Хорошо в лесу поутру! У опушки трава в росе, тонко пахнет белый цвет бузины, и льётся, льётся птичий щебет — и кажется, будто кроме того во всём мире ни звука. Молчат кряжистые дубы, застыли светлые берёзки, не шелохнутся.
А прислушаешься — вот птица порхнула, качнулась ветка; вот зашептались листы под ветром, а вот, раскрываясь на солнце, щёлкнула сосновая шишка. И будто каплет с листа на лист, а может, кто-то незримый тихо ступает, глядит, кто явился в его владения.
Божко с Завидом по лесу бредут. Наобещали уж людям целебных банных веников, а их лучше заготавливать на Купалу, вот и пошли загодя приглядеть берёзки, лешему поднести орехов да мёда, чтобы позволил ветвей наломать.
— Худо ли волком быть? — спрашивает Божко.
— Худо, — тут же отвечает Завид.
— Нет, да ты дослушай! Небось можно так бежать, что за тобою и конь не угонится…
— Худо.
— А ежели с кем сговориться, так он тебя водит, а ты народ забавляешь. На задних лапах прошёл, поклонился, вот уж монет полна шапка…
— Худо.
— А клыки! Ух, подрать кого… А медведя ты заборешь?
Помолчал Завид и говорит:
— Волк в клетке живёт да на цепи. Невнарок на кого поглядишь косо, уж винят, что дикой. Будто ты позабыл, как меня отходили за одно только, что я с цепи сорвался!
Засопел Божко, опустил глаза.
— Знал бы, — говорит, — я бы того Радима палкой хлестнул! А чего ты его не загрыз и не сбежал?
— Сбежишь тут, когда на людях только из клетки и выпускают! Было дело, Радим захворал, мы тогда в Перловке зимовали. Я уж думал, тут ему и конец, да он и сам так думал, а только и тогда клетку не отомкнул и цепь с меня не снял.
— Как же это — в Перловке зимовали? Это в ту пору, как здесь никто не жил?
— В ту самую пору и было. Радим ведь отсюда родом, по старой памяти наезжал…
Тут затрещали палые ветви, зашумели кусты. Обернулся Завид, а к ним Дарко продирается.
— Ишь, — улыбается, — работаете, недосуг и носу утереть? Кто здесь жил, о ком толкуете?
— Да о Радиме, — ответил Завид, — и о том ещё толкуем, легко ли волком жить. А ведь Радим почитай всё, что заработал, здесь же, в Перловке прятал, да всё пропало, сгинуло. Сколь годов наезжал, а как забрать решил, так ничего и не сыскал.
— Может, кто иной забрал? — спросил Божко.
— Да кто бы ещё сюда сунулся! И Тишило здесь устраивал схрон, и тоже всё пропало.
— Верно, — говорит Дарко. — И Пчела доселе не сознался, что он в Перловке-то видал, как за золотом и серебром пришёл. Неладно с этим, значит.
Божко давай расспрашивать, что за Тишило и за каким серебром да золотом шёл Пчела. Он ведь о том ничего не знал, да лучше бы так и оставалось.
— А что про гончаров сказывали, помнишь? — нашёлся Дарко. — Так и не узнали мы всей правды. Будто сошёлся тогда народ у Велесова идола, а что с гончарами стало да с их проклятым кладом, неведомо!
— Что за проклятый клад? — тут же спросил Божко.
Он ведь в Перловку так со своим коробом и притащился, а короб такой, что троих посади, и ещё четвёртый войдёт да спляшет. Небось Божко думал наполнить его до краёв, а как услыхал, что никакого кладовика здесь нет, так и взяла его немалая досада. Ему, вишь ты, клад надобен — как это так, что нет кладовика?
— Так что же за проклятый клад? — спрашивает он опять.
Дарко тут ему всё и рассказал: и о том, как зачарованная бочка, полным-полнёхонька монет, по этому самому лугу катилась, и о том, как старый гончар отговорил сына её останавливать, а сын с той поры будто ум потерял да всё бродил по лесу, клад искал. И нашёл, да был тот клад с зароком: мелкие монеты нищим раздать, а прочее за год истратить. Он слово дал, да не выполнил, вот клад в черепки и превратился, да тогда же и начались в Перловке всякие беды. Люди сход собрали на опушке у Велесова идола, а что дале было, неведомо. Будто гончары в лес убежали и не вернулись.
— Так идём к идолу, поглядим! — тут же и загорелся Божко. — Марьяша сказывала, он туточки, близенько. Она по грибы шла, видала, испужалась чего-то. Лес его, говорит, обступил, а вокруг и трава не растёт, место шибко дурное, что и леший его не трогает. Так и она с тех пор обходила.
— И что ж мы углядим? — спросил Дарко. — Уж три десятка лет с той поры минуло, так и следа, значит, не осталось!
Всё же пошли они.
Долго ли, коротко ли, набрели на поляну. Там идол стоит дубовый, от годов потемнелый, сам чуть накренился, а вокруг и впрямь ни травинки, будто кто широкий круг очертил.
