На обратном пути Завид молчал. Ему казалось, больше он вовек не вымолвит ни слова. Жбан сопел, поглядывал, раскрывал рот — видно, хотел заговорить, да не знал, о чём.
— А вот ежели ты проклят, — начал он, — так тебе бы добыть птицу-жар. Слыхал я, царю нашему Борису такую доставили из заморских земель, будто бы для сына его, токмо ежели царевича и посейчас прячут, то с птицею, значит, у них не вышло. Узнать бы, там ли ещё она, в царском ли тереме…
Завид склонил голову, прислушиваясь.
— Это ты, — сказал он, припомнив. — Ты о птице сказывал. В Белополье, в корчме.
Жбан поглядел на него, морща лоб, а после хлопнул себя по колену.
— А ведь верно! Помню, как чёрный волк народ потешал. То на задних лапах пройдёт, в точности будто корчмарь кружки разносит, а то валится, будто мёда упился… Так это, значит, ты и был? Ишь ты, как оно бывает! А я-то гляжу, значит, думаю: слушает волк и будто разумеет, глаза умные…
Завид на это ничего не сказал. Подумав, спросил о другом:
— Почему ты Жбан? Что это за имя?
— Кому Жбан, а тебе Дарко, — наставительно ответил Жбан. — Прозвище такое у меня, значит.
— И как же мне птицу добыть?
— Нешто я знаю! Да вот, сослужил бы ты царю службу великую, он бы тебя и одарил, а ты бы и сказал: ничего, мол, не надобно, а только дай мне, царь Борис, птицу-жар.
— Какую службу?
— Да уж какую ни есть. Вот привязался, репей! Ну, мне-то отколе знать? Я те про птицу поведал, дале уж сам рассуждай.
— Много пользы от твоих слов… — пробормотал Завид.
Жбан на это обиделся, и дальше ехали молча. Тянулся бесконечный луг, и Завид зажал уши, только бы не слышать песню жаворонков.
Миновали Перемут, где накануне переночевали на сеновале у радушного хозяина; ехали полями, а после вдоль леса и опять полями. Шумные птичьи стаи поднимались, крича. Телега, покачиваясь на ухабах, проезжала в сырой зелёной тени дубов и тополей, мимо отцветающих уже черёмух и мимо рябин, что только готовились выпустить белый пушистый цвет.
Жбан, порывшись в мешке, молча бросил Завиду яблоко, прошлогоднее, жёлтое, сморщенное. Тот поймал, надкусил. Яблоко сладкое, хотя и подвявшее, да разве им одним набьёшь живот? Завид покосился на мешок — не обругают ли зверем несытым? — и, решившись, сказал:
— Хлеб ещё был. Дай хлеба.
— Да уж бери, — позволил Жбан, бросив недовольный взгляд. — Токмо мне оставь да полевику. По всему выходит, ночевать нам в поле — страшно я это дело не люблю…
Он и правда поделился с полевиком хлебом и яблоками, оставил в стороне от вечернего костра и всё оглядывался, всё дёргался на каждое потрескивание. Ворчал:
— Кабы не увидать его, а то ведь к несчастью! Ох, не любит он гостей ночных… Ты уж, дедко полевой, не серчай, дозволь ночь перебыть, да накажи своим детушкам нас не трогать!
Завиду он велел устраиваться на телеге, а сам решил не спать
— Потому как, — сказал, — может статься, что ноги уносить придётся, ежели дети полевика начнут нас гнести да давить! Да как бы сам не вышел, не то принудит вытирать ему сопли…
Вскоре, однако же, Жбан задремал, вскидываясь каждый раз, как в костре трещали сучья, и тревожно озираясь. Но шум тревожил его всё меньше. Вот уж он, поудобнее прислонясь к колесу, склонил голову на грудь и засвистел носом.
