25-е откровение: дружба

На следующий день во всех римских газетах было написано, что митинг провалился. Да-да, буквально. Провалился, потому что когда ораторы и гости взошли на трибуну и сели на стулья, то вся конструкция рухнула. Двое или трое участников были сильно поцарапаны. Конструкция рухнула, и ничего удивительного в этом не заключалось, ибо все гвозди из этой конструкции были изъяты заранее. Инструменты из синего ящика “Bosch” сделали своё дело.

Мы спросили Моцареллу, о какой мощной стихии посильнее говна она упомянула прошлой ночью.

— Как? — удивилась она. — Вы не поняли? Это — воздух.

То есть она имела в виду, что без гвоздей конструкция грянет в воздух. Так оно и случилось.

Весь следующий день и ночь мы провели в старушечьей квартире возле Ватиканских музеев. Мы ели пасту в форме ракушек и пили стаканами кьянти. Так началась наша дружба.

О дружбе очень хорошо написал Джорджио Агамбен. Он выступил против Жака Деррида, у которого тоже есть книга о дружбе. У Агам-бена это не книга, а маленькое эссе. Там сказано, что настоящая дружба всегда образуется под скрещёнными мечами власти. То есть дружба никогда не нейтральна, а всегда направлена против власти, сопротивляется ей, вступает в заговор против механизмов власти. Дружба — это объятие под клинками легионеров, объятие Петра и Павла, апостолов мессии.

Дружба — ослепительно яркое и в то же время ночное явление. Вспышка молнии, которая освещает тьму бытия. Через два дня после встречи с Моцареллой и Рикотто наша новорожденная дружба с ними выбила нас из старушечьей квартиры. Мы поняли, что живём в позорнокомфортабельных условиях. Нам стало противно. Хотя оставалось ещё три дня до окончания контракта, мы переселились в картонный дом наших новых товарищей. Это было начало чего-то особенного, божественного.

Моцарелла научила нас пускать огонь изо рта. Собственно говоря, этим она зарабатывала на жизнь. Каждый вечер Моцарелла пускала пламя из глотки перед ресторанчиками и кафе в Трастевере. Туристы бросали монеты и аплодировали. Рикотто же ходил на руках, держа шапку для денег пальцами ног. Мы тоже начали подрабатывать этим путём.

Но уже на третий день случился инцидент. От неумелости мы выбросили пламя слишком далеко и подожгли салфетку на одном из столов. Начался страшный переполох. Мы еле унесли ноги, забежав в музей Бонапарта.

В картонной коробке, установленной во дворике неподалёку от площади Испании, мы вели длинные разговоры о способах жизни.

— Ходить нужно только босиком, — сказала Моцарелла. — Волосы тоже не нужно стричь и брить нигде. Нужно, чтобы самый твой вид вызывал ужас у этих волкодавов.

Вчетвером мы стали ходить по Риму босиком, с расстёгнутыми ширинками, специально порванными на заду штанами. Мы показывали анусы и члены в магазинах и парикмахерских, а в соборах громко мычали. Говорили мы между собой только на смеси разных языков, чтобы разрушить когерентность речи. Пили мочу друг друга, чтобы сблизиться. Спали мы вповалку, ели из одного блюда. Всё перемешалось, всё стало общим: волосы, идеи, поступки, пот, пальцы, зубы. Постепенно исчезало постылое понятие «они». Исчезало и «мы». «Я» давно испарилось, конечно. Мы научились вести беседы с цикадами, пауками, окнами зданий, водой в реке Тибр, травками. В нашей картонной коробке жили уже не Моцарелла, мы, Рикотто, а дочь Чингиз-хана, Большая Медведица, выпь, гололедица, Кантута Поломарис, индюшка Оливейрос, старуха Кики, сирены... Мы делали самые неприличные татуировки на свете, делали на чём попало, между пальцами, ягодицами, в носу, в ушах. Но главное было не это, а это было походя, между прочим, как у других мечты: но мы в мечту переправлялись вплавь каждую божью ночь.

...И вот мы уже на том берегу. Здесь сразу всё по-иному. Растёт только трава по пояс да изумрудные пушистые лопухи. Тропинка такая узкая, что можно идти только по одиночке.

