Глава 18

Вызрели на полях золотые колосья, склонили тяжёлые головы, в ту пору и сжали матушку-рожь. Последний сноп оставили, с песнями нарядили, украсили лентами, благодаря Велеса за богатый урожай. Полевику и его детям работы не осталось, скоро им на зиму спать ложиться, в последнем снопе и уснут.

Пришёл месяц хмурень. Задождило, развезло дороги. У Невзора в корчме только свои собираются, да и то, бывает, так разыграется непогода, что и свои по домам сидят. Как уйдёт последний гость, мужики сойдутся к столу и давай судить да рядить, как бы проклятие вспять обратить.

— По имени назвать, — говорит Пчела. — Слыхал я, так волколаку человечий облик вернуть можно.

— Так ведь он не волколак, — возражает Дарко. — Да и будто мы его не зовём!

— Ну, всё одно попробовать-то можно!

Кличут-покличут они Завида — нет, понапрасну всё, ни шерстинки с него не слетело.

— А вот ещё одёжу с себя снять, да на волколака-то надеть, — припоминает Пчела.

— Свою и сымай, чего на меня глядишь? — хмурится Невзор.

— Да ежели б оно так, мой тулуп бы помог, — возражает Добряк. — Изгваздал он его, а проку-то шиш!

Заспорили, да Ёрш вызвался помочь, свою одёжу дал. Долго Завида в порты упихивали да онучи наматывали, лыковыми оборами подвязывали. Тут Божко любопытный нос сунул.

— Засиделся ты в корчме, тятька, — говорит. — Ох, что это вы делаете?

— Неча любопытничать, уйди! — кричит на него Ёрш, кое-как прикрывшись.

Да только не помогло и это. Однако у Пчелы ещё на иное надежда была — много он знал, много слыхал.

— Навозом кинуть надобно, тут ему облик-то и вернём.

Не по нраву это Завиду, да человеком захочешь стать, на всё пойдёшь. Вывели его ввечеру к речному берегу, только не спас и навоз.

— Можа, конским бы? — чешет в затылке Мокша. — Али за курёнками погрести?

— Ну, сделай, — говорит ему Невзор.

— А то и больше надобно, — вступил в беседу Дарко. — Всего, значит, обмазать…

Бегают они туда-сюда то с лопатой, то с вилами, суету навели. Ещё и Умила, как нарочно, пришла, стоит. Из-за угла сарая Божко глядит, раскрывши рот — этого в дверь погонишь, он в окно лезет. А в реке-то плеснуло, будто и водяницы явились поглазеть, посмеяться. Уж не знает Завид, куда деваться, голову опустил, хвост поджал.

— Вилами промеж глаз ещё, говорят, ударить можно, — припомнил тут Пчела. — Не то палкой по голове или спине. У кого вилы-то?

— Искалечите! — ахнула Умила, руками всплеснула. Встала на пути, тронуть Завида не дала.

Мыли его после три дня, всё отмыть не могли. Не то ему обидно, что дух от него дурной, а то, что к Умиле не подойти. Совестно этаким-то подходить. Лежит в корчме, в коморе, а гости принюхиваются да говорят:

— Чтой-то вонялым пахнет.

Погнал его тогда Невзор в сарай жить.

— Уйди, — говорит, — смердячий!

Жаль было терять эти дни.

Ночами Завид чутко спал, раным-рано, до света на двор бежал, когда петухи горло драли. Порою, к немалой его досаде, лило. Если не было дождя, тут ему счастье: через луг да в лес, только его и видели. В лесу они с Умилой встречались.

Сумрачно, зябко, травы в густой росе. На опушках желтеет приворотень, раскидывается горстями золотых монет, холодит запахом нос, мошкару отпугивает. Бежит волк по зелёной гущине на иссохшую поляну, вкруг которой толпятся пооблетевшие сосны. Нижние ветви у них седые, голые, лишь где-нигде шишки темнеют. Земля тут рыжая да каменистая, и травы сухие, жёсткие, тоже рыжие, только один лиловый чертополох пробился и осматривается, вертит лохматой головой, не может понять, куда это он забрёл.

