Вокруг ни души, кроме его солдат. В темноте, в тишине деревня без жителей вырисовывается как на картинке, и Генералу кажется, что он попал в сновидение.
Ни души: сопротивлявшиеся убиты, их бездушные трупы валяются вокруг домов. Выходя из джипа, Генерал видит перед собой распластанное тело. Лицо уже обильно покрыто пылью от стремительно подъезжавших машин.
Это отсюда пришли террористы, их было двое, они пересекли израильскую границу и убили спавшую у себя дома еврейскую семью. И теперь Генерал, пройдя по их следам на территорию Иордании, намерен взыскать долг.
Окружающий мир старался это предотвратить. Были телеграммы, звонки, посольские визиты от всех государств, которые могли надеяться, что Израиль прислушается. Даже само Иорданское Хашимитское Королевство, откуда и явились убийцы, было готово признать, что они совершили ужасное преступление.
На самых высоких уровнях прозвучали обещания справедливого расследования и адекватных мер. Глабб-паша, легендарный командующий грозным Арабским легионом, лично заявил, что готов выследить преступников на иорданской земле.
Легион, судя по всему, решил, что лучше сдать Израилю своих и не иметь дела с Генералом, спущенным с поводка.
Увы, иорданское предложение не сочли удовлетворительным. У Бен-Гуриона, тогда еще премьер-министра, были другие понятия о том, что правильно и что неправильно. И вызвали Генерала.
Всегда к нему обращаются, всегда к нему.
Когда они вводили его в курс дела — Бен-Гурион, Даян и министр обороны Лавон, — его кровь уже кипела вовсю.
Те двое проникли на десять километров в глубь израильской территории. Пробрались в еврейский поселок Йехуд, и один из убийц вытащил чеку и кинул гранату в дом, где спала мать с маленькими детьми.
Из троих детей остался жив только старший мальчик, он-то и рассказал, как все было, остальных искромсало осколками в их кроватях.
Первый вопрос Генерала был не практическим, а личным.
Он хотел знать, где был отец. Где был тот, кому следовало находиться с семьей и охранять ее?
Лавон протянул Генералу папку.
— Ее муж, отец детей, был на сборах резервистов. Защищал страну.
И вот это по-настоящему разъярило Генерала. Отец, посланный защищать детей Израиля, вернулся и увидел, что страна не смогла защитить его собственных детей.
Сброд, толпа разгильдяев, а не армия. Генерал решил взять выше, создать что-то приличное. Он сабра, крепкий уроженец этой земли, — вот кого вырастила его русская мать.
Он сформировал и обучил секретное подразделение. И вот он берет две дюжины своих спецназовцев, добавляет сотню человек, ровно сотню, взятую взаймы у обычной пехоты, и отправляется в рейд. На подходе к Кибии открывают огонь из минометов, освещают ночь.
Под разрывы мин жители деревни, которую они берут в кольцо, уходят на восток. Генерал оставил этот путь открытым. Пусть бегут, а потом, когда Генерал все сделает, смогут — как тот отец — вернуться и посмотреть, с чем они остались.
Генерал стоит в безмолвном сердце деревни; показав на массивный каменный дом, говорит радисту:
— Тут у нас будет командный пункт.
Несколько человек обегают дом внутри, осматривают его, потом впускают Генерала — он входит один, в одной руке фонарь, в другой, опущенной, пистолет.
В первой комнате два затейливых дивана. За занавеской кухня, а в ней он видит медный финджан — кофейную турку с длинным загнутым вниз носиком, похожим на серповидный птичий клюв.
Сосуд стоит на горелке газовой плиты, под ним крохотное голубое пламя: похоже, кто-то, второпях выключая газ, не довернул рукоятку до конца. Генерал, спрятав пистолет в кобуру, берется за рукоятку и гасит огонек.
Так уверен Генерал в своем контроле над деревней, что, услышав шаги, не сразу идет из занавешенной кухни обратно. Это двое взятых взаймы солдат, они вошли в дом. Рапортуют ему:
— Мы заминировали все подходы.
— Хорошо, хорошо, — говорит Генерал. — А взрывчатка?
— Закладывают.
Генерал кладет фонарь и открывает циферблат часов, подняв кожаную крышечку. Время уже его не радует.
