2002. Париж

Ему не следовало опять приходить в тот ресторан в надежде на встречу с ней. Ни первый раз, ни все последующие. Но он возвращался и возвращался, хотя официантка больше не появлялась. Как и тот жуткий, угрожающего вида официант-гугенот, чье исчезновение Z воспринял как добрый знак.

Он говорил себе, что приходит не из-за нее. Его гонит через реку всего лишь тоска по баклажанному салату и маковому пирогу. Ради этих трапез он подставляется, покидает квартиру, где прячется, взяв отпуск по семейным обстоятельствам, но никуда пока еще не поехав, — прячется, использовав ожидавший своего часа предлог, запасной вариант, дававший Z возможность в случае чего с согласия куратора унести ноги. Начальник предложил ему уйти в отпуск сразу, и Z согласился: лучше уж так, чем вести диковинную жизнь, приходя в офис как ни в чем не бывало и чувствуя скрытую угрозу в обманчиво нормальном отношении коллег. Ему чашку чая там страшно было выпить, в туалет выйти или на лестницу, оказаться вне поля зрения тех многих сослуживцев, что понятия не имели, чем на самом деле занимается его мини-подразделение компании.

В поисках лучшего выхода Z перебирал все альтернативные схемы, какие приходили на ум, от отчаянного броска в американское посольство до пластической хирургии и имитации собственной смерти. Но он знал, как работают его преследователи, ведь он сам работал на них. Это и теория хаоса, и теория игр, и методы психологической войны, и лучшая разведка и контрразведка — все вместе. Он строил замысел, а затем препарировал его, отматывал назад, устраивал детальный разбор своего поведения в свете их поведения, а затем, вновь проталкиваясь вперед, определял шаги, необходимые, чтобы, имея в виду их реакцию на его реакцию на их реакцию, выйти из этой переделки. Он не мог найти ничего лучшего, чем первоначальный план, уже, впрочем, нарушенный: лететь домой заботиться о больной умирающей матери, которая на самом деле совершенно здорова.

Он знал, что сходит с ума. Его, словно узника в камере, стремительно доводило до помешательства безжалостное кружение его собственных кошмарных мыслей. Лучшее сравнение, какое ему, занятому изучением своей комнаты, приходило на ум, было порождено стенами его первого жилья в Иерусалиме — комнаты, которую он делил с Йоэлем, тоже студентом Еврейского университета. В дождливый сезон там становилось сперва очень холодно, а затем и очень сыро, и в конце концов дожди и ветер делали свое дело: стены покрывались каплями, мокли и не высыхали, внутри делались такими же, как снаружи. Доходило до того, что можно было рукой собирать с них воду.

Всюду, где формировалась капелька, вскоре возникал маленький цветок черной плесени, и в первой половине зимы эти цветки распускались, ширились и соединялись, пока к середине сезона вся стена не становилась черной.

То же самое, Z понимал, происходило сейчас у него в голове. Каждый день тревоги, каждый день ожидания чего-то неизвестного и непостижимого ощутимо менял характер его мыслей, дурные идеи набухали каплями и начинали блестеть. Он чувствовал, что температура его сознания меняется, видел первые пятна черноты на своем рассудке.

Он пытается направить свои иерусалимские воспоминания к более счастливым временам, к теплым университетским дням на горе Скопус, к тому, как они сидели с Йоэлем и пили пиво в пустом амфитеатре в дальней части кампуса, как оба молчали, любовались песчаными холмами, спускающимися к Мертвому морю, глядели вдаль, на возвышенности Моава, на иорданскую территорию. Но удержать эти мирные мысли, даже когда он до них дотягивается, не получается. Те блаженные минуты в том блаженном месте сейчас для него мертвы.

Безутешный, он углубляется все дальше в прошлое, прочесывает его, пытаясь выловить все свои решения, начиная с детства, которые довели его до нынешнего плачевного состояния. Как могло так выйти? Как религиозный американский еврейский мальчик с Лонг-Айленда превратился в израильского агента, конспиративно живущего в Париже, а теперь — в предателя своей второй родины? Как так получилось, что он разом и одно, и другое, и третье?