Над человечьей головой у Велеса медвежья посажена. Борода на грудь опускается, время своим резцом углубило трещины да новых добавило. Сурово глядит Велес из-под бровей: кто это к нему пришёл? Давно никто не ходил, не приводил ему тельца да телицу в Егорьев день, не поил его тёплой кровью. Нынче без него обходятся, гнева его не боятся, его заступы не ищут.
— Поглядите! — ахнул Божко, указывая рукой.
Глядят они — чуть в стороне ларец стоит раскрытый, мхом обросший, наполовину в землю ушёл. В нём что-то лежит, да так заросло грязью, что и не видать. Божко тут же и потянулся.
— Не трожь! — велел ему Дарко, да поздно. Тот уже что-то взял, трёт, трёт.
— Черепок, — говорит. — Да ведь это и есть тот ларец! Весь черепками набит!
Сошлись они, обступили ларец, головы склонили, дивятся.
— Значит, сколько-то правды… — начал Завид и осёкся.
В двух шагах от него старый гончар стоял, ждал, покуда его заметят, и тут же рукой поманил да попятился — ступай, мол, за мною в лесную чащу. Дарко ещё на ларец глядит, Завид только и сумел, что его в плечо толкнуть. Тот голову поднял, тоже на старика уставился.
А тот пятится молча, и Завид за ним пошёл, шаг по шагу. Совсем недалеко отошли, старик и говорит:
— Развяжи меня!
Завид и не понял — как же развязать, если тот не связан? А старик всё чего-то ждёт. Дарко да Божко тоже пришли, стоят, рты разинув. Тут Завид взгляд опустил, а под ногами в траве будто камни замшелые, а вот что-то желтеет… Кость!
Попятился он и руки расставил, чтобы Дарко и Божко невнарок не шагнули, не наступили.
— Это что ж, мертвяки? — шепчет Божко. — Гляди, вот будто голова, а там ещё одна!
И впрямь, двое лежали. Уж не раз проливались над ними дожди, выпадали снега. Когда-то их бросили без погребения, а ныне земля сама укрыла, травы оплели, проросли сквозь рёбра да раскрытые рты. Одни косточки остались, да и те уж пораскатились.
Встал Завид на колени, рукой осторожно траву отвёл, землю смахнул. Видит — им руки связали за спиной, а верёвка хотя и истлела, да не вся. Он её где ножом поддел, где потянул, да и снял, в сторону отбросил.
— Вишь ты, что сделали, — тоже присев, покачал головою Дарко. — Головы им разбили, кости переломали. Видать, решили, что все беды из-за проклятого клада, вот и наказали их, значит. Может, думали и беды тем избыть. Ох, да есть ли кто страшнее людей?
Старый гончар не ответил, он в ту пору уж исчез, а они и не углядели, когда.
Схоронили они старика да сына в лесу, выбрав хорошее место под рябинкой на светлой полянке. На кладбище уж не стали нести, далеко, да и там от ырки глухой забор возвели, а калитку забыли. Да едва насыпали холмик, встали перед ними гончары, будто живые.
Отец сына за руки взял. Молчат, друг на друга глядят, каждый будто что сказать хочет, да так и не сказали. Отпустил отец сына, только натруженную ладонь вслед поднял, словно прощался. Тот на шаг отступил, и ещё на шаг — и нет его, будто и не было.
Дарко, Завид да Божко и дохнуть боятся. Обернулся к ним старик и говорит:
— Сколь годов мы покоя не ведали, а ныне свободны стали, за доброту я вам послужить хочу. Слыхал я, об чём вы толковали. И верно, схоронено здесь серебро да золото, да иная монета, да буски, да перстеньки — всё неправдой либо разбоем добытое. Мы класть позволяли, а забирать мой сынок не давал. Ныне он ушёл, а перед тем согласился вам всё отдать.
Трое переглянулись, молчат. Даже Божко теперь не спешит просить серебра да золота.
— Нам не надобен клад, — покачал головой Завид. — Вот что: на Купалу, ежели мы колдуна заборем да на наше чудо после того будет веселье, ты огни в поле зажги, да людям и раздай, кому что надобно. Послушай, кто о чём просит, тем и одари.
Согласился старик и пропал.
А на другой день в Перловку старый гончар пришёл, всё молчал да улыбался, да ребятишкам глиняные свистульки раздавал. Только трое и ведали, кто он таков, да молчали. Божко свой короб подале упрятал и сказал, без кладов проживёт.
Вот уж скоро и день Купалы, всего ничего ждать. Уж и луг покосили, и лозы у озера заплели, лавки поставили. На другом берегу корчма выросла — маловата, да время тёплое, и ежели кому в хлеву места не хватит, так и под чистым небом постелить можно. Во дворе мастера печи сложили. В узком месте, где ручей в озеро впадал, сладили мост, да таково хорошо — резной, деревянный, сам изогнулся легко. Впору и царю по такому ходить.
Дарко тут в Белополье за царём и отправился, зазвать их с царицею. Колдун-то небось не хотел при них вершить своё дело, вот пусть и попробует оправдаться. А ему отчего-то важно было непременно к этому дню Купалы успеть, вот и от Добряка требовал нож к этому сроку.
