серый, грязный дым тянется. Старые вишни раскинули, переплели голые ветви, будто забросили сети в небо. Хотят выловить солнце, да оно глубоко, не достать.
Ерша в корчме оставили вещи собрать да с хозяином расплатиться.
— Да что собирать? — никак не мог он взять в толк. — Ведь всё с собою. Нешто вам с бочкою помощь не надобна?
— Вот и проверь, чтобы ничего не забыли! — сказал ему Невзор. — Мы покуда и без тебя управимся. Ежели что не так пойдёт, хоть ты на воле останешься да придумаешь, как нас выручить.
— Да как же я придумаю? — опешил Ёрш.
— Ну, тогда хоть весточку домой принесёшь, как мы сгинули!
— Весточку — это можно… Да что ты этакое говоришь-то, не накликай беду! С вами поеду.
Насилу его отговорили.
Едет телега, качается. Мужики помалкивают, думают о своём. И Завид помалкивает, только в мешок заглядывает. В том мешке рыжая курица спит, они её зерном накормили, вымоченным в вине, вот Завид и глядит, не проснулась ли. Неладно выйдет, если расшумится.
Глядит, а сам думает: не отказаться ли? Эта последняя затея всего опаснее, как бы и вовсе с жизнью не распрощаться. Вот уж рот откроет, соберётся заговорить, да смолчит. Дело без конца, что кобыла без хвоста, доделывать надо.
Добрались они туда, где бочку оставили. Телегу подальше загнали, чтобы с дороги не видно было. Добряк отошёл в сторонку, к малому овражку, укрылся за можжевельником. Ушёл человеком, вернулся зверем, тяжело ступая по суглинку, раздвигая косматыми боками зелёные игольчатые ветви. Идёт, в зубах одёжу несёт.
Взяли они тогда светлую глину, да в шесть рук его измазали. Провели по рёбрам да по хребту, да по лапам, да череп обрисовали. После сажу взяли, затемнили, где надо. Если не шибко приглядываться, так будто костяной медведь.
Пчела лицо сажей выкрасил, шапку с коровьими рогами надел, тулуп наизнанку вывернул. Поперёк дороги натрясли порошка, сидят, ждут. То один, то другой встанет, пройдётся, вдаль поглядит, уперев руку в бок.
— Едут! — воскликнул Завид, первым услыхав тележный скрип, конский топ и ленивое покрикиванье возницы. Сорвался с места, сердце вскачь пустилось. — Едут, слышь-ко!
— Так поджигай, поджигай! — заторопил его Невзор. — Чего мешкаешь?
Потянулся Завид к поясу, дрожащими руками схватил кресало, высек искру, уронил. Запылал зелёный огонь, встал стеною поперёк дороги. Невзор отбежал, за выворотнем укрылся, где они бочку прятали, а через миг там же был и Завид. Лапником обложились, тихо сидят, ничего не видят, только вообразить и могут.
Вот едет гружёная телега. Вот кони ступают всё тише, тише. Вот, тяжело дыша, на дорогу выходит большой зверь и коротко ревёт.
— Что за бесовщина? — раздался испуганный крик.
Не иначе, возница увидал, как за пляшущим зелёным огнём встаёт на дыбы неживой медведь, как он опускается, водя головой и принюхиваясь. Встревожились кони, заржали. Было слышно, как они переступают копытами.
— Чур меня, чур меня! — запричитал кто-то. Это Дарко, его голос.
— Уходи, зверь-батюшка! — громко сказал его спутник. — Иди, ступай себе в лес, нас не замай!
— Дурень, — заскулил тут Дарко, — ведь это не зверь, а нечисть! Не отступится…
Дальше было слышно только, как они возятся на телеге, как шумно дышит медведь, как беспокоятся кони и громко потрескивает огонь. Уже и сюда тянуло смрадным дымом.
Зазвучали шаги: шаг — притоп, шаг — притоп.
— А-а, никак царёвы работнички! — хрипло прокаркал Пчела, выходя на дорогу, и хлопнул в ладоши. — Вас-то я и поджидал, весточка у меня для царя. Скажите ему: мол-де нечисть этой ночью в гости заглянет, да то, что ему дорого, подменит. Пущай стражу приставит хотя и ко всякому входу и выходу своих теремов да палат, а мы всё одно проберёмся!