Тут волк Умилу ждёт, а бывает, она прежде него приходит. Ночи уж не теплы, она тулуп на плечи накидывает, сама румяная — росой умывается. Он к её коленям прижмётся, она по голове погладит. Больше уж не обнимает, помнит, что он человек, смущается.

На земле камни лежат, серые, морщинистые. Обросли они мхом да бурыми травами, будто шерстью. Должно быть, камни видали и слышали всякое и уж могли рассказать о жизни и о любви, если бы их спросили. Вот и теперь глядят, новое запоминают: день едва зачинается, бредёт по высокой траве дочь берендея, глаза как гречишный мёд, в тёмной косе лента ала, щёки алы да губы алы, на губах улыбка. Выходит к ней чёрный волк. Шуба на нём богатая, чуть светлее по шее, под брюхом да по низу хвоста, глаза зелены.

В этом волке не вдруг узнаешь того, кто год назад веселил народ на ярмарке. Тот был тощ да шубою беден, да будто поменьше, а этот мало не с медведя. Да и Умила уж не то дитя, тоже другою стала.

Пойдут они рядком через лес, мало не до топи дойдут. Одну сосну тут бурею посекло, изломало, один только ствол и остался да ветка торчит. Сосна эта к другой привалилась, не то бы совсем упала. Стоят они, будто к матери прильнуло малое дитя и рукою вдаль указывает. Там, над болотом, раскинулось небо в серых тяжёлых облаках, и уж тянутся, тянутся по нему птичьи стаи.

То мышь прошуршит в траве, то заяц проскачет. Двое идут и молчат, друг на друга поглядывая, а бывает, что и говорят.

Умила чертополох жалеет: отчего он один, не тоскливо ль ему на сухой поляне? И сосну жалеет, что никогда уж она не оживёт. А Завида не жалеет.

— Ничего, — говорит, — это ведь только на год! Дни пролетят, не заметим.

И хорошо, что не жалеет. Если бы она над ним причитала, он бы и сам загрустил. А так лишь одно горько: сказать ничего не может. Да были бы руки, может, за руку бы взял.

Ткнётся он ей носом в ладонь, она рассмеётся, по голове погладит.

Как совсем просветлеет, тут ей и пора уходить, не то мать с отцом прознают, в другой раз не отпустят. Долго прощаются: она всё оглядывается, и волк не утерпит, подбежит, к рукам её прижмётся. После, как один останется, в корчму поспешит, а не то и ещё по лесу порыщет.

Набрёл он так на поляну, где вереск цвёл. Куда ни кинь оком, всё лиловое. Впереди, за старыми стволами берёзки проглядывают. Посреди поляны стоит малая ёлочка, едва народилась, лапы раскинула. Ветер тут сладкий, медовый, пчёлы гудят, в траве бурые да рыжие грибные шапки круглятся. Налюбовался волк и на другой день Умилу сюда привёл.

— Хорошо-то как! — обрадовалась она, закружилась со смехом, да и легла в траву, раскинув руки.

«Да ведь сыро!» — хотел сказать ей Завид и не смог. Носом её толкнул — не встаёт! — да и сам растянулся рядом.

Небо над ними плывёт, летит куда-то с перелётными птицами, и у края его качаются ветки сосен.

— Я ведь тебя как увидала тогда, испугалась, — говорит Умила. — Да не тебя, а сердца своего. Оно будто помертвело, да как заколотится, что дыханья не стало — сроду со мною такого не было! И будто бы глядела на тебя да глядела, а будто бы и не могу. Сердце бежит, я бегу… После ты мне всё снился. Поутру думаю: нынче поговорим, — да вижу тебя, и опять бежать хочется, иначе не то скажу.