Поле ночью совсем не то, что днём. Сошёл с него солнечный свет, догорает закатом у кромки далёкого леса, и клонятся чёрные травы, а небо над ними остывшее, тёмное, синее. Зябко. После звонкого птичьего дня кажется — тихо, а всё-таки что-то шуршит да потрескивает, что-то бродит то дальше, то ближе, сторонясь огня. Костёр то притихает, будто дремлет, а то, вскинувшись, хватает ветер за пятки, а вот рассыпает сноп трескучих искр, и они летят к небу и гаснут — а может, долетают и остаются звёздами. Не зря же искорок над головой всё больше.
Неуютно Завиду на телеге. На брюхо ляжет — ноги, руки мешают, не умостишь их, как волчьи лапы. На бок повернётся — голова на человечьей шее места себе не найдёт, и соломы в телеге мало, не подложить, и жёсткая она, колет, а шкуры-то больше нет. Одежда сбивается, мучает, будто путами связали, да вот ещё и живот подводит.
Завид спустился с телеги, оглянулся на Жбана, прислушался — крепко спит, — да и пополз к меже, отыскал хлеб да яблоки, для полевика оставленные. Блеснули на него из травы зелёные огни, он зарычал негромко и зло — моё! Кто голоден, пусть не зевает…
Съел всё до крохи, а там и телега милей показалась. Уснул.
— Ох ты! — сказал Жбан спозаранок. — Гляди-ко, взял полевик наше подношение… Ну, благодарность прими, дедко полевой, что в дому своём приютил, добрым хозяином был!
Он поклонился в пояс. Что-то негромко ухнуло, зашумело в травах, будто мышь пробежала, и на миг почудилось, выглянул старичок с тёмным лицом, с бородой из колосьев, да и пропал.
Завид, ясно, ни в чём не сознался.
Едут. Утреннее небо серое, холодом от него веет. Рано ещё, солнце не проснулось. Жбан позёвывает да чешет редкую бородёнку, а Завид молчит да глядит по сторонам, думает о своём.
Нет больше мамки. Если бы знал, волком бы к ней бежал, у смерти её вымолил! Как статься могло, что она, травница, захворала? Она, стольких исцелившая, себе не помогла? Должно, горе её подточило. Вся зима у него была, чтобы прийти, а он не пришёл. Зря ждала такого сына. Плохой он сын.
Что ему делать дальше? Кому он надобен? И правда, хоть возвращайся к Радиму, в волчьей-то шкуре хоть ведал, как жить…
Он заскулил, не умея выразить боль по-иному.
Жбан поглядел, головой покачал, цокнул языком. Ничего не сказал. И так-то он был не шибко разговорчив, а тут и вовсе примолк, только морщился, будто клюквы кислой наелся — не иначе, прикидывал, как с Невзором объясняться станет.
По сторонам дороги потянулся лес. Зашелестели берёзы да осины, и рябины склонили над дорогой узорные ветви, набросили тень. Бледное небо дозрело, налилось цветом. Бежит, бежит буланая лошадка, кивая головой, а Завид сидит, пригорюнившись, и ничего ему не мило. Вспоминает, как колесил по дорогам с Радимом, как думал, что нет на свете большей беды, чем волчья шкура да клетка, да, видно, ошибся. Радиму он хоть волком был нужен, а больше никому…
Отлились ему слезами купальские травы. Осталось ли хоть что кроме слёз?..
Жбан поглядел на него, выпятив губу, отчего козлиная его русая бородка вздёрнулась — видно, передразнивал. Брови ещё жалобно свёл над глазами.
— Ну, — сказал, — чего киснешь? Ничего, как-то уладится!
Пустые слова. Лучше бы и вовсе молчал.
Лес раскинулся зелёным шатром. Пахло терпким весенним листом, юным и клейким, и сосновой смолой, и земляной сыростью подлеска. Не смолкая, щебетали птицы, гудели хлопотливые пчёлы. Дорога здесь была не наезженная, а оттого заросла травами, и даже молодые дубки порой выходили чуть не под колёса.
Путь всё тянулся и неожиданно кончился большой водой. Деревья расступились, открывая широкую реку в зарослях кудрявого ивняка. Дальний берег, высокий, лесистый, прятался в лёгком тумане. Дорога, делая крутой поворот, расходилась надвое, и Жбан свернул влево.