Захохотал он утробно, а после и говорит:
— Вас двое, одного отпущу, того, кто быстрей убежит. Эй, сюда! Налетай!
Да как засвищет, гаркнет!
Ему в ответ завопили двое. Кто-то спрыгнул с телеги, оббежал зелёный огонь, ломясь сквозь молодую поросль. Вот, слышно, упал с испуганным криком, вот поднялся, бежит, сапоги по подмёрзшей дороге стучат.
— Меня, меня подожди! — жалобно кричит Дарко ему вслед. — Не оставляй на погибель!
Да где там!
Вот Дарко рассмеялся и принялся успокаивать коней. Невзор тут лапник отбросил и на дорогу выбрался. Завид поспешил за ним.
Зелёный огонь затоптали, одну бочку живо сняли, выкатили пустую.
— Садись! — говорят Завиду.
Тот в бочку влез, на чурочку уселся. Ему мешок сунули, да тут же донце и поставили на место, свет закрыли. Сидит он впотьмах, только чует, как бочку на телегу поднимают. Что-то ещё поправили, что-то скрипнуло, и пошли кони, завертелись колёса. Мужики крикнули вслед, пожелали удачи.
— Ишь, Крив-то припустил! — усмехнулся Дарко. — Небось до самого двора и не нагоним. А ловко это мы! Доброе начало, значит, и дале всё удастся.
Едет не торопясь да всё приговаривает этак ласково:
— Тебе, брат, самое скучное дело: дотемна в бочке просидеть. Ты уж не усни, да гляди, значит, шума не поднимай. Как время придёт, я тебе выбраться помогу. Ну, чего молчишь? Да ты не задохся там?
Завид тут понял, что Дарко его, как пугливого коня, успокаивает. Смешно ему стало.
— Не задохся, — гулко отвечает из бочки, — а только от курицы вином несёт, я будто в поганой корчме. Скорей бы уж вечер!
Крива они за мостом нагнали, у постоялого двора. Тот стоял, окружённый шумливой толпой, и, задыхаясь, говорил:
— Я-то убёг, а его разодрали, как есть разодрали! Телега, кони — всё пропало… Этой ночью, сказали, к царю явятся, ценную вещь скрадут, подменят. Небось Рада виновна, проклятая ведьма! В реку ушла, силу набрала, так нечисть на нас и полезла. Надо бы к дочке её приглядеться, не пособница ль нечистой силы…
— Ты к себе-то приглядись, — с укором сказал ему Дарко, останавливая коней. — Сам ноги унёс, а я, значит, погибай?
Ахнул тут Крив, запричитал: он-де от страха себя позабыл, растерялся, только за рекой и опомнился.
— Да как же ты ушёл? — недоверчиво спрашивает. — Уж таково ты страшно кричал, у меня с этих страстей и поджилки задрожали, ноги подломились. Ну, думаю — муку, смерть лютую принял!
— Я уж и сам распрощался с жизнью, — говорит Дарко, — да, значит, Алатырь, звезду обережную, из-за ворота достал, в кулаке сжал. Глаза накрепко зажмурил да всё бормочу: чур меня, чур! Кони сами идут. Вокруг телеги, слышу, будто черти хоровод водят. Копыта стучат, когтистые лапы меня цепляют, а взять не могут.
Ахает, дивится народ. Слышно, шепчутся. Дарко, на телеге сидя, вещает:
— Да такой вой, плач поднялся, что у меня и волос дыбом встал, а после будто сама земля застонала и раскрылась. Да я не гляжу. Вот как чую, значит: ежели глаза открою, тут мне и смерть!
— Охти! — вздыхают в толпе. — Страсти-то, страсти какие!
— Так и выехал. Слышу, вода шумит — значит, у реки. Тут уж осмелел да глаза и открыл, — говорит Дарко. — Ну, расступись, честной народ! Пора нам к царю ехать да обо всём доложить.
Влез тут и Крив на телегу. Покуда ехали, Дарко ему попенял, пристыдил.
— Уйду, откажусь от работы! — бормочет Крив. — Откажусь! Зря над Орликом посмеялся. Надо бы замириться да узнать, не приставит ли его дядька и меня к плотницкому делу…
Телега ползёт, с боку на бок переваливается, бочку потряхивает. Завид уж в той бочке всё отсидел, ног не чует, не ведает, как ещё день просидит. Едва-едва поворачивается.