Говорит, сама в небо глядит. И волк на облака уставился, кверху брюхом лежит, лапы поджал. Уж так жалеет, что не в человечьем облике — словами не передать.

«А ведь я-то ждал, — хочет сказать. — Ждал, когда за руку взять смогу, как сознаюсь, что ещё тогда, на ярмарке, за доброту свою ты мне в сердце запала. Как жив остался лишь за-ради тебя, как зимою счастлив был. Да речь-то не заготовил, так по-дурному всё и вышло».

— У-у-у, — скулит тоненько.

Да такая самого взяла досада, что лапами взмахнул, неуклюже на брюхо перевернулся и морду спрятал. Умила ему сердце открывает, а он — экий неловкий, выть ещё вздумал…

А она смеётся, по загривку его треплет:

— Потешный ты!

После подбородком на кулачки опёрлась и говорит с жаром:

— А ведь ежели б я могла медведицей обернуться, бродили бы мы с тобой по лесу плечом к плечу. Глядишь, и тебе бы не так досадно было. Да только мой дар всё не проснётся, и батюшка не говорит, отчего это так. Может, мне и вовсе не передался тот дар!

Волк фыркает, медведицей её и представить не может. Да и боязно ему: а если охотники? А если, хуже того, люди прознают, кто она такова? Добряк недаром таился, правды о себе не открывал, старые побратимы только и ведали.

Волк и сам от людей прятался. Подумать, так вроде и хозяин уже не объявится, зверя себе не затребует, да и зло на него один Ёрш держал, теперь примирились. Только если люди заметят волка, скажут на цепь посадить, во всякой беде винить станут. Куры, гуси пропадать начнут, скотину хвори возьмут — чья вина, если не волчья? Тут уж хоть на цепи сиди, всё одно виноват останешься.

А прознают, что он человек, выйдет и того хуже. Всякое могут надумать. Ещё скажут, волколак, у страха-то глаза велики. А испуганный люд на расправу скор — и самого убьют, и Невзору подворье спалят за то, что приветил такого.

Дарко выбрал день, как распогодилось и дороги просохли, да и побывал у волхва. Тот жил у вековечного дуба на Рыбьем Холме, у Перунова идола. Всякая мудрость, говорили, была ему открыта. Дарко спросил осторожно, мол, как бы этакое проклятие снять, а волхв и то не поверил. Стоял, грозный, седой, да всё твердил одно: мол, волколака ты повстречал, и всё тут. Велел волка ему свезти, сказал, хвост отрубит, человечий облик тогда вернётся. После мужики в корчме долго ругали волхва — впрочем, негромко, чтобы Перун не услыхал и не разгневался. Волка, ясно, волхву не дали.

И ведь то мудрый человек был. Чего ждать от других?

Ещё поговаривали, в пруду у Рыбьего Холма будто бы живёт золотая рыба. Кто её видал да заветное желание загадал, у того всё сбылось, — так говорили. Дарко да Пчела всё об этой рыбе толковали, да как-то в погожий день, когда листобой уж вызолотил берёзы и потихоньку ощипывал, оседлали коней да поехали. Вернулись с намятыми боками, всё охали.

— Да как вас, дурней, угораздило? — сердито вопрошал Невзор, обматывая их капустным листом, чтобы ушибы скорее сошли.

— Только поглядеть хотели, а люд там уж такой худой да злодушный, осердились чегой-то, — пожав плечами, ответил Пчела и поморщился.

— За погляд каков спрос? — не поверил Невзор. — А ну, сознавайтесь, злыдни!

Сам сурово глядит, рукава поддёрнул, руки в бока упёр.

— С лодки глядели, — отводя глаза, сказал Дарко.

— А лодка-то чужая, — вздохнул Пчела.

— И сети-то чужие…

— Так вы что ж это, дурни, — взвился Невзор, — на золотую рыбу покусились, да ещё средь бела дня? Мало вам бока намяли!