У корчмы ещё было пусто, только бродили сонные куры, да сам корчмарь сидел во дворе за столом, толковал с каким-то мужиком. Услыхав, как подъезжает телега, он отставил кружку и поднялся.
Жбан до того съежился, что весь будто уменьшился.
— Не балуй, проклятая! — отводя глаза, прикрикнул он на буланку, хотя та вовсе не заслужила такого обращения: зная дорогу, шла себе да шла, а в положенном месте встала и теперь фыркнула, тряхнув головой, будто обиделась на этакую несправедливость.
Зыркнув из-под бровей, Невзор сказал неласково:
— Всё-то у тебя, Жбан, ни одно дело не ладится! Ну, почто лошадёнку зря гонял?
— Да вишь, значит, вышло-то как, — почёсывая в затылке и глядя в сторону, неторопливо ответил тот. — Парень-то не врал, он и впрямь из Засмолья, токмо остался ныне один как перст — ну, куда его? У могилы мамкиной бросить?
Мужик, сидевший с Невзором, теперь обернулся и поглядел с любопытством. Когда-то ему своротили нос, да так, что тот покривился, задрался свиным пятаком. Досталось, может, и не только носу, потому как мужик прятал лицо за окладистой бородой, завесил его копной тёмных волос, уже седеющих, только глаза поблёскивали из-за этой завесы. Увидишь такого, за зверя можно принять или за нечисть лесную.
— Оставил бы людям, — сказал между тем Невзор, поведя рукой. — Ежели парень из местных, уж приютил бы кто по доброй памяти.
— Будто не знаешь, какова она, память-то людская! Пока жива травница, так идут, мол, помоги, а померла, так схоронили наособицу, и весь сказ, — пожав плечами, ответил Жбан. — В дому чужие люди живут, говорят, и добра она не нажила, неча парню дать, да и сын ли, ещё поглядеть надобно. Где пропадал, не сама ли мать его нечистой силе запродала? Да вот ещё припомнили, что отец его будто был сыном полонянки-степнячки, а от дурного семени не жди хорошего племени…
Жбан похлопал по шее буланую лошадку, что тянулась к нему, будто поторапливая, чтобы выпрягал, и переступала с ноги на ногу.
— Люди поболтают, да и утихнут! — возразил Невзор. — Там его дом, там ему и место.
— Да какое место! Сторона глухая, люди диковаты. Ну, возьмут его, значит, а как неурожай али хворь, так отдадут богам, кровью его расплатятся, для себя лучшей доли вымаливая. И ведь это они ещё о проклятии не ведают, а прознают, так поволокут к волхву али ведуну какому, а тот и присудит удавить на бревне, значит, потому как дело-то дивное!
— Ишь ты, жалостливый! Так сам ему место сыщи, что ж ты ко мне привёз? Я его взять должон?
— Да тебе ж будто работник был надобен…
— Работник-то надобен, а хомут на шею не надобен! — закипая, сказал корчмарь. — И так уж с Ершом шибко неладно вышло, рассорились из-за этого вот! Я уж думал, свезёшь ты его подале, Ёрш и поутихнет, а ты чего? Притащил глаза мозолить!
Завид стоял-стоял у телеги, переминаясь с ноги на ногу, да и устал слушать. Развернулся, да и побрёл куда глаза глядят. Идёт речным берегом, голову повесив. Куда дорога выведет, всё едино.
Река холодна, сера. Идёт по ней мелкая волна, низкий туман плывёт от дальнего берега, истаивает к середине. Много воды. Завид на неё косится, у дальнего края дороги держится, а изнутри будто что тянет подойти к реке, да и броситься в воду, уйти на холодное илистое дно. Встряхивает он головой и забирает в сторону, уж не по дороге идёт, а по обочине, пыреем обросшей. До развилки дойдёт, а там и свернёт от реки подале.