Вот ворота открылись, потом и другие. Остановилась телега. Слышит Завид, будто люди к ней подошли.
— Ох, что мы видали… — начал Крив.
Взялся он рассказывать, сам торопится, с пятого на десятое перескакивает. Едва поняли, в чём дело, тут же к царю человека послали. Да ведь и телегу не бросишь поперёк дороги, надо бы разгрузить.
— Ну, взяли! — сказал Дарко и первым к нужной бочке потянулся.
Боялся Завид, что бочку возьмут не ту. Пришлось бы ему потом думать, как из сада выбираться, да уж не надеяться, что Дарко поможет. Боялся и того, что его вверх ногами поставят, но всё ладно вышло. Как начал Крив сказывать про зелен огонь, костяного медведя да нечисть поганую, так люди о прочем и думать забыли.
Дарко указывает:
— Несите, да ставьте подале… Вот так ладно будет.
Как он говорит, так они и делают, а сами всё ахают:
— Да неужто! Уж и белым днём от нечисти покоя нет! Да что же такое они хотят подменить, уж не в царскую ли казну заберутся? Не к царице ли потянут чёрные лапы?
Припомнили тут, что ведьма Рада с царицей давно рассорилась. Небось она виновна, она зло задумала, не иначе! В реку ушла, водяницей стала, девки да бабы с той поры и по воду ходить боятся. В омут, говорят, затянет.
После заговорили, каков Дарко молодец, храбрец да удалец. На все лады хвалят.
— Как царю доложишься, ворочайся, — просят. — Поучишь нас, как от нечисти спастись. Да ещё, может, припомнишь, что видал, что узнал — мы бы послушали!
Бочку уже поставили, рядом стоят, языками треплют. Тут кто-то один и говорит:
— А бочка-то нынче будто легка!
— Знамо дело, — говорит ему Дарко. — Прежде втроём-то её волокли, а ныне весь двор собрался! Все разом взяли, оттого и легка. А вот что: научите меня, братцы, как с царём говорить, ведь я-то прежде его не видал, как бы не оплошать.
Говорит, а сам отходит, людей за собою отводит. Вот уж и тихо стало, только издалека слышны голоса.
Тесно Завиду, плохо. И дышать тяжело, и темно, и замёрз без движения. В ногах кровь застоялась — пошевелишь пальцами, так хоть криком кричи. Уж, кажется, в жизни и дела труднее не было, чем это.
Ждёт он, в дырочку на двор глядит. Только и видно, что снег да угол бревенчатого сруба; светло, день ещё долог. В клетях, слышно, птицы возятся. Порой одна закричит скрипучим тонким голосом, другая ей ответит. Вот будто по-утиному крячут. А курица-то в мешке встрепенулась — как бы не всполошилась, шуму не наделала!
Всё в бочке пропахло куриными перьями да вином, да от мешочка с зелёным огнём будто кислым несёт. Душно, голова болит.
Сидит Завид, прислонясь лбом к холодным дубовым доскам, сам думает, вытерпит ли эту муку, или Дарко его мёртвым найдёт. Слышит, кто-то идёт. Голоса чужие: птицу поить собрались, да за его бочку и взялись!
Он так и оцепенел. Сидит ни жив ни мёртв, сам думает, о чём соврать, как выпутаться. Да тут, на его удачу, кто-то сказал:
— Да ведь это будто новая бочка, нынче подвезли. Эту не трожь, старую докончим.
Скрипнули деревянные ставни, звякнула решётка. Тут стон раздался, да такой тоскливый, будто кто плачет от неизбывного горя, да горе то ничем не утешить, и от слёз не легче.
— Ишь ты, — пробормотал человек, — уж сколько ни слышу, а кажный раз ровно по сердцу ножом! Тесновата ей клеть-то, да посиди ещё этак впотьмах…
— Опять ты своё завёл! Наше дело малое, знай корми да воду подливай.
— Да что ж, по-твоему, хорошо ей тут?
— По-моему так: ступай к царю, да с ним об том и толкуй! На что ты мне об этом твердишь? Уж в зубах навяз!
Вычистили они клеть, подлили воды, заперли опять решётку и ставни, да и ушли. Завид отдышался, а то и вздохнуть боялся.