— Да мы ж за-ради желания! — закричали они, перебивая друг друга, и Дарко прибавил, обиженно глядя: — Одно только желание и было.

— Ну, а у меня другое, — сказал Пчела.

Тут они повздорили, потому как Дарко решил, что из-за этого им неудача и вышла. Разошлись по разным углам, три дня словом не обмолвились.

В это время Горазд выдумал вот что: набрал чурочек, да и выжег на них буквы раскалённым железным стержнем. Взялся Завида грамоте учить, чтобы хоть так с ним поговорить можно было. Он ведь только кивает да головой мотает, а этого не всегда довольно.

Сидят они в сарае при свете лучины, чтобы никто не увидел. Завиду ученье легко даётся, уж так он старается. Горазд уйдёт, а волк зубами чурочки перетаскивает, слова из них выкладывает, да всё выходит одно: «Умила».

После лапой ударит, чурочки смешает, не то ещё заметят да посмеются. Из волка, скажут, какой жених? Он и человек-то не шибко толковый, никакое дело ему не давалось; к разбойникам подался, и там счастья не добыл. Да Умила что-то в нём разглядела, отчего-то он ей люб. Нельзя, чтобы она с ним горе мыкала, да Добряк её такому и не отдаст. Значит, учиться надобно.

И мужики отчего-то к нему прикипели, бьются, помочь хотят. Разве можно, чтобы их труды прошли даром? Выйдет из него прок, так и им радость.

Когда ничего не вышло ни с волхвом, ни с золотою рыбой, мужики крепко задумались. Ни травницы, ни бабки-шептухи, каких удалось сыскать, за это дело не брались. Вот будто бы и осталась одна птица-жар.

— Да как мы её у царя отымем? — почесал в затылке Ёрш.

— Так можно и не у царя, — сказал на это Пчела. — Надобно взять первое яйцо из первой кладки чёрной курицы, да на печи его девять дён высиживать, вот и высидишь птицу-жар.

— Да уж будто? Вовсе я в этакое не верю! — возразил Невзор. — Тогда бы птицы-жар в наших краях и не переводились.

— Дело-то простое, лёгкое, да и самая пора! — взялся его уговаривать Пчела. — Летом цыплята вывелись, теперь подросли, и ежели взять такую курочку да подкормить, скоро и нестись начнёт.

Упрашивал, упрашивал, да и упросил. Пошли они по соседям, у одной вдовицы сыскали курочку, выменяли на получетверик гороха, впридачу ещё двух добрых несушек дали. Хозяйке та чёрная курица и не нужна, и не придумает, что с нею делать можно, да видит, другим нужна, тут её и жадность взяла. Уж как торговался Невзор, а меньше отдать не вышло.

— Знать ничего не знаю, ведать не ведаю, — сложив руки на груди, всё повторяла вдовица. — Чёрные куры для чёрных дел надобны — ты, видать, что дурное удумал! Надо бы шею ей свернуть, да в суп, покуда не дошло до беды.

Вздорная баба уже знала, что курица эта одна на всю деревню.

Помялся Невзор, помялся, да и отдал, что просили. Курицу Чернушкой назвали. Пылинке на неё лечь, мошке сесть не дают, берегут. Тут ей и сныть, и пшеница, и ключевая водица, и пропаренный овёс. Творога свежего дадут. Рыбы изловят — прочим головы кинут, этой мясцо потрошёное.

А бывшая-то хозяйка всё мимо двора похаживает да поглядывает, всё хочет понять, что Невзор затеял. Всё ей кажется, мало она попросила. В чужих-то руках ломоть велик.

— Заберу курицу, пожалуй, — говорит. — Сердцем я к ней прикипела, а ныне тоска взяла, жаль расставаться. Отдай!

— Иди подобру-поздорову, — отвечает ей Невзор. — Мы честно менялись.

Баба в крик:

— Ох, обманул ты меня, обманул, курица-то эта одна трёх несушек стоит! Ох, люди добрые, что ж это деется, обманули вдовицу, малых её детушек оставили голодными! Одно утешенье и было, что эта курочка, да плут её отнял!