Василий в эти дни всё ходил смурной. Как-то завёл разговор: мол, мы людей обманом сзываем, хотим себе помочь, а если колдун всех загубит? Люди-то праздника ждут, веселья, кладов, костров да плясов, да накрытых столов. Небось придут с жёнами, сёстрами…
Завида и самого заедала совесть, да он Василию молчать велел. Если никто не придёт, так у них и вовсе надежды нет.
А Василий не смолчал. Не вытерпел, собрал народ, да всё и поведал: о проклятом царевиче да о злом колдуне, который в том повинен.
Он до всего уж дошёл умом, Василий. Если колдун притворился чёртом и отдал царице нож, так, верно, он сам и проклял царевича. И покуда богатыри искали Казимирову смерть, несчастная мать, сама не зная того, её берегла. Много боли колдун причинил и, уж верно, черпал в ней силу. А нынче ему надобно всё царство.
До всего он дошёл умом, богатырь Василий, только не понял, что лучше о том до поры смолчать. Вечером он собрал народ и всё выложил, а поутру в Перловке уже никого не осталось.
Шибко Завид осердился. Понял он теперь мужиков, которые добывали с ним птицу-жар, а он пожалел её да отпустил. Он и Василия понял, да с того не легче!
Он к Ярогневе, к няньке пошёл, отыскал её у избы и спросил:
— Что ж, всё идёт как надобно? Ты видала меня да богатыря, а что дале? Сгинем али живы останемся?
Та выпалывала гряды, стоя на коленях, и даже головы не повернула, только пожала плечами и равнодушно сказала:
— Да кто ж этакое ведает…
— Да что ж ты ничего не ведаешь? Много ль проку тогда от тебя! Ишь, с проклятьем не совладала, с колдуном не совладала, не поняла, для чего тот нож! Мне ещё солгала, за пером отправила, а ведь я мог попросить любой награды — может, птица могла и проклятье снять!
Ярогнева внимательно поглядела на него тёмными глазами и спросила:
— Так что ж ты, выбрал бы иную награду, ежели б мог? Для себя одного, не для других?
— Откуда бы мне знать? — оскалился он. — Выбрать-то мне не дали!
Тяжко Завиду. Мечется он раненым зверем. Этот день пройдёт, завтрашний пройдёт, а там и колдун прибудет, а они остались с тем, с чего начали. Ничего не может выдумать, так день и прошёл.
Ввечеру Дарко приехал, запылённый, усталый, мало не с ног валится.
— Зазвал я царя с царицей, — доложил. — Я ведь в царском терему недолго работал, а как запропал, так и решили, что нечисть меня утащила. Нынче пришёл — стража узнала, пустила, а я и говорю, значит: мне к царю надобно, важные вести. Добился, увидал царя. Тот было начал расспрашивать, куда я девался, да я ему перстень тот подаю и говорю: «Тихомир тебе кланяется, этот перстень шлёт да велит у жены спросить, где она его потеряла».
Выпалил на одном дыхании, отдышался и докончил:
— Царь, ясно, давай расспрашивать: откуда да откуда у меня перстень царицы. А я ему: хочешь вызнать правду, к Тихомиру езжай в день Купалы, а больше и сам не ведаю. Думал, меня в темницу бросят, ан нет — согласился царь, приедет. С женою, с Казимиром, да дружины возьмёт три десятка… Ну, у нас-то людей поболе будет…
— Да уж не будет, — сказал ему Завид. — Наш богатырь Василий им правду открыл. Вишь, разошлись мало не все!
— Да как же не будет? — опешил Дарко.
Стиснул Завид зубы, по сторонам поглядел — решился.
— Уж столько ты сделал, о большем просить не могу, — говорит. — А всё же добудь мне до завтра купальские травы.
— Да как же — купальские травы? Ты ведь уж волком и быть не мог, тошно тебе было! Как же — травы?
— Добудь, — говорит Завид. Да так сказал, что усталый Дарко, не споря, сел на коня и поехал в ночь.
Ту ночь Завид с Умилой провёл в тёмном хлеву на душистом сене. К нему сон не идёт, а она лежит на его плече и будто спит, да вот голову подняла и спросила тихонько:
— Куда бы это Дарко отправился? Едва прибыл, воды попросил, я скоренько стол накрыла, а его уж нет.
— Да к Невзору, — ответил Завид. — Позовёт мужиков.
— Да ведь они бы и сами приехали! Они же знают…
Молчит Завид, а Умила опять спрашивает:
— Любый мой, ведь ты не за купальскими травами его послал?
Вздохнул он и отвечает:
— Видно, иначе никак не управиться. Ярогнева-то волка видела, не человека…
— Не смей! — так и вскинулась Умила. — Не смей! Я тебя в человечьем облике почитай и не вижу…
— Людей больно мало, а царь с дружиною, да ещё колдун…
— Небось дружина в кольчужных рубахах, что ты им сделаешь? На мечи кинешься? Смерти ищешь, покинуть меня хочешь?
— Так что ж мне, бежать, поджавши хвост? Мои товарищи сгибнут, может, а я в стороне держись? Не бывать тому!
И просила Умила, и плакала, да он твёрдо стоял на своём. К утру она будто смирилась, утешилась. Дарко вернулся, она его с улыбкой встретила, за стол у корчмы усадила, сама взялась коня рассёдлывать. Он после к мешку, а трав-то и нет! Завид как ни спросит, Умила одно твердит: знать не знаю о травах, не ведаю.