Уж так долго этот день тянулся — думал Завид, и не вытерпит. Люди пришли соколов кормить, он уж хотел кричать, чтобы его из бочки вынули. Даже и то, что голову срубят, не так страшит, как эта бесконечная мука. Уж рот открыл, да опомнился, ведь не себя одного подведёт, ведь и Дарко тогда головой ответит. Пальцы закусил, скулит, слёзы катятся.
Под вечер он уж в забытьё впал, тела не чует. Курица в мешке шевелится и порою тихо квохчет, будто спрашивает, куда попала, да ей темно, оттого она не поднимает шума и думает, что надобно спать.
Скрипнуло донце над головой, пропало, и в бочке светлее стало. Завид и головы не поднял. Кто ни явился, уж всё одно.
— Живой? — затормошил его Дарко. — Да живой ты? Вставай, подымайся, я долго тут быть не могу.
Тянет он его под руки, а Завид и встать не может. Кое-как из бочки выбрался, да тут и упал, стонет. Дарко ноги ему растирает, сам оглядывается, не идёт ли кто, да шепчет:
— Всё ладно будет! Царь-то меня наградил за храбрость, нынче я с сокольниками сижу, заморским вином их пою. Чужим-то на дворе быть нельзя, а меня впустили, значит…
Над Соколиным двором раскинулось чёрное небо. У ворот огни горят, лёгкий ветер едва дымки колеблет. Ночь морозная, звёздная.
— Руки чуешь? — спрашивает Дарко. — Клетку держи!
Сунул он в руки Завиду плохонькую клетку, ровно как та, что во сне была, а сам уж с запором возится, ставни отпер.
Хлынул наружу свет. Завид рукою глаза прикрыл, жмурится. За решёткой будто огонь горит, он и птицы за ним разглядеть не может.
— Мешок, мешок давай! — торопит Дарко.
Пока Завид поднимался да руки-ноги расправлял, Дарко уж всё сделал: птицу рукавицей схватил, да в мешок, а мешок в клетку сунул. Вместо птицы в клеть пустил рыжую курицу, а там решётку замкнул и ставни запер.
— Дальше сам, — говорит, за плечо треплет. — Ну, брат, опомнился? Сдюжишь? Потерпи, уж всё смогли, уйти осталось!
Сам в лицо глядит встревоженно. Завид головой тряхнул, кое-как ответил:
— Всё сделаю, иди.
— Туда, слышь? — указал рукою Дарко. — Туда пойдёшь, под лестницей спрячешься. Ну, брат, не оплошай!
Хлопнул он Завида по плечу, да и ушёл торопливо. Слышно было, отворилась дверь, вырвались наружу голоса да смех, и стихло всё.
Взял тут Завид мешочек с зелёным огнём, что висел на поясе. Непослушными руками натряс порошка на бочку, туда, где птица выжжена была. Старался по рисунку, да уж как впотьмах разглядел. После долго искру высечь не мог.
Вот занялся огонь и пошёл разгораться. Завид подхватил клетку и заковылял за угол, морщась — ноги ещё не отошли. Там прислонился к брёвнам, застыл, сердце колотится. Страшно ему хочется хоть одним глазком взглянуть на птицу, да не до того.
Вынул он из-за пазухи дудку, к губам поднёс, дохнул. Захрипела, завыла дудка. Всполошились, захлопали крыльями соколы в клетях, и птица-жар встрепенулась, забилась в мешке.
— Тише, не бойся, — говорит ей Завид, а сам думает: как же не бойся? Если всё удастся, тут ей и смерть… Да, может, она и сама о смерти молила, сидя в тёмной и тесной клети?
Глупо об этаком думать, она ведь птица. Птицы смерти не ищут.
Вот уж люди на шум набежали, глаза выпучили, трясутся, как листы на осине. И Дарко тут же стоит, разинув рот. В ладони всплеснул, заголосил:
— Вот уж беда, этакого и царь не ждал! Он-то всех сторожей да дружинников к себе созвал, а что нечисть птицу-жар уворует, и не думал!
— Набери в рот воды! — прикрикнули на него. — Может, черти до птицы и не успели добраться — вишь, ставни-то заперты. Ну-ка, поглядим!
На бочке зелёный огонь догорает. Дерева не съест, а что рисунок не мастером сделан, того уж никто не поймёт. Столпились, дрожат сокольники, друг дружку в плечо толкают:
— Ты погляди!