Да так пристала, что отдал ей Невзор и третью несушку, не то была бы потеха сход за-ради курицы собирать. Поди ещё объясни, для чего ему нужна непременно чёрная, ведь и люди тоже о дурном подумают. Да и курицу-то в доме не запрёшь, а вдовица, ежели её не умаслить, ещё украдёт, чего доброго, а то и потравит — лихая баба, и привело же с нею связаться!

Ходили они за этой курицей, глаз с неё не спускали. Как-то поутру, когда лёгкий морозец землю схватил и выбелил травы, вбежал Пчела в дом. Сам улыбается, рот по уши растянул, в руке яйцо держит:

— Снесла!

Мокша тут же сидеть на печи вызвался. Невзор его побранил за леность — уж на всё пойдёт, лишь бы от работы отлынивать! — да больше сидеть никто не захотел. Делать тут нечего, посадили Мокшу на печь.

Ввечеру гости пришли. Утаить не вышло, пришлось поведать, что Мокша птицу-жар высиживает. Подивились люди.

— Ишь ты, — говорят, — чего только в свете не бывает! Что ж вы делать-то станете с этакою птицей?

— Царю продадим, — отвечает Невзор.

Слух, ясно, дошёл и до вдовицы. На другой же день прибежала она, кричит:

— Лиходей, обманщик! Сокрыл от меня, для чего тебе курица надобна! Как менялись мы, уговор только о курице был, значит, яйца-то мои — отдавай яйцо! Сама царю продам!

Насилу её выставили.

День за днём идёт. К Невзору в корчму люд валом валит: а ну как птица-жар проклюнется, хоть поглядеть на этакое чудо. Мокша уж все бока отлежал, охает.

— Не вертись! — покрикивает на него Пчела. — Раздавишь яйцо, всё дело загубишь.

Вот уже девять дней и ночей прошло. Народу в дом и во двор набилось — не продохнуть, почитай вся деревня от мала до велика тут и есть. Всем охота поглядеть на птицу.

— Будто бы рано ещё? — тревожится Дарко.

— Самая пора, — говорит Пчела.

Вдовица тут же мечется, кричит:

— Моя, моя птица! Обиды не спущу, до самого царя дойду, пущай он рассудит!

Взял Невзор яйцо, на стол положил, на железный поднос, чтобы дерево от жара не занялось. На яйце трещинки виднеются, само гладкое да поблёскивает. Пчела светец поднёс, лучину поправил — ишь ты, скорлупа будто светится, а внутри темнеется что-то. Не иначе как птица-жар!

— Бей, разбивай! — подначивают люди.

— Двери-то притворите! — сердито говорит Невзор. — Не то порхнёт, только её и видали. Небось махонькая, не уловишь…

Клетку уж приготовили. Дарко натянул рукавицы, готовится птицу хватать. Невзор деревянную ложку взял, да стук по яйцу!

Тут вдовица людей растолкала да яйцо и ухватила.

— Моя птица! — кричит, к груди прижимает.

Лопнуло яйцо, да как пошёл по всей избе смрадный дух! Народ вон повалил, носы зажав. А кто во дворе ждать остался, те ничего не понимают, в дом заглянуть хотят. Такая давка и толкотня в дверях приключилась!

— Да что там, дай поглядеть!.. — кричат. — Протухло оно, протухло!.. Да где птица-то?..

Вдовица стоит, растопырив руки, одёжа измазана, все её сторонятся. Мокшу на печи забыли, он кое-как слез, да ноги отлежал, там и повалился. Ползёт, вопит:

— Ужо не бросайте меня!

От одного тухлого яйца, говорят, семеро мужиков бежало, а от этого — вся деревня. Вот каково яйцо!

