Прежде всего мы слышим, как толстый мужчина нескончаемо умирает. Что-то коротко пикает, стрекочет, шипит, подсасывает, шипит. Небольшая регулировка, откачка, прочистка, а потом опять бесконечный электрический ритм аппаратуры.
Рути разглаживает его одеяло, подтыкает угол, и тут появляется ночная сиделка.
— Мне не нравится, — говорит Рути. — Не нравится, как он выглядит.
А как он выглядит? Ночная сиделка приподнимает бровь и чуть отступает, чтобы его оглядеть — крупного мужчину-медведя на большой механической больничной кровати. Ни малейшей разницы она не видит по сравнению с тем, как он выглядел прошлой ночью, и позапрошлой, и во все ночи на протяжении недель, месяцев и лет.
Она, как может, старается проявлять уважение к Рути, которая, не будучи ни врачом, ни медсестрой, ни даже родственницей, занимает при нем некую особую должность; сделавшись для него незаменимой на пике его могущества, Рути остается с ним и сейчас, в нижней точке — шепчет и шепчет в его оглохшие после инсульта уши.
Обеих женщин наняли частным порядком сыновья Генерала, настоявшие, чтобы даже в этом превосходном учреждении при их отце в любой момент кто-то был.
Сиделка под взглядом Рути прикрывает глаза и прислушивается к ровному ритму искусственного дыхания Генерала. Затем, притронувшись к его щеке тыльной стороной ладони, «измеряет» температуру, как делают только поистине знающие и понимающие. Никаких изменений. Она сообщает это Рути взглядом.
— Ну что? — спрашивает Рути, ожидая некоего диагноза.
Что может сиделка ей сказать в девятитысячный раз, когда для великого генерала делается все возможное? Вот он лежит на этой кровати, похожий на румяное и навощенное яблоко «ред делишес» или на толстого Ленина в стеклянном ящике. Их дорогой уснувший смертоносный вождь, которому семья не позволяет умереть.
Чем она может унять нескончаемую тревогу этой женщины — той, благодаря кому, сиделка убеждена, Генерал остается жив год за годом, той, кто сохраняет ему жизнь одной лишь силой своих постоянных заявлений, что он вот-вот умрет?
— Доктор был? — спрашивает сиделка только для того, чтобы отвлечь и успокоить Рути, а затем выпроводить ее из палаты.
— Разумеется, доктор был, — отвечает Рути. — Броуди сегодня приходил, старый пень, что он вообще замечает? Он так ведет интенсивную терапию, словно морг ему платит комиссионные.
— Сказал что-нибудь?
— Ты думаешь, я его слушаю? Броуди — это ходячий смертный приговор.
Рути смотрит на сиделку сердитым взглядом, берет полотенце и вытирает Генералу уголки рта. Проверяет все трубки и подающие устройства, все входы их и выходы; постукивает ногтем по всем крохотным экранчикам приборов, словно желая повысить тем самым точность их жизненно важных показаний.
Ночная сиделка, помоги ей Всевышний, давно всю эту историю прекратила бы. Она уверена, что там, внизу, Генерала очень ждут. Недруги, давно уже мертвые, точат кинжалы, чтобы свести счеты в загробном мире.
Все еще не удовлетворенная, Рути наклоняется над бортиком кровати и прикасается губами ко лбу Генерала.
— Говорю тебе, мне кажется, он горячий.
— Это ты, наверно, чуть-чуть холодная. В палате сейчас…
— В палате все хорошо. Это с ним неладно. Впрочем, это не твоя забота, потому что я, разумеется, остаюсь.
— Моя же смена…
— Забудь про свою смену. Поезжай домой.
— Послушай, Рути, — говорит сиделка. — Еще немного, и пропустишь иерусалимский автобус. Можешь спать с телефоном под подушкой. Я тебе напишу, если хотя бы веко колыхнется. Восемь лет в этой кровати. И ни слова не дождались. Ни движения.
— Но глаза, когда они открыты… и указательный палец, когда сын ему говорит или я читаю…
— Конечно, конечно. Он готов к Тель-Авивскому марафону. Я его запишу.
Рути хмурится.
— Незаметно что-то меняется. Врачи этого не видят, ты не видишь, но что-то меняется.
По лицу сиделки ясно, что ей безразлично.
— Ты устала, вот что я вижу.
— Я не устала. — Рути пытается говорить мягче. — Честно. Иди. Поспи разок лишнюю ночь. К тому же завтра у меня выходной — вот и неделя позади.
Рути делает шаг вперед и дружески прикасается к руке собеседницы. После чего сиделка — которая на самом-то деле все замечает — думает: да, Рути и правда холодная.
Почти всю свою жизнь Рути, как и весь Израиль, смотрела на Генерала издали. Но в последние годы его пребывания среди нас, когда он активно правил страной, вел ее, воевал, когда он все еще ходил, топая, туда и сюда, Рути сделалась привилегированна как мало кто. Удостоилась права служить ему в дни его мощи и продолжает служить сейчас, когда он немощен.
Сидя у его кровати, она ни разу не видела количественно измеримой перемены в этом теплом, сером, обманчиво пустом вместилище души. Но Рути всегда чувствовала, когда его душа подавалась в ее сторону. Объяснить это возможности не было. Его ум ощутимо для Рути приходил в движение и всплывал выше, к переливающейся поверхности, всплывал и глядел из-под нее наружу. Тем временем тело, державшее ум в себе, тихо пыхтело дальше.
Когда ее спрашивали беспокойные сыновья Генерала, или осведомлялись врачи, или проявлял интерес какой-нибудь репортер из менее забывчивых, она не использовала образ воды и не говорила о его душе как о заблудившемся в лесу человеке. Он внезапно наполняет собой палату, говорила она им, а потом так же быстро покидает ее. Сознание, прокатывающееся, как буря.