Ладонь Z поднесена ко рту, и он тянет себя за лицо — возникает гримаса отчаяния и удивления: внезапно он понял, что у него есть ответ. По крайней мере, знает, когда и как это началось. Он отыскал семя. Вспомнил мгновение, когда он обнаружил, что в одном человеке запросто могут сосуществовать двое.

Ему то ли восемь, то ли девять, он идет домой в Уэст-Хемпстеде, в своем сонном пригороде, и несет в кармане шоколадку, купленную в кондитерской. И что он видит на улице, где живут антисемиты? Видит компанию больших парней, сплошь хулиганье, злое, вредное, джинсовые куртки с заплатами, а иные с оторванными рукавами. А он — он в двухцветных туфельках, в брючках хаки, на которых внизу, где мама их выпустила, видны светлые линии.

Вот когда Z открыл в себе предрасположенность к жизни, которой он теперь живет. Он припоминает свои тогдашние детские умозаключения. Он уже слишком близко, чтобы повернуть назад, не привлекая к себе внимания, хотя пока еще хулиганы видят его только вполглаза. Главное, решает он, уверенный вид. Он пройдет мимо них по прямой, это самое безопасное, может быть, кивнет, когда поравняется. Есть только одна проблема. Глядя на себя как бы со стороны, глазами тех парней, он осознаёт, что вся его зримая сущность, единственная его характеристика вот какая: религиозный еврейчик в кипе, которому так и хочется вломить. В кипе на макушке той самой головы, которой он вознамерился кивнуть.

Тут-то он и делает это в первый раз. Непринужденным движением, словно оно вошло в привычку от тысячекратного повторения, поднимает руку, и ладонь — та, которой Z сейчас прикрывает рот, — скользит по голове, как будто он приглаживает волосы. Все проделано безукоризненно, одно плавное движение — и кипа в руке, а рука в кармане, где кипа меняется местами с шоколадкой. Внезапно Z становится таким же гоем, как они. Он чувствует это, потому что взаправду им стал. И пацаны, которые в другой день побили бы его, не обращают на него внимания. Потому что он сейчас не Z, а другой мальчик, который просто идет мимо и разворачивает шоколадный батончик.

Но даже сладость батончика отзывается в нем сейчас, когда он вспомнил тот эпизод, горечью. Он больше не может выносить свое одиночество, изоляцию, эти черные мысли.

Время вечернее, до утра бесконечно далеко, до обеденной вылазки еще дальше. Продолжать в таком духе он не в силах, и, хотя риск уже им взвешен и признано, что с плюсами слабовато, он выберется наружу, когда стемнеет. Ненадолго выберется, и далеко не пойдет, и опасность вне этих стен кажется предпочтительной тому, с чем он имеет дело у себя в голове.

Но если бы только Z знал в своем безупречно милом парижском обиталище то, что ему предстояло узнать в одиночной камере, спрятанной, можно догадаться, где-то в пустыне… Если бы перед ним в этой легкомысленной французской квартирке, пусть даже смутно, замаячила настоящая скука, настоящее одиночество, настоящий лимб… Если бы что-то намекнуло ему сейчас, каково это — быть упрятанным, лишенным всякой надежды, если бы он почувствовал хоть на миг вкус настоящего безумия… Тогда он не решил бы, что скука в квартире сводит его с ума, что без телевизора и радио, не зная толком французского, он как минимум заслуживает глотка вечернего воздуха и какого-то пристойного чтения.


Летние сумерки длятся бесконечно, и Z одевается в полутьме. Натягивает джинсы, выглядывает в оба окна и спускается на свою узкую улицу.

Сворачивает за дальний угол и торопится вниз, под уклон, мимо маленького кинотеатра, к церкви и скверу при ней. Пересекая сквер, на секунду задерживается под деревом, которое слывет самым старым в Париже. Есть на свете такое, думает он, что содержит в себе залог выживания. Что стоит и стоит, вопреки всей логике и вероятности.