Завид в сарае хоронился и сам не видал, только крики слыхал, да ему Дарко после рассказал. Люд разошёлся; ушла наконец и вдовица, которая сочла, что её нарочно выставили на смех, и требовала от Невзора за то ответа.

Собрались мужики в сарае, потому как в дом было не войти. Сидят на соломе, поджавши ноги, досадуют. Мокша всё потирает спину да колени.

— Я ведь сразу сказал, дурная затея, — говорит Невзор.

— Затея-то хороша, да яйцо небось не первое! — возразил Дарко. — Недоглядели мы.

— Што же, только и оштаётся, што к царю идти? — вздохнул тут Горазд.

Судили они, рядили да порешили: пойдут к царю, только прежде дождутся, покуда Завид человеческий облик вернёт. Лишние руки-то не помешают.

— А вот я ещё что слыхал, — говорит Дарко. — Будто бы кто палец колдуна добудет, тот, значит, любые запоры им отомкнёт, все засовки да замки ему нипочём.

— И я о том слыхивал, — поддакнул ему Пчела. — Вот бы нам этакий палец, как в царский терем пробираться станем! Где, говорите, схоронен колдун-то?

— Ишь чего удумали! — осердился Невзор. — Вишь, слыхивали они! О птице из яйца не вы ли слыхали? Дом скрести будете, пока и духа не останется, не то люди ко мне ходить перестанут. Да о пальце думать не смейте!

На другой день, как ещё не развиднелось, они и поехали в Каменные Маковки за тем пальцем. Добряка с собою взяли, а Мокша дома остался, на хозяйстве. Сказал, у него ещё ноги ходят плоховато оттого, что на печи их отлежал.

— Завсегда ты трясёшься, как лист на осине, — проворчал Дарко. — Что же, и оставайся.

Завида тоже оставили, да он не утерпел, из дома ускользнул и по дороге следом понёсся. Земля уж лапы холодит, травы заиндевели, тёплое дыхание летит из носа паром, над рекою белый туман. Уж не смеются, не верещат лозники в ракитовых кустах — холодно им, спать ушли. Да и лист редеет, желтеет. Днями ещё тепло, а ввечеру морозец, и солнце всё слабее, всё позже согревает землю. Того гляди, выпадет первый снег.

Дождался Завид, как телега свернёт от реки да сколько-то проедет, чтобы мужикам уж не захотелось вернуться, а тогда нагнал их. Они поворчали, но взяли его. Путь неблизкий оказался, лишь на другой день ввечеру и приехали, припасов на лишний рот не брали, оттого и не шибко радовались. Да к этому рту ещё прилагалось ненасытное волчье брюхо.

Оставили телегу с лошадью в овражке, сами прокрались к кладбищу. За тонкими рябинками да берёзками кое-как хоронятся, глядят, не пойдёт ли кто сюда.

Час уж поздний, сумеречный, синий. Днём чуть покрапало, и теперь по низам лёг сивый туман. В нём далёкие редкие огни мерцают, подрагивают.

— Не увидят, — решил Невзор.

Разожгли тогда свечу, Горазд её взял. Волку стеречь велели: мало ли кто всё же пройдёт мимо. Кое-как, пыхтя, мужики с натугой откатили тяжёлый камень и принялись рыть. Завид глядит по сторонам, а глаза-то сами на могилу косятся.

Сперва работали бодро, да чем глубже яма, тем им страшнее. Копают с опаскою.

— Ну, не робеем! — воскликнул Пчела. — А оробеем, так уйти поспеем.

Сам-то на заступ и не налегает, для вида землю ковыряет.

— Да чё робеть? — спросил Добряк, утерев пот со лба. — Небось мёртвый тя не укусит.

Сколько-то ещё земли раскидали и застыли, глядят. После заговорили, да отчего-то шёпотом:

— Вишь ты, будто он?

— Он и есть! Да отчего ж он без лица-то?

— Дурень, ведь он колдун — вниз лицом схоронили, значит! Где топор? Руби ему пальцы!