Поскольку этого им всегда было мало, она просто-напросто переходила затем к историям, на которых выросла. О посещении царем Саулом Аэндорской волшебницы, которая вывела по его просьбе из земли умершего Самуила; о пророке Илии, появившемся у входа в пещеру Шимона Бар Йохая. Издавна, имела она в виду, в этом краю повелось так, что и намного дальше отошедший дух, чем его, может вернуться и дать наставление. До того как вошли в моду рай и ад, эти новоявленные христианские идеи, ведь считалось, что душа, когда ее земная жизнь окончена, попадает в некое место, где добрые и злые сосуществуют без суда и осуждения и где они доступны нуждающемуся в совете. Если это возможно, то куда более вероятно, не правда ли, что где-то бодрствует, где-то наготове Генерал, чье тело к тому же — вот чудо — еще присутствует в нашем мире?
— Сейчас трудное время для народа, время больших опасностей, — говорила им Рути дальше, неминуемо начиная ораторствовать, — а евреи плывут без руля по воле волн. — В ее голосе уже слышалось что-то отчаянное. — Все махнули на него рукой, но вот же он, он здесь, он был лидером и еще может им остаться.
Слушатели кивали — сочувственно, или из вежливости, или с объяснимым безразличием. Нередко в этом кивке была и толика презрения, на которое Рути не боялась отреагировать.
— Ответы — здесь, — говорила она. — В нем. Где-то должен найтись специалист, который знает, как спрашивать и как получать ответы.
Она видела, кем они ее считали: душой, потерянной на свой лад. С ней обращались как с привидением, поселившимся в палате.
Это был урок, показывающий, что могущество — вещь временная. Когда Генерал сидел за своим столом в кабинете премьер-министра, когда его смех грохотал, прокатываясь через закрытую дверь, ожидающие главы государств искали расположения Рути, считались с ее мнением, старались к ней подольститься, зная, что именно она, а не генералы Генерала и не шестерки из его Кабинета министров, именно она, женщина, которая заботится о том, чтобы ему было чем перекусить и чем смазать губы, о том, чтобы в отеле, где он ночует, подушки были какие надо, о том, чтобы его самолет никогда не взлетал без самых свежих фотографий его внуков, именно она лучше всех способна добиться, чтобы упрямый, неуступчивый израильский лидер выслушал и другую сторону.
В те дни, когда медики слушали Рути вежливо, она показывала им на Священное Писание, которое ежедневно читала вслух у постели Генерала. Вот чем должны они руководствоваться, говорила она им, ничем больше.
Отвечая, они щебетали на языке, который она уже выучила. Рассуждали об изучении межнейронных связей in vivo, о кортикоталамических путях, ссылались на новейшие исследования и неопубликованные труды, про которые они всегда говорили: «на горизонте», как будто идеи каждое утро восходят из-за океана вместе с солнцем.
То, что они считали научно доказанным, непреложным и неоспоримым применительно к внутренней жизни Генерала, было в еще большей степени, чем религиозность Рути, предметом веры.
Эта ночь, которую Рути проводит в его палате, — не мирная ночь для Генерала. Треск ружейного выстрела — один выстрел, один сын — вот что это за ночь. Лихорадочное сновидение — вот как мы бы это назвали, если бы могли еще говорить о сновидениях. Простой и жуткий кошмар — если бы Генерал спал.
Но тут другое. Он живет в непреходящей вековечности этого единичного выстрела. Сколько ни выпустил он пуль, сколько ни вел нескончаемых войн, свет клином сошелся для Генерала на ярком солнечном утре, когда тишину, в которой он читал газету в укромном кабинете, нарушил этот треск. Из всех выстрелов именно этот, сделанный не им, продолжает звучать по сей день, выстрел из подарочного османского ружья.
— Лили! — зовет он. Но она не идет.
Он слышал выстрел. Он продолжал его слышать, поднимая голову от газеты, обращая взгляд в сторону звука, прикидывая расстояние и калибр, учитывая эхо от холмов и от полей своей фермы.
Он уже рассчитывает ответный огонь, прикидывает, как полетит пуля с учетом потоков воздуха; октябрьский ветер и шепчет, и бросает на него солнечные пятна.
Он уже нарисовал в уме схему расположения своего собственного оружия, знает, сколько у него боеприпасов, и сосчитал своих — тех, за чью жизнь он в ответе. Все это происходит помимо языка и за пределами мысли, выстраивается в другой области сознания. И вся эта информация обрабатывается и претворяется в действие за секунду, даже меньше — этот дар, соединенный с щедрой порцией удачи (и с принадлежностью к национальному мифу, с которым он был неразрывно связан, к судьбе народа), неизменно помогал ему уцелеть, провел его через то, через что пройти живым, казалось, было невозможно, и вот он сидит осенью 1967 года у себя в кабинете с газетой и чашкой горячего мятного чая — уже остывающего.
И с миской соленого миндаля.
И с миской мясистого инжира.
Эти-то фарфоровые миски у него на коленях, вид этих мисок под краем газеты, пятна на ней от пальцев, которыми он брал инжир и миндаль, — вот что сообщает его уму, где он, говорит ему, что он слышал выстрел, но не должен никуда нырять, нигде укрываться, не должен хвататься за оружие, не должен ни от кого защищаться и никого побеждать, и поэтому он начинает поднимать голову и зовет: «Лили!» Но Лили не идет.
Он начинает поднимать голову, и ему кажется, что это длится века. Эту часть он никак не может уразуметь.
Этот выстрел — он никак не может кончиться.