Второй раз задерживается у фонтана перед книжным магазином. Складывает ладони чашечкой под струйкой воды. Пьет и щедро брызгает себе на лицо, радуясь приобщению к миру.

На той стороне, у Нотр-Дам, все еще людно, а здесь туристы в изрядном количестве входят в магазин и выходят из него. Z чувствует, что его слегка отпустило. Не то место, чтобы прикончить его каким-либо из стандартных или совсем уж грязных способов, малоподходящая точка, чтобы затащить его в фургон.

Z кружит по лабиринту первого этажа, стопка книг у него под мышкой растет, затем он поднимается наверх посмотреть, что там есть еще. И тут прямо перед собой, в узком проходе видит женщину, вставшую на цыпочки, чтобы дотянуться до какой-то книги на высокой полке; ее спина и красивый зад повернуты к нему.

Он мигом понимает, кто это, и понимает, что влюблен не на шутку.

Разумеется, ему не следует подходить. Следует истолковать это как недобрый знак. В конце концов, подстроенные совпадения, подтасованные «счастливые» случайности — его хлеб. Так в его ремесле все дела и обделываются.

Но послушайте, как можно было это подстроить — что она стоит на втором этаже книжного, спиной к нему, и уже поднялась на цыпочки, тянется? Нет, это было бы слишком, и то, что он допускает возможность подтасовки, ловушки, — всего лишь проявление паранойи, насквозь пропитавшей его мозг. К тому же увидеть ее, эту официантку, еще раз было его главным желанием, мечты о ней оттесняли даже фантазии о том, как он двинется по пружинящему трапу и шагнет через порог в самолет, прямым рейсом вылетающий в Нью-Йорк.

Когда официантка, так и не достав книгу, опустилась на пятки, Z уже у нее за спиной, притрагивается к ее плечу.

— Длинные руки, — говорит он, когда она оборачивается. — Могу ими воспользоваться, если вам нужно.

— Я просто хожу, что-то листаю, — говорит она и, видя внушительную стопку у него под мышкой, добавляет: — Я не такая решительная, как вы.

— Я быстро читаю. — Он неловко переминается с ноги на ногу и сам опускает глаза на стопку. — Я в эти дни по большей части сижу дома.

Официантка, которой явно передается его неловкость, переводит взгляд на свои туфли.

Затем, подняв глаза, показывает на один из романов, что он отобрал. На «Одинокого голубя» — это увесистый том.

— Вот что-то вроде этого я хотела почитать.

— Такое? — переспрашивает он. — Вам хочется восемьсот страниц про ковбоев и крупный рогатый скот? На английском?

— Да. Я последнее время много думаю про Америку.

— Правда? — Голос Z звучит чересчур взволнованно — как будто она сказала, что думает о нем. Пытаясь стереть слишком пылкий вопрос, дать задний ход, он спрашивает: — Могу я в таком случае купить вам этот роман? Я бы хотел.

— Можете. Но это было бы странно. — Решив, судя по всему, что выразилась не вполне ясно, официантка затем добавляет: — Может быть, правильнее было бы сказать: «преждевременно»? Или «фамильярно»? Про это необычное предложение с вашей стороны. «Странно», так? Я понятно говорю?

Ему кажется, она потому продолжает, что он не отозвался сразу. Но Z не из-за того промедлил, что недопонял ее, а из-за того, что он весь внимание: вслушивается, глядит ей в глаза, старается установить контакт. После их предыдущей встречи у официантки, похоже, отломился кусочек переднего зуба. И Z просто хочет смотреть на этот поврежденный зуб всю жизнь, предпочтительно без каких бы то ни было перерывов.

Он извиняется за столь фамильярное предложение, а затем говорит, что все же купил бы ей книгу.

Официантка позволяет ему это. И вот уже том в магазинной сумке, наряду со всем, что Z купил для себя. Они идут вместе по окрестным улицам, и, когда он приглашает ее в кафе, она соглашается.