— Сам руби, чтой-то я плоховато вижу.

Заспорили, затолкались, топор из рук в руки суют. Только теперь и подумали, не будет ли какого зла тому, кто колдуна потревожил.

— Так что ж, зароем обратно? — сердясь, спросил Невзор. — Вишь как ладно съездили: два дня туда, два дня сюда, да с пустыми руками воротимся. Экие молодцы! Этак, глядишь, и птицу-жар добудем…

Дарко сплюнул и говорит, а голос-то дрожит:

— Ну, сыщите мне камень, что ли, чтобы сподручнее рубить, а лучше бы дерево, чтобы топора не тупить.

Пчела тут отошёл поискать хоть какую ветку, а Дарко присел, взялся землю руками разгребать. Колдун вниз лицом лежит, да босой — пятки ему подрезали, чтобы не ушёл. Рубаха на нём ещё не истлела. Сам безволосый, кожа серая и будто поблёскивает в свете свечи.

— Руки-то у него какие длинные, — сказал тут Добряк.

Пригляделись они — и верно, руки-то до колена!

— Да и пальцы-то мало не с пядь, — нахмурившись, сказал Невзор. — Вишь, темно, плохо видно. Должно, мерещится всякое.

Горазд свечу поднёс. Капнул с неё горячий воск, упал мертвецу на голову. Тот пальцы сжал, да как вздрогнет!

У Завида тут волос дыбом встал. Видит, и мужики ни живы ни мертвы.

— Почудилось? — непослушными губами едва вымолвил Дарко.

Захрустели шаги по подмёрзшей траве, Пчела вернулся. Ничего не видал, присвистывает.

— Веток собрал, — говорит. — Да что это с вами?

Тут как завозится колдун в яме! Ворочается, землю с себя отряхивает. Вот приподнялся на длинных тонких руках — рукава ему теперь коротки, — да обернулся, а глаза-то огнём горят, будто свечи. Губы потемнели, иссохли, не смыкаются, а зубы жёлтые да острые. Не зубы — клыки!

Сунул он пальцы в рот. С камнем его схоронили, теперь он тот камень убрать хочет.

— Ырка! — закричал тут Пчела и ровно морок со всех стряхнул. — Что глядите, чего ждёте?

Опомнились тут мужики и ну бежать! Через миг уже были на телеге и правили к дороге, ломясь сквозь чахлые кусты. Сами всё оглядываются, ни на ком лица нет.

Сколько-то отъехали и поняли, что колдун за ними не гонится. Тут дух перевели. Дарко буланку нахлёстывать перестал и вздохнул:

— Что ж мы наделали-то, этакую пакость в мир выпустили! Станет бродить, кровь людскую пить…

— Да он, может, зимой помёрзнет, — с робкой надеждой сказал Пчела. — Я бы его и зарубил, да топор у тебя был.

Тут они заругались, заспорили, злость на смену страху пришла. Этот будто бы топором должен был ударить, тот заступом, тот камнем, а тот клыками да когтями рвать, так и одолели бы ырку. Каждый виноват остался.

Едут, молчат, друг на друга и не глядят. Всё ж повернуть назад ни один не предложил.

— Что ж, доброе начало! — с немалою досадой сказал Невзор и сплюнул. — Вишь, ежели так у нас и дальше пойдёт, как бы не вышло, что проклятие то — наименьшая из бед.

— Трудно раскачаться, а там пошёл, — подбодрил его Горазд, хлопнул по плечу. — Как ни верти, да дело верши! Ништо, управимся, впредь уж не оплошаем.

— Да у нас и дел-то этаких уж сколь годов не было, — проворчал и Добряк. — Вона, корни пустили, былую удаль позабыли. Что уж браниться, все хороши! Ну, ещё тряхнём стариной.

Подхлестнул тут Дарко буланку. Зацокали копыта по подмёрзшей земле, унося телегу в морозную ночь, по дороге к ближайшей корчме.

Загрузка...