— Скажите этим недокормышам, чтобы трудились так же шустро, как они трахаются, — говорит он. — Нужно ликвидировать пятьдесят домов. Школу. Мечеть. Мы не просто так, а мстить приехали.
Один из двоих хочет что-то сказать. Он меньше ростом, светлее волосом и более вертлявый, чем другой, — тот темноволосый, крупный. Этого, беспокойного, Генерал уже назвал про себя «номером вторым». Ему всегда ясно с первого взгляда, кто ведущий, а кто ведомый в любой паре. Тут вся штука в боевом духе, а не в телесных габаритах и даже не в звании. Вся штука в том, кто в критический момент сделает, что нужно.
И потому Генералу странно, что первым говорит номер второй.
— А как же жители? — спрашивает парень.
— Как же что? — переспрашивает Генерал. Он заранее знает, что номер второй ответит с дрожью в голосе.
— Освободить все эти дома. На это время уйдет.
Генерал показывает за дверь, в ночь.
— Возьми джип и поезди вокруг. Посади за руль такого же, как ты, никчемного доходягу пехотинца.
Номер второй — так уж он устроен, что с него возьмешь — смотрит нерешительно, и тогда Генерал, сложив ладони рупором, откидывает голову назад. Хочет показать, что надо делать.
— Наружу, все наружу, где вы там ни есть! — кричит Генерал. — Выходите немедленно!
Голова все еще откинута, руки у рта, и он, подняв бровь, глядит на солдат.
— Вот так, — говорит он. — Ясно? Церемонии разводить некогда. Все, кто остался в деревне, знают, что мы здесь.
После этого им надлежит щелкнуть каблуками и идти выполнять. Номер первый уже начал было поворачиваться. Но второй медлит, теряет драгоценное время. В его голосе еще больше трепета, но и дерзости в равной мере.
— Этого хватит? — спрашивает солдат. — Круг на джипе, и все?
Генерал вглядывается в парнишку — тот, кажется, съеживается прямо на глазах. Выглядит еще более малорослым — нет, не страх перед боем уменьшает его, он не трус, а страх перед Генералом.
— Мы вторглись в суверенное государство, чтобы задать им тут перцу, — объясняет ему Генерал. — В эту самую минуту не только Иордания поднимает войска по тревоге, даже в Ираке, хоть он и далеко, военное начальство уже, думаю, хочет знать, на что мы решились. — Генерал оттягивает вниз углы рта, прикидывая, а затем явно соглашается со своей оценкой, уверенно кивает. — Не сомневайтесь: если на рассвете мы не будем сидеть дома и завтракать, то мы все, считай, убиты, все сто двадцать пять.
Солдат слушает, моргает.
— Пятьдесят домов, — говорит Генерал этому дерзкому второму. — Тебе решать, когда дело сделано и тебе с братьями по оружию пора уходить.
— Но…
Генерал взглядом заставляет его умолкнуть. Затем тянет руку к первому и быстрым движением срывает у парня с рукава свежую сержантскую нашивку. Пришито на совесть, и потому прореха остается изрядная.
Генералу живо представляется, как этот солдат сидит в выходной дома в пижаме и ест суп куббе, а тем временем бабушка любовно пришивает знак различия к гимнастерке своего мальчика-бойца. Все они, эти воины, едва повзрослели.
Генерал протягивает нашивку номеру второму.
— Теперь ты повышен в звании, как твой напарник. Помахивай этим, и тебя лучше будут слушаться. Ищи жителей, которые спрятались, пока сердце не успокоится.
— Слушаюсь, — отвечает солдат.
Первому Генерал говорит:
— Этот дом тоже взорвать. Будем уходить — чтоб тут одна пыль оставалась.
Выйдя на крыльцо, Генерал гаркает — зовет радиста. Потом возвращается с фонарем на кухню, занавеску отводит ленивым хозяйским жестом. Берет с полки стеклянный стаканчик и наливает себе кофе, густого, как оливковое масло. Еще не долил до конца, а нос уже почуял сладкий запах кардамона.
Более, чем что-либо, ему ставят в вину Кибию, и Кибию он припоминает, сидя у себя в укромном кабинете и прихлебывая чай из чашки, стоящей на египетском медном подносе, из которого Лили сделала столик.