Они сидят в «Сен-Виктор» — в одном из множества парижских бистро, таких обычных — и таких своеобразных. Шутят, смеются, обмениваются историями. Пьют «кир руаяль», едят жареную картошку, болтают без умолку — паузы возникают, лишь когда Z влюбленно смотрит на нее или когда она, выбрав десерт, все внимание отдает шоколадному муссу.

Он спрашивает, откуда у нее такой великолепный английский, сверхвеликолепный для итальянки.

— Да вообще-то нам нет равных в Европе по наплевательскому отношению к качеству нашего английского, — говорит она. — Но в Риме есть одна маленькая частная двуязычная школа, и я в ней училась.

— У вас кто-то из родственников американец?

— Нет, просто родители посчитали, что это даст мне преимущество.

— И как, дало?

— Как минимум — подарило приятный вечер.

Они так хорошо, так открыто провели время, так тепло посидели, что ее не удивляет его приглашение зайти к нему домой, а его не удивляет ее согласие. Он ведет ее в свою квартиру, не тревожась, что она узнает, где он живет. Честно говоря, он страстно желает, чтобы она знала, где его можно найти. Его ужасает мысль, что она может ускользнуть и он опять ее потеряет.

Они сидят на его жалком диванчике, и долго целуются, и долго разговаривают, а потом снова целуются. Перемещаются на кровать, что-то снимают с себя, и официантка твердо отводит руки Z всякий раз, когда он заходит слишком далеко. Z, пылая, целует ее и целует, радостно сходя с ума совершенно по-новому, не так, как до этого. Они задремывают, на Z наплывают счастливые грезы. Среди ночи, полусонные, они еще немного целуются, а потом засыпают более крепким сном.


Когда Z утром открывает глаза и видит, что официантка лежит рядом, ему не верится. Сквозь дверную арку спальни ярко светит солнце, более приглушенный свет проникает через окно, выходящее во двор.

Официантка открывает глаза, видит, что он на нее смотрит, и натягивает на голову подушку.

— Хорошо было, — говорит она из-под подушки. — Славно мы целовались.

— Я тоже так думаю.

Она приподнимает угол подушки и глядит на него.

— Что ж, значит, мы думаем одинаково.

Она опускает угол и снова засыпает — похоже, не на одну минуту. Z выбегает в булочную за свежим багетом. Задерживается у прилавков на открытом воздухе, покупает там свежий йогурт в стеклянных баночках, и это вызывает у него новый прилив любви. Покупает у трех разных продавцов ягоды, персики и арбуз, а к нему — и брынзу в ближайшем магазине.

Дома он выкладывает все это богатство на старый деревянный стол, а потом замирает возле входа в спальню и ждет, когда она проснется и можно будет начать варить кофе.

Она выходит в его футболке поверх своего белья, жмурится и зевает. Вместо «доброго утра» Z говорит:

— После того как я первый раз увидел тебя в ресторане, я каждый день приходил с надеждой, что ты опять там будешь.

— Они не взяли меня на работу. День, когда мы познакомились, был у меня первым и последним.

— Похоже, обслуживать клиентов в ресторане — не твой конек.

— Не мой, не мой. — Она садится за стол и кладет в рот ягоду. — Но, может быть, твой? Посмотрим, как ты меня обслужишь.

Z зачерпывает, насыпает, заваривает. Наливает кофе в чашку и несет ей, перекинув через руку полотенце. Спрашивает:

— Ну и как я пока справляюсь?

— Великолепно. Я бы еще раз посетила это заведение.

— Еще раз? Честно?

Она смотрит на него, думает.

— Из парней, с какими я встречалась, ни один не был евреем, — говорит она. — У нас в Риме их не так много. Ты такой ранимый, такой эмоционально зависимый, такой вежливый и неагрессивный в постели — знаешь, это заводит.

— Значит, еще увидимся?

Официантка отламывает от багета, отпивает кофе и просит масла. Когда он подает ей его на блюдце, она смотрит ему в глаза и, кажется ему, не столько говорит, сколько просвистывает сквозь соблазнительный промежуток, возникший из-за надколотого зуба:

— Кто знает? Может быть.

Загрузка...