Вот оно как вышло: в волчьем облике не шибко любили, и в человечьем никому не надобен. Вовеки теперь, пожалуй, места себе не сыщет. Всё отнял проклятый колдун: и мамку, и дом, и саму жизнь, какой она быть могла. Всюду он теперь чужой, всюду лишний…
Видно, отвлёкся на эти думы, не сразу расслышал за спиной торопливые шаги. Обернулся Завид — нагонял его тот самый мужик с изломанным носом. При ходьбе он кособочился, припадал на левую ногу и держался за бок, да ещё кутался в овчинный тулуп, будто зяб в этакий тёплый день.
— Погодь, парень! — гнусавым голосом окликнул мужик и взмахнул рукой. — Шлышь, погодь…
Видать, у него и зубов во рту недоставало. За бородою да усами не разглядишь, да он ещё наклонил голову, видно, уже привычным движением, и седеющие пряди свесились ему на щёки, один только нос-пятак и виднелся среди волос.
Что же, Завид встал. Бежать ведь не будешь.
— Што уж ты так-то, — будто упрекнул его мужик. — Тебя ведь не гнали!
— Надо было дождаться, пока погонят? — огрызнулся Завид.
— Куда пойдёшь-то, а?
Завид промолчал, глядя исподлобья. И так ведь ясно, пошёл на все четыре стороны, для чего спрашивать, насмехаться?
— Давай обратно, — мотнул головой мужик и отвёл волосы за ухо, чтобы лучше видеть. Открылся кривой багровый шрам, уходящий вниз по щеке. Борода вокруг него росла плохо, клоками, да вся седая.
— Не хочу, — ответил Завид, оскалив зубы. — Вижу, я не ко двору. Отвяжись!
— Ох ты, будто и впрямь волчонок! Понапрашну ты так-то. Ты, парень, к миру добрее, и мир к тебе добрее…
Добрее! А много ли у мира нашлось доброты для того, кому она была надобна?
— Пусть мир первый начнёт! — задохнувшись от злости, воскликнул Завид. — Пусть он первый начнёт! Уходи!
Мужик усмехнулся той половиной рта, где оставались зубы, и сказал примиряюще, разведя руками:
— Как же миру начать-то, ежели к тебе не подступишься?
На это у Завида не нашлось ответа. Мужик поглядел с пониманием и продолжил:
— Идём уж, волчонок. По пути обшкажешь, што на тебе за проклятие. Может, и удумаем чего.
Завид промолчал, глядя исподлобья, и мужик хлопнул его по плечу.
— Гораждом меня кличут, а ты Жавид, верно? Ну, топай!
— Не пойду… Корчмарь мне не рад.
— Невжор-то? Примет, куда денется. Ты, парень, бойшя не того, кто лает, а того, кто ишподтишка кусает — ну, а Невжор хотя и поворчит, а обижать не будет.
Завид помолчал-помолчал, поглядел недоверчиво. Он заметил, что и корчмарь вышел на дорогу и глядел в их сторону, а теперь махнул рукой, подзывая. Что же, Завид кивнул, соглашаясь вернуться. Уйти, если будет нужда, всегда успеет.
Горазд тяжело дышал перебитым носом, а шёл, хотя и колченогий, довольно споро. Завид поглядывал-поглядывал на него, да и спросил:
— С лицом у тебя что?
Тот удивлённо крякнул и, видно было, вздёрнул бровь, но ответил:
— Штепняков гоняли когда, палицей меня угоштили. Ежели б не Невжор… Ну, то дела давние, припоминать неохота. Давай-ка, волчонок, о тебе потолкуем: што там с проклятием-то твоим? Моему-то рылу уж не помочь, так и чего об нём говорить, а у тебя-то иная притча.
Горазда и впрямь кликали Рылом. Но прозвище это было, видно, только для своих, и когда Завид решил повторить, его осадили. Напомнили ещё, чтобы и Жбана так не звал, не то схлопочет. Лишнее, сказали, услыхал, о чём ему знать не следовало, а теперь пускай позабудет да не вздумает при других сболтнуть.
Для чего людям прозвища, которые хранятся в тайне, Завид доискиваться не стал.