Он высчитывает в уме: четырнадцать лет прошло после Кибии, почти ровно четырнадцать, сейчас октябрь, как тогда.
Лишь теперь, в 1967 году, после чудесной шестидневной победы, к нему снова начали относиться как к герою. Четырнадцать лет не смели. Вот сколько времени понадобилось, чтобы его пригласили обратно в свой круг.
Что там их Лазарь четверодневный, думает Генерал. Четырнадцать лет — вот воскресение.
В Кибии он стер с лица земли немалую часть деревни.
Из Кибии он вернулся, не потеряв ни одного человека.
Потом — звонок от Лавона. Никаких поздравлений от министра обороны. Никакой благодарности за успешную операцию — за самую смелую, за самую рискованную из всех, какие осуществило юное государство. В трубке он услышал только: «Что ты наделал?»
Массовое убийство, сказал Лавон. Женщины и дети. И опять: «Что ты наделал?»
Генерал находит Лили снаружи, она чистит лошадей. Кормит свою любимицу яблоками и морковью, а Генерал тем временем объясняет жене:
— Похоже… — так он начинает, — похоже, арабы прятались в домах. Женщины и дети — так говорят.
— Только женщины и дети?
— Среди погибших их было много. Арабы всегда раздувают цифры, в общем, они утверждают — шестьдесят девять всего. В сумме.
— Трагедия, — говорит она. — Бесконечное, кровавое «око за око».
— Это так, — соглашается ее муж. — Да, это так.
Бен-Гурион почти сразу, обращаясь к прессе, выступил с отрицанием. Отрицая его, старик сказал всему миру: «Самосуд, вот что это было! Это наши несчастные евреи из арабских стран и наши евреи, пережившие Холокост. Они живут около границы и без конца подвергаются нападениям. Что я могу сделать? Они берут отмщение в свои руки. Мы не сумели их удержать».
Генерал знал, что мир расценит это так же, как он, — как нелепость. Разгневанные гражданские лица с минами и минометами? Разозленные израильские землепашцы вторгаются в темноте на иорданскую территорию, имея с собой достаточно взрывчатки, чтобы снести всю деревню, построенную из камня? Глупая ложь. Как мог старик не понимать, что повлечет за собой такое заявление?
Бен-Гурион зовет его к себе домой в Сде-Бокер — в кибуц в пустыне Негев. Он приглашает Генерала в свое простое жилище, там он сидит на своей узкой кровати, человек монашеского склада, как многие основатели государств. На премьер-министре нижняя рубашка и укороченные брюки. Он сумел усесться, скрестив под собой ноги, — гибкий старый Будда.
— Расскажи мне, — говорит Бен-Гурион. — Расскажи про ту ночь.
Генерал молчит. Тогда премьер слезает с кровати, сует ноги в сандалии.
— Пошли пройдемся.
Генерал понимает мгновенно. Есть вещи, которые легче обсуждать, глядя вперед, а не друг другу в глаза.
Они молча доходят до самого края поселка, встают бок о бок и смотрят с обрыва в пустынные дали. Старик говорит:
— Тут меня похоронят. Представь себе, как будет выглядеть Негев через сто лет. Представь себе, что стоишь у моего надгробия, а все перед тобой — в цвету.
Генерал устремляет взгляд поверх вади и столовых гор в громадное голубое небо. Уставившись в одну дальнюю точку, рассказывает старику обо всей операции с самого начала, объясняет, как они преодолели оборону вокруг самой деревни, как первым делом обстреляли Кибию и соседнюю деревню Будрус, она южнее.
Объясняет, как он подъехал к дому, в котором устроил той ночью командный пункт и пил горячий кофе, налив себе из финджана на плите.
Он знает, что старику нужен оперативный анализ, тактические подробности.
Покончив с этим, Генерал рассказывает ему про старинный фонограф. Про то, как он отправил двух солдат и позвал радиста.
Фонограф в деревянном ящике стоял на почетном месте у стены.
Он признаётся старику, что, хотя момент был самый неподходящий, его поразила мысль: человек запросто может упустить из виду то, что у него прямо перед глазами.