— Нет уж, ты!
Вот один зашарил за воротом, вынул ключ.
— Нечисть бы железный замок не отперла, — бормочет с сомнением. — Да и мудрён замок, не вдруг отомкнёшь!
Того не ведает, что Дарко этот замок и вовсе без ключа отпер, одними хитрыми крючками.
Распахнули они ставни, да так и отшатнулись: сидит за частой решёткою рыжая курица!
— Как же это? — кричат. — Чур меня, чур меня! Подменили!
Делать нечего, нужно тут же царю доложить. Нерадостно сокольникам: и здесь остаться страшно, и этакую весть нести неохота. Потянули они соломины, двое пошли.
— Достанется вам ещё, что чужого впустили, да и мне достанется, — говорит Дарко. — Вино ещё пили, стол накрыт остался… Вот что: побросайте всё в мешок, дайте мне и научите, как бы тихо уйти, ведь ежели прознают, что вы двор не сторожили, куда как строже спросят!
— И верно, — говорят ему. — Прибрать надо бы!
Сидит Завид в тёмном углу под лестницей, как было велено. Слышит, люди ушли торопливо, да скоро вернулись.
— Сюда иди, — говорят. — Прямо иди да направо повороти, сенями да перильными переходами и выйдешь к голубятне. Там сторожей нет, там до утра и отсидись, а поутру уж выведем.
Впустили кого-то в избу да ушли. Завид тихо сидит, ждёт. Вот опять распахнулась дверь, Дарко зовёт негромко:
— Где ты есть? Сюда, да скорее!
Завид живо за угол метнулся, в сени влетел, дверь за ним затворилась. Темно стало. Дарко по плечу хлопает, смеётся:
— Почти ушли, брат! У меня в мешке чего только нет, хочешь ли пирога? Небось оголодал!
Сунул он Завиду впотьмах ломоть гороховика, тот отказываться не стал, уписывает на ходу. Пробрались они через избу, у перильного перехода встали, прислушались: издалека доносятся крики. Видно, все, кто ни есть, к Соколиному двору сбегаются.
— Это нам на руку! — говорит Дарко. — Я так и думал, значит, что на голубятню пошлют, не зря мужикам сказал там и ждать. Прежде не знал, как туда пройти, да эти-то сами подсказали! Ну, брат — за тыном уж воля! Удалось, веришь ли?
— Да ещё не ушли, — говорит Завид. — Уйдём, так порадуюсь.
Прошли они через стылый пустой двор. Дарко задом наперёд идёт, мешок волочит, следы кое-как заметает, чтобы не видно было, что двое шли. Снег ещё тонкий да коркой взялся, следов почитай и не видно, им и это на руку.
У высокого тына Дарко остановился и достал из-за пазухи верёвку с крюком. Забросил её, зацепил между кольев, где они будто пониже были, и собрался лезть. Тулуп снял, повесил на плечо, напоследок ещё огляделся. Двор серый, огни не горят, только звёзды светят. Тихо так, что и дыхание слышно.
Тут по двору бесшумно скользнула большая совиная тень.
— Чур меня! — выдохнул Дарко. — Ну, брат, поспешим, так уйдём!
Он торопливо полез, упираясь ногами в крепкие столбы. Добравшись до верха, накрыл острые концы брёвен тулупом, уселся верхом и, спустив Завиду вторую верёвку с крюком, зашептал:
— Цепляй, цепляй клетку!
Завид живо надел кольцо на крюк, туда же подвесил и мешок. Дарко поднял их и опустил по другую сторону тына. Оттуда уже слышались голоса — Невзор их приметил и теперь подзывал остальных.
— Теперь сам забирайся, — велел Дарко.
Завид кое-как вскарабкался наверх. Дарко подхватил под руку, втянул. Мужики с той стороны упёрлись руками в тын, подставили плечи, помогли слезть. Дарко сбросил верёвку, после и сам спустился. Встряхнул тулуп, торопливо влез в рукава.
— Ну, бежим… — начал и осёкся, и мужики застыли.
Разнеслось над стылой землёй совиное уханье. Ещё не угас его отголосок, пролетел над ними пугач, закрыв небо — сам белый, глаза огнём горят. Хлопнул он крыльями, пал оземь и обернулся человеком.