Сидя за столом во дворе, мужики вполголоса толковали о проклятии. Говорили больше Горазд и Дарко, поглядывая на корчмаря, а тот глядел из-под бровей, скрестив руки на груди, и помалкивал. Молчал и Завид, потому как был занят едой.
— Да не отберут у тебя кашу! — прикрикнул, не выдержав, Невзор, однако наперекор этим словам дёрнул миску к себе. Завид не пустил, зарычал и схлопотал ложкой по лбу, а миску у него всё же отняли. Правда, корчмарь тут же и поставил её рядом.
— Ложкою ешь, а не мордой ныряй! — наставительно сказал он. — Люди увидят, сраму не оберёшься…
Завид, недобро на него поглядев, смолчал и всё же взял ложку.
Горазд и Дарко меж тем горячо заспорили. Один говорил, надобна птица-жар, другой — что птицу ту ещё поди добудь, а для начала отыскать бы колдуна, того самого, что проклял, он-то проклятие обратно повернуть и сумеет.
— Поди его сыщи! — отмахнулся Дарко. — А птица известно где: в царском тереме.
— И в какой же она горнице? — ехидно спросил Горазд. — А дружину, работников как обойти? Ну, ведаешь? Колдуна легше найти. Радима попытаем…
— Ищи того Радима, как ветра в поле!
— Нешто он дело покинет? Будет где гулянье, придёт.
— Да что ж ты творишь, бестолочь! — прикрикнул тут Невзор и отнял миску, которую Завид взялся уже вылизывать.
— Ложка твоя только мешает, — огрызнулся тот, но миски обратно не получил. Корчмарь её унёс, а Дарко и Горазд, обратив на это мало внимания, опять заспорили, теперь уж о другом: легко ли подступиться к колдуну и захочет ли он снимать проклятие.
— Да отшего бы и нет, ежели он в шердцах такое молвил, — сказал Горазд. — Шовештно ему, пожалуй. Поможет, отшего нет…
— Ежели для него обыкновенное дело — вот так-то людей проклинать, нешто у него совесть имеется? — не согласился Дарко. — Ещё и мы схлопочем… Да посуди сам: нешто колдун не мог отыскать Радима, а через него волчонка, ежели, значит, устыдился бы да решил снять проклятие?
— Оно так-то, — нахмурился Горазд и поджал губы. — Эх, беда…
Они задумались, примолкли, вздыхая и качая головами, морща лбы и почёсывая в затылках. Попеременно то один, то другой набирал воздуха в грудь и будто хотел что сказать, но так и замолкал, с досадой хлопая ладонью по столу.
— Ишь ты, — сказал вернувшийся Невзор. — За двоих трескает.
— Ясно, оголодал, — кивнул Дарко, не глядя на Завида. — Я ж думал, свезу его да один ворочусь, а оно, значит, как вышло… На себя токмо хлеба и брал, да ещё с полевиком делились.
— Да я не об том. Он уж за твою кашу принялся, покуда ты зевал.
Тут Дарко заметил непорядок, однако сделать уже ничего не мог, только взглянул недовольно. Завид, прищурившись на него, доел, а потом взялся доскрёбывать остатки ложкой, раз уж вылизывать не разрешают.
— Уймись, окаянный! — прикрикнул Невзор и вздрогнул, будто его холодом пробрало. И миску опять отнял, унёс.
Судили, рядили — что делать с Завидом, так и не решили. Покуда велели в корчме помогать, рядом с Невзором держаться, когда кружку поднести, когда со стола убрать, а если Ёрш заглянет — в комору бежать и носа не казать. Это на первое время, пока что иное не выдумают.
Пришёл вечерний час. Небо потемнело до срока, дождик стал накрапывать. Люд в корчму идёт не шибко, да и место такое, вдали от большака. Кто едет к Рыбьему Холму или в Косые Стежки, те, может, остановятся, а если никто не едет, то и работы нет. Мокше и одному делать-то нечего, и отчего Невзор приискивал себе ещё работника, неведомо.
Всё же сколько-то людей пришло. Пьют, разговоры ведут, на Завида поглядывают. Слышно, поговаривают: тот самый, мол, что Ершова сына искусал. Видать, не в себе парень.