В корчме у озера нынче Добряк с женою хозяйничали. В печах на дворе огонь развели, пироги пекли, и Марьяша тут же помогала. Может, Умила и не бросила травы в огонь, к печам-то не подойти, а в корчме, в горенке спрятала, да как поглядеть? Месит Умила тесто, из дома выходить не хочет. Дарко её и так, и сяк сманить пытается, а она нейдёт.
Всё-таки люд потихоньку в Перловку стекается. И колдуна не забоялись, или уж так хотелось им клад добыть. О кладах всё больше и толкуют. Завид как ни сунется к Умиле, так она и говорит:
— И без тебя людей хватает. Без волка обойдутся.
Бродит Завид у озера, гадает, как бы Умилу спровадить. Видит, богатырь Василий тут же сидит, пироги уминает. Добряк на него ворчит, что гостям ничего не останется, а тот одно твердит: я, мол, людям показываю, каковы хороши пироги, чтобы и им захотелось.
— Захочется, и чё? — сердится Добряк. — Ежели ты, несытый, всё проглотил. Ишь, брюхо из семи овчин!
Завид и подсел к Василию, просит, чтобы тот Умилу отвлёк. Дарко её не обманет и Завид не обманет, а от Василия она подвоха не ждёт.
Тот согласился. Притворился Завид, что ушёл, а сам за углом ждёт. Видит — Умила к Василию вышла, тот её подале отвёл, беседуют. Он тут в дверь шасть, все углы да лари давай обшаривать — удача, что корчма почитай пуста, не обжили ещё как след. В сундуке под лавкой он и сыскал кожаный мешочек, о каком ему Дарко сказывал, наскоро заглянул — и верно, травы.
Поспешил он тогда прочь. Видит, Умила с Василием всё толкуют в стороне, да вот она заплакала, лицо руками закрыла и в дом ушла. Кинуться бы за ней, обнять, утешить, да нельзя. Да как ещё пойдёт, скоро ли он сумеет её обнять?..
Свистнул Завид, махнул рукой Василию — идём, мол! Пошли к избе, где Василий жил, тут только Завид ему всё о себе и рассказал.
— Ныне волком оборочусь, — говорит, — так ты уж не дивись и не бойся. С царём дружина прибудет, а у нас один Тихомир и умеет с мечом управляться, да Горыня ещё, да есть мужики, что со степняками бились, только когда это было!
Слушает Василий, раскрывши рот, жалеет его, Радима ругает.
— Теперь, — говорит, — понял я, чего Умила хотела. Она ведь тебе передать велела: мол, сделаешь, как задумал, так на глаза ей больше не показывайся. Да и вовсе просила тебя в избу заманить и запереть, только я ей сказал, что это никуда не годится. Все у озера соберутся, каждый сделает, что может, а ты один в стороне отсидишься? Никуда это не годится…
Завид тут Василия выйти попросил. Сказал, как в дверь заскребётся, чтобы тот открыл. Вышел Василий, а Завид пояс развязал, рубаху да сапоги скинул, да и стоит, мешочек в руке держит.
Одолеют колдуна, а сойдёт ли проклятие? Это ведь они за царевича бьются. Если удастся, тот себе прежний облик вернёт, а Завид, может, так волком и останется.
Да ещё год бегай в этой шкуре, терпи, и Умила осердится. Нескоро простит. Ей муж надобен, а не зверь.
Да ведь и люд собирается. Может, управятся и без него?..
Скинул он всю одёжу, да травы на ладонь вытряхнул, крепко в кулаке сжал, а у самого на глазах слёзы. Он уж те слёзы волчьей лапой утёр и заскрёбся в дверь, Василий его и выпустил. В эту пору и крик раздался:
— Едут!..
Пустился волк со всех ног к озеру, Василия далеко позади оставил. Через плетни перемахивает, мигом вылетел в ворота, с холма скатился.
А у озера на берегу уж все собрались. Тут и Невзор, и Ёрш, и Дарко. Глядит Завид — даже и Горазд, искалеченный, явился, дубину сжимает. Даже Пчела свой страх одолел, хотя, видно, колени у него подламываются, всё на местных глядит испуганно. Кикиморы-то да грабы уж не прячутся, тоже в стороне не отсиживаются, встали за царевича. Водяницы из озера глядят. На лугу змей Гришка спит.
И Бажена тут же, и Марьяша с Умилой. Горячего овсяного киселя наварили и уж готовы его плескать, гостей угощать. Как увидала Умила волка, так и побледнела.
— Всё же сделал, что хотел, — говорит. — Больше ко мне и соваться не смей, ты мне такой не надобен!
Тут от конского топота земля задрожала. Едет царь в расписной золочёной колымаге, тридцать всадников при нём, все в кольчужных рубахах да с мечами. Тихомир и Горыня им путь заступили, дальше не пускают. Невзор с мужиками подошёл, тоже плечом к плечу встали.
Распахнулась узорная дверца, вышел царь Борис. Сам высокий, сухой, плечи уж начали гнуться, да ещё широки — в молодые годы с врагами рубился, и, видно, не зря о нём слава шла. Сам горбонос, брови черны, да борода уж седа. Наряд на царе просторный, золотом шитый, шапка мехом подбита.