Генерал приказал радисту завести пружину. И первым, что они услышали, был бессмысленный треск иглы, бегущей по пустой середине пластинки; звук, который шел из рупора, был всего-навсего шумом.
Он рассказывает Бен-Гуриону, как велел радисту поднять крышку и передвинуть иглу. Радист повиновался — приказ есть приказ.
Генерал сказал ему: «Давай послушаем последнюю песню этого дома».
Они стояли там, говорит он Бен-Гуриону, и слушали, как самый красивый голос на свете поет по-арабски.
И тут начали возвращаться подрывники, разматывая свои катушки с проводами. Они пятились, согнувшись, как будто кланялись домам, которые вот-вот будут разрушены. А Генерал тем временем стоял в дверях, пластинка играла, голос был еле слышен из-за шума разогревающихся моторов.
Подбежал первый солдат с несколькими подрывниками.
Старик — он слушает Генерала внимательно — переспрашивает:
— Первый?
— Их было двое. Первый и второй. Первый — с прорехой в гимнастерке. Я ему еще раньше приказал вернуться и заняться этим домом тоже.
Генерал наблюдал, как споро они работают, размещая в комнате взрывчатку. Да. Он неплохо их обучил.
Генерал снова завел фонограф и, ожидая у входа, отступил в сторону, чтобы дать возможность ввинтить последний заряд в дверную стойку, на которой черточками отмечали рост детей. Когда песня была допета, игла пошла по пустой дорожке, и в рупоре зашипело, затрещало в ритме сердцебиения.
— И тогда, — говорит он старику, — я скомандовал радисту. Он передал мой приказ, и последние из нас расселись по джипам и грузовикам и покатили обратно.
Генерал поворачивается к старику — тот смотрит в простор пустыни.
— Тут-то мы и сравняли Кибию с землей.
Генерал в своем кабинете откидывается на спинку кресла и думает об этой пластинке. Он так жалеет, что не взял ее с собой, словно она дороже всех его трофеев со всех войн.
Этот чудный голос Генерал слышит прямо сейчас, как будто он поет ему в самые уши. Вначале голос, а затем безгласность, которая приходит ему на смену, шорох иглы, бороздящей тишину, живущую за пределами звуковой дорожки.
Этот тихий промежуток, Генерал знает, вот-вот будет разорван грохотом, который прокатится по полям. От ожидания у него стало тесно в груди.
Пока тишина еще при нем, он вспоминает, что сказал ему старик. Вспоминает и видит: стоя перед ним, Бен-Гурион делает глубокий вдох, вбирает в себя сухой горячий воздух пустыни. Генерал смотрит, как старик поворачивается спиной к панораме и пускается в обратный путь — в кибуц с его приземистыми домами и клочковатой выжженной травой между ними.
Генерал преданно идет за ним по пятам.
Словно вынося приговор, словно сообщая ужасную правду, старик говорит:
— Ты наш бульдог. Ты ведь понимаешь это, да?
Бен-Гурион поворачивается посмотреть, как отреагирует его подопечный. Генерал, поравнявшись теперь со стариком, отвечает той самой тишиной, что сейчас крутится и крутится у него в голове.
— Я все еще не знаю, что ты принесешь народу, благо или беду. С тех пор как Бар-Кохба[18] бросался крошить римлян из своих пещер, не было у нас человека, способного нанести такой ущерб.
— Народ должен себя защищать.
— Конечно, должен, — говорит старик.
Они раздумывают об этом, идя назад к дому Бен-Гуриона.
У дверей он обращается к Генералу:
— Мир ненавидит нас, всегда ненавидел. Нас убивают и всегда будут убивать. Но ты — ты повышаешь цену, — говорит ему старик. — Не останавливайся. Не останавливайся, пока наши соседи не уразумеют. Не останавливайся, пока плата за убийство еврея не станет слишком высокой даже для богача, которому есть что транжирить. В этом вся твоя задача на этой земле, — говорит Бен-Гурион. — Да, ты здесь только для того, чтобы увеличить премиальные за еврейскую голову. Сделай так, чтобы она дорого стоила. Сделай еврейскую кровь редким, труднодоступным деликатесом для тех, кто на нее падок.