— Слышь-ко, — с ленивым любопытством спрашивают у корчмаря, — это родич твой?
— Родич, — цедит Невзор, а сам на Завида шипит: — Губу опусти!
А тот и не замечает, что скалится.
Люди нагляделись, уж говорят о своём, а Завид воздух нюхает да в чужие миски заглядывает. Думает: если в клетке не заперли, так можно подойти, что-нибудь выпросить, вот хоть вареник… И вспоминает, что не зверь он больше. Невзор уж его о помощи не просит, справляется сам, только отодвигает с пути и шипит:
— Скройся с глаз!
Отошёл Завид к печи, опустился на четвереньки, лечь хотел на притрушенный болотным сеном пол — Мокша вовремя углядел, за ухо его поднял. Стоит Завид, куда деться, не знает. Тут видит — на одном из столов капуста да яблоки мочёные! Сам не заметил, как подошёл, уставился жадно.
Мужик, сидящий за столом, поглядел на него в ответ, дожевал, утёр капусту, свисшую из угла рта и застрявшую в бороде, и спросил с подозрением:
— Чё те надобно?
Сложил Завид руки на груди, как прежде лапы складывал, да и заскулил тонко, выпрашивая яблоко.
— Ах ты ж дурень проклятый! — заругался Невзор, бросая кружки на первом же столе и спеша подойти. — Мало мне с тобою мороки!
— К волхву бы его, слышь-ко, — сказал кто-то. — Вишь ты, неладно с парнем. Отроду он такой?
Корчмарь отмахнулся, ничего не ответил. Сгрёб Завида за плечо, да и вытолкал прочь, под дождь, поволок его в хлев.
— Тут, — сказал, — со свиньями сиди, самое тебе место! Наверх полезай — вот те сено, вот те тулуп, вот лучина — умостись, пока не догорит, да и спи до утра. В бочки с рыбою солёной ежели руку запустишь, в другой раз во дворе ночевать станешь, так-то! А отхожее место туточки, не запакости мне хлев-то. Ишь, в лесе жил, молился пням…
Он ушёл, а Завид не спешил полезать наверх. Было ему обидно и горько.
— Будешь тут к миру добрее, — шептал. — Будешь тут!
Свинки похрюкивают, бока почёсывают, им до него дела нет. Горят овечьи глаза. Завид стоит, в щель на мокрый тёмный двор глядит, руками себя обхватив. Одна мамка бы его приняла, и таким бы любила, к ней и надобно было спешить, а он… Негодный он сын.
Тут шаги по грязи зашлёпали — кто-то шёл по двору.
— Дядька Невзор! — донёсся знакомый голос, и Умила заглянула в хлев. Увидала свет и подумала, что хозяин здесь. — Батюшка велел передать, что мёд он… Ой!
Разглядела Завида, рот ладошкой прикрыла, попятилась. Не гадала его встретить и встрече не обрадовалась. В платок от дождя укуталась, только глаза из-под платка и видать, большие, испуганные.
— Сама ко мне не лезь! — сказал Завид. — Я к тебе первый… Ты первая пришла, я не просил. Я у тебя ничего не просил, вот и не лезла бы! Только хуже вышло…
Затворил он дверь, пальцами лучину затушил, на ощупь по лестнице взобрался. Лёг, тулупом накрылся, слёзы по щекам потекли. Волком быть лучше. Волки плакать не могут.
Лежал сколько-то, слушая, как дождь припустил и шуршит по крыше, как свинки похрюкивают и возятся сонно. Думал, что дальше делать, и придумать не мог. Его хотя и оставили, да от этакой доброты тошно. По всему выходило, идти ему надобно, да только — куда?
Засветился в щелях голубой огонь. Это хлевник, хозяин-батюшка, вышел с синей свечой, чтобы поискать в углах насыпанное для него зерно, а после обойти свинок да овечек, приласкать коровёнку. Хвори их не возьмут, а настанет время, щедрым будет приплод…
А может, конечно, это Завиду уже и снилось. День был долог, притомился он.