Огляделся царь, мечи, дубины приметил и спрашивает:
— Вот, значит, как здесь гостей встречают, не хлебом-солью? И отчего ж никто не кланяется?
— Ежели к нам с добром, так и мы с добром, — отвечает ему Тихомир. — А ежели супротив нас войско собирают, так я уж не ведаю, гости это явились али кто!
— Да и я не ведаю, — говорит ему царь, — побратим ли передо мной али недруг лютый, который за моею спиной с нечистью снюхался. Нынче я сына верну, и Казимир в том поможет, а ежели кто помешать вздумает, жизни лишу, будь он хоть побратим, хоть кто.
Казимир за его спиной из колымаги выбирается. Вот вышел, руку царице подал. О чём-то уже солгал — ишь ты, сына поможет вернуть! Да как же он его вернёт, ведь не проклятие снимет?
А царицу-то, видно, горе за годы съело. Едва стоит, исхудала, краше и в гроб кладут. Брови начернила, щёки нарумянила, да оттого только мертвее кажется. Ни кровинки в лице.
— Где подменыш? — спросил Казимир. — Отвечайте, да помните: я не терплю, ежели мне лгут. И кто лжёт, непременно за то ответит!
Тут богатырь Василий смело вперёд выступил и говорит:
— Сам ты и лжёшь! Не подменяли царевича, проклят он, и ты об этом знаешь. Мучил ты и его самого, и царя с царицей, потому как тебе это силу давало!
Казимир один только взгляд на царя бросил, тот дружине кивнул. Худо дело, и слушать не стали!
— Двадцать лет!.. — только и успел сказать Василий, как ему меч к груди приставили. А он-то безоружный, даже и дубины не взял. Сила его в словах, он на то полагался, да ему говорить не дали.
— Где подменыш? — повторил колдун и обратился к царю: — Сыщи мне его, Борис, а этих возьми под стражу. К ночи сына тебе верну.
Разве дело царю этак приказывать? Да царь Борис и не подумал укорить Казимира за дерзость, людям своим говорит:
— Слыхали? Выполняйте! Всё обыщите. Подменыша сюда, а этих заприте в корчме. Кто противиться будет, того поучите мечом.
Тут и богатырь Горыня не утерпел, тоже говорит сердито:
— Да как можешь ты, царь, лиходею этому верить? Я уж тебе говорил, что был у отца моего побратим, да колдун его убил, его облик принял! Он князей у нас перессорил…
Казимир голову вскинул, к Горыне идёт неспешно да говорит, а голос как лёд:
— Время тянешь. Знаешь, что ежели не сейчас, то никогда уж царевича не вернуть. Ишь, я тебя пожалел, велел отпустить, а ты с нечистью снюхался да не мне одному, а и царю Борису задумал зло причинить! Боле за тебя заступаться не стану.
А дружине уж приказ отдан. Подступают к народу, хотят гнать через мост к корчме.
Тут Тихомир свой меч потянул наружу — добрый булатный меч, который ему с собою взять не позволили, да волк принёс, — и говорит сурово:
— Был я тебе, Борис, верен прежде, верен я тебе и теперь. Но ежели для того, чтобы ум в тебя вколотить, придётся нам биться, то я готов!
Царица Всеслава вскрикнула, руки к груди прижала. Зашумел народ. Вмиг перевернули столы. Кто послабее, укрылись за ними, кто покрепче, выступили вперёд.
Осердился царь Борис, бороду выпятил и в крик:
— Двое, защищайте царицу! Прочих гнать, запереть, а кто противится, тех убить! Да подменыша сыскать мне, живо!
Волк только взгляд метнул на Умилу. Ишь, его запереть хотела, а сама небось не согласилась отсидеться за частоколом на холме!
Ровно ветер зашумел над полем — то мечи выходили из ножен. Тут же послышался лязг и крик:
— Ох, убили, убили!
Да и пошло: кони ржут, копытами бьют, люди кричат. Ощетинился волк, оскалил клыки, огляделся, где больше помощь нужна. Видит — над Василием уж меч занесли! Тот попятился да упал, ползёт, кричит:
— Гришка!.. Гришка, выручай!..
Скакнул волк да зубы на чужой руке и сомкнул, впервые чуя вкус людской крови. Вскрикнул дружинник, выронил меч, Василий к тому мечу потянулся, а сам и взять его не умеет. Да всё же стоит, а вот и змей Гришка топочет, на зов явился. Погнал троих в поля, с ними и укушенный побежал, прижимая руку к груди.
Волк рычит им вслед.
— Тятенька! — различил он отчаянный крик Марьяши. Видит — окружили Тихомира, заставляют отойти от Горыни, спину открыть. Метнулся туда.
Видит — и серый коротколапый пёс тут бьётся. Вот он ухватил дружинника повыше сапога, да так с рычанием на ноге и повис. Завид в другого вцепился, клыками рвёт. Меч над собой углядел, отскочил.
— Волка, волка бейте! — кричат.
— Дать мне меч! — слышно, требует Борис. — Сам с ними расправлюсь!
— Народ! — ревёт Тихомир. — Отступайте! За мост, за мост!