Непонятный речной запах хватает за горло. То ли от влажного глубокого песка, то ли от бесконечных хрустящих под ступнями раковин хочется хохотать. Если кто идёт впереди, пригнёт опасную ветвь и отпустит её, она больно ударит вас по лицу, но сердиться и нервничать глупо, не на кого. Разве можно сердиться на Уробороса?

Соловей поёт. И каждый слушающий его вдруг понимает, что стоило прожить тяжёлую изматывающую жизнь только для того, чтобы услышать его теперь.

Вот ветка опять ударила по морде. Если она хлестнула Моцареллу, то Моцарелла просто улыбнётся. Если она ударила Рикотто, то Рикот-то вскрикнет: «Ой!» А когда придержишь рукой острый прутик и присмотришься к нему, то увидишь, что он весь покрыт нежной пыльцой, как крылья бабочки. Если отпустишь его, останется на нём блестящий след от пальцев и станет не то дико, не то дивно, потому что нарушил девственную плеву природы.

Между нами, конечно, завязался невозможный разговор. Моцарелла утверждает, что никакой правды не существует, что её поиски — наследие метафизики и противоречат абсолютной имманентности.

— А как же наши действия? — возражает Рикотто. — Разве мы не стремимся к правде? А действия партизан? А действия восставших рабов Спартака?

— Ишь, сакраменто! — смеётся Моцарелла. — Есть рабы, которые живут в пресной воде, а есть, которые живут в солёной! Понимаешь?

— Вот уж объяснила! — хохочет Рикотто. — Есть и такие, которые и в пресной, и в солёной воде живут, — угри, например.

— Так как же? — напряжённо настаиваем мы. — Всё-таки?

Моцарелла, оторвав кусок от лопуха и положив его на язык, отвечает:

— Есть много оснований предполагать, что правда была выдумкой жрецов.

Рикотто вдруг задумывается и задаёт вопрос самому себе:

— А какая у меня правда?

— А! Вот видишь! — восклицает Моцарелла, вся просияв.

— Какими только словами не забита голова, — бурчит себе под нос Рикотто.

— Расскажи нам что-нибудь из своей личной жизни, — предлагает Моцарелла.

И мы все принимаемся хохотать.

В это время прутья перед глазами начинают редеть, тропинка становится шире. Плеши жёлтого песка делаются всё больше и больше. Дует какой-то новый — тёплый и продуманный — ветер. Мы выходим на открытое место к высокому зданию. Сумерки, луна, туман.

О, как изогнута эта колоннада! О, какой безжалостный, всё небо в себя вбирающий купол! И эти трагедийные розы в жирном гриме, цветущие перед ступенями, выщербленными, но начищенными, сверкающими. О, как тяжелы человеческие культы! О!

Моцарелла смеётся, Рикотто немного смущён. И всё же это он достаёт из кармана коробок со спичками, а из коробка — маленькую шершавую палочку с серной головкой. Мы все смотрим на неё.

— Ну, — говорит Моцарелла, зачем-то подняв обе руки и показывая волосы под мышками, — ну, чиркай. Или есть какие-то сомнения?

Рикотто медленно качает головой: сомнений нет. Моцарелла торжествует. Спичка-красавица вспыхивает в руке Рикотто. Горит.

И вот уже там, где была эта подавляющая колоннада, только недавно была, только сейчас, там уже распускается во весь свой цвет, во всю мощь, третья стихия — после говна, после воздуха третья.

И вот уже купол, укравший небо, скрывается в этой стихии, она пожирает его. Освобождайся, небо! И оно, да, освобождается, на наших глазах. Сколько звёзд везде! А стихия бушует, владычествует, свирепеет. Сначала она издаёт странные звуки, которые можно услышать у себя дома, когда весною протирают тряпкой раскрытые окна. Но потом эти звуки переходят в гул, сначала неровный, немножко нервный, и потом всё более убедительный, спокойный, уверенный. И тускнеют, скукоживаются трагедийные розы, а жирный их грим, став на мгновение совсем жирным, распадается в прах.

О, Герострат, Герострат, зачем ты оставил нам своё имя?!

Загрузка...