Да никто и шагу назад не делает.
Едва сунутся дружинники к берегу, лозники их ивняком оплетают, горячий кисель в лица плещет. Ребятня, за столами укрывшись, метает камни, а из озера рыба летит.
— Колдуна, колдуна хватайте, паскуду! — кричит кто-то.
Видит волк — мужики уж едва стоят! Горазду сидеть бы дома, а не в бой идти, вот-вот упадёт, пошатнулся. Дарко его собою прикрыл.
Спешит к ним волк. По пути дружинника сшиб, который шёл на Василия. Тот хотя и с мечом, да едва держит тот меч. Богатырь…
А Горазд уж упал. Дарко над ним стоит, дубину вскинул, едва удар выдержал. Раскололась дубина, сам пошатнулся, а меч уж над ним взлетел.
Волк последним отчаянным рывком взвился в воздух. Успел, собою прикрыл и почуял, как что-то ударило в бок.
А после, когда уж на землю ступил, как огнём обожгло.
Из последних сил только и ушёл от второго удара. Спешит к берегу, да подломились лапы, покатился он по траве. Затянуло глаза пеленой. Видит, двое бегут к нему, да уже всё одно. Ну, нагонят.
Всё вокруг будто затихло и замерло, и кажется ему, что медленно бегут дружинники и что ещё можно уйти, да сил уже нет. Даже не страшно, не горько думать о смерти. Будто устал, да вот уснёт.
Потемнел, померк ясный день, погасло для него солнце. Только одна мысль уколола: глядеть бы этот последний миг Умиле в глаза, голову положить на её колени. Как жалко, как больно стало, что он без того уйдёт!
Тут солнце опять в глаза ударило. Моргнул волк — день всё так же светел, а в глазах оттого темнело, что медведица заслонила его собой. Отбросила она дружинника тяжёлой лапой, на второго пошла, ревёт, тот отступает.
— Умила! — слышно, вопит Добряк. — Доченька!
Скребёт волк лапами по земле, встать пытается. Из раны с кровью сила уходит, да он одно знает: защитить Умилу. Куда на мечи пошла, куда!
Медведица на него оглянулась, а в глазах слёзы стоят. Дружинников погнала, встала над ним, рану его зализывает да стонет, будто плачет. Спиною к битве поворотилась, а ну как подберутся к ней? Страшно волку, да и слова сказать не может, только мордой её толкает: уйди, уйди!
Тут царевич вперёд выбежал. Его укрывали за спинами, от колдуна берегли, да не углядели.
— Матушка, батюшка, что ж вы? — кричит. — Не надобно, остановитеся!
Все и застыли. Царь, уже с мечом в руке, знак подал.
— Дай мне его, Борис, — велит Казимир, у самого глаза горят. — Пустую избу нам сыщите да оставьте.
Бросились водяницы к царевичу, на защиту встали, шипят, острые зубы скалят, а царевич никого не видит, кроме матери. Тянет руки да зовёт жалобно:
— Матушка! Матушка, я уж так тебя ждав!
Стоит царица, как неживая. И так бледна была, а тут будто ещё сильней побелела. Разомкнула губы, шипит:
— Ты, подменыш, нечисть проклятая! Какая я тебе матушка?
Да так на него и кинулась, заспешила вперёд — никто остановить не успел. По щеке хлестнула. А он и руки не поднял, не защитился, только крупные слёзы из глаз покатились.
— Матушка!.. — шепчет.
Не стерпела Чернава, схватила царицу за плечи, да сама ей оплеуху отвесила, напустилась:
— Да как же ты сына родного не узнала! Нешто не видишь, он не подменыш!
Задрожала царица, растерялась, руки к сердцу прижала, а колдун ей кричит:
— Не верь! Нечисть над тобою смеется. Не верь! Разве твой сын может быть таким? Твой сын другой, ладный, крепкий, я один и могу его вернуть. Ты столько ждала, а теперь отступишься, своими руками его погубишь?
Тут Василий и догадался.
— Он ведь хочет облик его отнять! — кричит. — Снимет проклятие, да и возьмёт его тело, как прежде с богатырём делал.
— Что ты мелешь? — гневно воскликнул колдун.
— Да то и есть! Ты небось ждал, чтобы царевич подрос, ведь не стареешь в чужом обличье. Если дитя расти перестанет, это сразу заметят, а так у тебя годы. А эти-то мать с отцом и не знают сына, и не поймут, что рядом с ними не он!
— Да что его слушать! — вскричал Казимир. — Дайте мне подменыша. Всеслава, ведь ты знаешь, что Рада его помогла подменить…
Да только молчит Всеслава, не спешит ему отвечать, призадумалась. Тут и нянька Ярогнева подоспела.
— Не помогала она! — говорит сурово. — До последнего билась, искала, как проклятие свести. Ты вот расскажи, Всеслава, при всём честном народе, как смерти ей пожелала, как подговорил тебя Казимир. Поведай, как к реке её заманила, как из-за тебя, жизнь свою спасая, Рада водяницею стала!
— Чего? — опешил Тихомир. — Это чё за дела?
Этого, видно, и царь не ждал. Поглядел он на жену, да и сознался:
— Это я окно отворил. Я, Всеславушка. Не она.
Подошёл он к царице, за руки её взял и повинился:
— Жили мы с тобою ладно, а детушек всё нет. Такая тоска, бывает, возьмёт! Сяду на коня да поеду развеять грусть-кручину, тебе на глаза таким показываться не хочу, всех отошлю. Да и встренул чёрта на перепутье, тот мне и говорит: любое твоё желание выполню, если ты взамен исполнишь моё. А меня-то и спрашивать не надобно, дитя загадал.
Вздохнул он, головой покачал, дальше говорит:
— По всему выходило, ты уж в тягости была в ту пору, обманул меня чёрт. Да уж обещано, выполнять надобно. Он пустяк и просил: как дитя народится, в первую ночь окно незатворённым оставить.
— Борис, да неужто ты… — ахнула царица.
— Я и оставил, — горько сказал он, опустивши голову. — Оттого и за Раду вступался, когда ты её обвинила. Знал, что не её вина, а правды сказать не мог, смелости недостало. Вишь ты, на поле сечи бывал, а страха такого не знал. Допустил, чтобы ты на сестру названую гневалась, лишь бы не на меня. Сам-то себя простить не мог, и ежели б ещё и ты…
Глядят они друг на друга, молчат, за руки держатся. Тихо-тихо вокруг. А дружинники уж колдуна обступают, хотя на то приказа не было.
Ждёт царевич, глядит на отца да мать. Ждут водяницы, не уходят в озеро. По косам их всё бежит вода, пересохнет — умрут…
— Уж теперь-то у вас хватит ума понять? — воскликнула Ярогнева. — Поглядите на сына своего, у сердца спросите, оно правду ведает!
Обернулись царь с царицею, у самих так слёзы из глаз и катятся. На колени перед сыном встали.
— Что ж я натворил-то! — говорит царь. — А ведь сердце мне и прежде будто правду шептало! Запер тебя в терему, а всё ходил, глядел тайно, даже птицу-жар для тебя достал. Всё думал, она поможет… Всеславушка, и ты меня прости!
— Сыночек! — шепчет царица. — Ведь и я сердце не слушала. Порою гляжу, думаю: ведь это дитя невинное, — да тут же и осержусь. Нет, думаю, с пути меня сбивает сила нечистая, чтобы я сына родного забыла, им оставила. Боялась тебя полюбить, да сама себя и наказала, сама у себя дитя отняла! Прости меня, сыночек родимый!
Плачут они, с колен не встают. Опустил им царевич руки на головы.
— Матушка, батюшка, что вы! — говорит. — Я ведь на вас не гневаюсь, я уж давно простил.
Да тут и переменился. Был горбуном, да выпрямился; волосы были как белый куриный пух, да вот потемнели, легли на плечи. И глаза уж не косят, да так и остались чуть разными, один в зелень, второй в синеву.
Повёл царевич широкими плечами и сказал удивлённо:
— Хорошо-то как, будто туман в голове развеялся!
Глядит на них от берега волк, сам тяжело дышит. Медведица над ним плачет, рану зализывая. Бажена уж успела метнуться за полотном, толкает её, велит отойти. Дарко подоспел, перевязывают.
«Не для меня была эта птица, — думает волк. — Оттого она мне и не помогла. Царевичу помогла. Так и нужно было…»
Тут колдун птицей закричал, ударился оземь и в небо совой взлетел. Думал уйти, да старая нянька тоже оземь кинулась, чёрной вороной давай его нагонять! Вот уж сцепились, когтят друг друга, перья так и летят.
Один из дружинников лук достал. Как разлетелись птицы в разные стороны, пустил он стрелу и пронзил сову. Та оземь упала и человеком стала, лежит недвижно.
Тут хохлик, домового помощник, углядел да заверещал:
— На шее у него нож-то! На шее!
Василий метнулся, шнурок мечом срезал, да колдун опомнился и в него вцепился.
Тут уж все в бой ринулись! Молотят колдуна всем скопом, оттягивают, держат, а Василий нож ломает — изломать не может!
— Дай мне! — кричит Горыня.
Да что с ножом ни делают, тот цел-целёхонек. Тихомир уж его мечом рубанул, а ножу хоть бы что. В это время колдун зарычал по-звериному, рысью оборотился, из рук выскользнул. Хочет прыгнуть, выхватить нож и бежать, да тут медведица подоспела, ухватила за спину.
Только рысь-то быстра, сильна. Вывернулась она, когтями бурое плечо полоснула. Заревела медведица от боли.
Вертится рысь, не подступиться, уж в горло метит. Чёрный волк из последних сил подняться хочет, да лапы не слушают. Ползёт, скулит.
— Доченька! — закричал тут Добряк.
Оземь упал, встал на лапы уже медведем, от портов да рубахи одни клочья остались. Сам тяжёлый, косматый, всех растолкал, рысь ухватил, треплет. Да как головою мотнёт, рысь так и отлетела.
А нож тот проклятый ничего не берёт, а ведь пока он цел, с колдуном не совладать.
— Знаю! — вскричал Василий. — Мне дайте! Гришка, сюда!
Тихомир и бросил ему нож. Василий вскочил на спину змею Гришке, да и погнал его по полю. Рысь тут же за ними вдогон пустилась, за нею серый пёс кинулся с лаем. Марьяша тут на коня взлетела, и следом! А за нею и все дружинники, кто мог в седле усидеть.
Примолк народ, тихо-тихо стало.
— Да что ж он задумал? — слышно, бормочет кто-то.
Тут из-под холма звон раздался: кузнец ударил по наковальне. Вот опять, опять — разнёсся звон окрест!
Вот уж и всадники возвращаются. Приволокли колдуна — седого, слабого, — наземь бросили, а он и встать не может. Ноги не держат, голова трясётся, глаза моргают подслеповато. Тут же царь велел его вязать да везти в стольный град, в темницу.
В это время на дороге показался народ. Идут с вилами, с косами, с дубинами. Всё же явились на бой, да припозднились. Что ж, зато на праздник останутся.
Всем хорошо, у всех веселье. По полю Василий с Марьяшей идут, обнявшись, уж никуда не спешат. Царь с царицей на сына наглядеться не могут. Даже не умер никто, а раны — что раны, зарастут.
Только Умила над волком всё плачет. Слетела с неё медвежья шкура, будто туман развеялся. Бажена охнула да одеялом её прикрыла, а Умиле что? Не замечает ничего, чёрную морду гладит, шепчет:
— Не оставляй меня, любый мой, прости за слова злые! Уж буду ждать, — не оставляй!
У самой плечо рысьими когтями располосовано, вся в крови. Волк её пальцы лижет, скулит — о себе, мол, подумай! Не оставлю. Не оставлю…
Добряк её зовёт — не дозовётся, Бажена просит в дом уйти, рану промыть — не допросится. Умила от волка рук не отнимает, взгляда не отводит. Всё кажется ей, будто на миг его покинет, он тут же дух и испустит, будто её мольбами только и держится.
Подошла к ним Ярогнева, руки в бока упёрла и говорит:
— Ну, девка! Ишь, разлеглась! Поднимайся, идём, погляжу на твои раны, да заодно и поведаешь мне, что на волке твоём за проклятие.
Умила тут голову подняла и спрашивает:
— Зачем?
— Обещать не обещаю, да вдруг теперь снять получится. Да не помрёт он, не бойся!
Увела её Ярогнева, да скоро Умила из дома вышла уже одетая. На колени перед Завидом встала, улыбнулась, говорит:
— Подожди, милый, ещё чуть!
Да в лес ушла, а зачем, не сказала.
А уж смеркается. Народ за столами сидит, ест да пьёт, смеётся. Песни затянули, костры разожгли. Кикиморы, от людей не прячась, рядом сидят, водяницы в озере поют.
Подошёл к Завиду Дарко.
— Ты ведь мне жизнь спас! — говорит. — Ввек я этого не позабуду, брат.
Горазд с Невзором тоже рядом сели.
— Ничего! — говорят. — Заживёт рана. Да что ж это старая нянька задумала? Неужто сумеет одолеть проклятие?
— Она, вишь ты, вороной летала, птицей чёрной, — тревожно сказал, подходя, и Пчела. — Кабы не наложила на тебя проклятья похуже! Ну, можно ль ей верить?
Подсел и Василий, тоже благодарил. А волк всё на лес поглядывает и ждёт, да нет Умилы. Вот уж совсем стемнело, уж и леса не видно. Куда же она пошла? Ведь сама изранена. По следу бы пошёл, одну её не оставил, да сил нет…
Он едва поднялся, воды похлебал. На нетвёрдых ногах покачивается, и больно ему, и голова тяжела, всё клонится, да ещё знобит.
Тут видит — кто-то от леса идёт, будто рубаха белеет. Сердце вещее так и подсказало: это Умила к нему спешит. Он и захромал навстречу. Поле черно, небо черно и лес чёрен, а вокруг горят костры. Самый высокий пляшет вокруг столба, тянется к тележному колесу, вот и оно занялось.
Бредёт через поле волк. То видит белую рубаху, то мрак её прячет, а то огонь вскинется и будто слизнёт языком. Да он знает, что Умила там, и упрямо идёт к ней.
Вот уж видно: она, точно она. Не утерпела, со всех ног к нему побежала. У самой на плече, на рубахе кровь проступила, а его оглядывает да укоряет:
— Что же тебе не лежалось!
Прильнул он к её ноге, так шаг по шагу и дошли.
А Ярогнева уж велит со столба колесо снять. Сбили его, подхватили прутами, да в озеро и загнали со смехом. Вынули, середину выбили, тут Ярогнева и говорит:
— Вот и ворота, что понизу круглы и поверху круглы, были огненные, да теперь погасли. Ну, девка, собрала ль купальские травы?
Умила ей охапку всякого зелья и подала. Вот за чем в лес ходила!
Обвязали обод лесными травами, Ярогнева и говорит Завиду:
— Ну-ка, пролезай!
Он стоит, покачивается. Неужто этак просто? Как долго он бился, птицу-жар добывал, сколько всего было — а проклятие снимется этак легко?
Дарко и Божко обод держат, ждут. Умила с той стороны на него глядит, присела, руки тянет, к себе зовёт. Он и пошёл в её руки. Чёрным волком шагнул, а выбрался человеком.