14

— Я своих долгов не забываю, — сказал Кашин. — Вот только сейчас не упомню, когда это я вам успел задолжать?

— Должны, должны-с! — затараторил субъект. — Вся ваша организация за мои ладони в должниках! Гляди, вот! — Он вывернул перед Семеном потные ладони.

— Вы о какой организации, гражданин? — похолодев, спросил агент.

— Конечно, — вздохнул пегий. — Где нас, махоньких людишек, упомнить! А ведь я у вас теперь, можно сказать, вроде непременного члена. Я имею в виду губрозыск, товарища Войнарского, — вы ведь там служите, верно?

«Завалился! — подумал Семен. — В момент. Даже не верится!» — И, напрягшись, усмехнулся:

— Изрядные у вас знакомства.

— А как же, а как же! — радостно лепетал субъект. — Вчера, например, не только как представитель искусства музыкой гражданскую скорбь выражал, но и непосредственно, можно сказать, похоронам споспешествовал!

Вчера хоронили Баталова. У Кашина перехватило дыхание. Он поерзал локтями по столу, длинно шмыгнул носом и осведомился:

— Да кто же вы — посланник неземной

Или мечты моей прекрасное созданье?

— Не чужды искусства, — с удовлетворением сказал пегий.

— Но какое отношение, — Семен уже справился с собой, — какое отношение имеете вы к вчерашним похоронам?

— Так ведь я его и закапывал! И Зырянова вашего, предыдущего, — тоже я, я-с! Не только, так сказать, на ниве искусства скорбью исходил, но и сам споспешествовал-с.

— Вы что — могильщик?

— Зачем, заче-ем? — весело отозвался собеседник. — Ах, даже смешно с вашей стороны… Могильщик, это надо же — хо-хо-сс… Между прочим, представляюсь: Гольянцев Виктор Феодорович, работник музыкального искусства. Впрочем, меня больше по имени — Витя, Витенька, — испугать боятся, хо-хо. Играю в оркестре данной ресторации, на баяне-с!

— Хороший инструмент, — солидно произнес Семен. — Так вы и на похоронах играете?

— Если пригласят. Конечно, зимой этого источника дохода почти лишаюсь, военный духовой инструмент с нашим несравним и, так сказать…

— А как же непосредственно похоронам поспе… спо-спе?..

— Землю, землю лопатой в могилку сыплю! Вы ведь народ серьезный, озабоченный: по горсточке на гроб бросили и пошли. Конечно, до того ли, что дружка-то и засыпать надо, — переживания, то, се, я ведь понимаю. Не ровен час — сам там окажешься. Вот втроем и засыпаем: я, ваш начхоз, да сам Войнарский иной раз подсобит. А я, раз уж такая компания, не отказываюсь.

— Выпейте еще раз, Витя, спасибо за заботу! Так вы с похорон меня и упомнили?

— Служба такая — что упомнишь, что забудешь. Одно слово — кабак-с!

Баянист наполнил стопку, подал ее Семену. Себе налил водки в стакан из-под пива, вздохнул:

— Давайте выпьем за вашего товарища, что мы вчера схоронили! Жалею его, жалею-с. Сколько он здесь у нас высидел! Ах, царствие небесное!

— Что ж, выпьем, Витя-баянист… А… кхх… — Кашин пожевал селедку, спросил: — Вы, случайно, не в курсе, за что его убили?

Тот молчал, глядел на окно. Наконец ответил:

— Нет, не знаю. Я человек махонький, мое ли это дело!

— Та-ак… Ясно. Еще вопрос: зачем же вы ко мне сели? Узнать, не за теми ли делами, что Баталов, и я сюда пришел? А кому доносить будешь, говори?!

Гольянцев заморгал, сморщился:

— Ах, какие вы, право… А если по-человечески, так это уже и не можете, куда вам… Ну, ей-богу! — вдруг развеселился он. — Даже ручкой стукнули, вот как! Это я, помню, при старом режиме пристава одного знавал. Тот так же, чуть что, ручкой по столу — хлоп! Говори! Молчать! Такой-сякой, туда-сюда — х-ха-ха! — Витенька закатился смехом. — Умора, ей-богу!

— Да как ты… как ты смеешь, паразит! — задохнулся Семен. — Меня… С контрой!

— Вот, вот! — взвизгивал баянист. — Копия! Умора, ахх! И приятель ваш такой же букой сидел, царствие ему небесное, не дай вам бог самому экой же участи.

«Пугает! — жарко ударило в мозг Семена. — Запугивает, гад!» Он провел рукой по полыхающему лбу и с ненавистью поглядел в глаза музыканту. Тот спохватился: быстро поднялся и, торопливо бормотнув:

— Извините… Пардон, играть пора-с, — пошел к эстраде, оглядываясь.

У Кашина заболела голова. Скакали по залу люди, ухал оркестр, а он тупо и равнодушно глядел по сторонам и думал, что можно ходить и ходить сюда до тех пор, пока кому-то это не надоест. Тогда Витенька с Войнарским снова возьмутся за лопаты. А банда останется жить и действовать…

В перерыве между танцами он подошел к эстраде и позвал баяниста. Гольянцев поставил баян на стул, подошел, присунулся лицом к агенту.

Семен поймал его руку и легко дернул на себя:

— Я буду ждать на улице, возле входа.

— Меня? Ждать? — Витенька искренне удивился и, кажется, испугался, но все-таки заерничал неуверенно: — Вот и взяли дурачка, придется ночь в камере коротать. Ведь хотел с утра бельецо сменить — ах, беда! Ну хорошо, я тут небольшой прощальный банкетик закачу, извините, если пьяный приду-с.

— Зачем пьяный? — серьезно сказал Кашин. — Трезвый приходи.

— Что, правда на допрос отправите? — У Гольянцева задрожала и отвисла челюсть.

— А чего тебя допрашивать? — усмехнулся Семен. — Так, покалякаем по дороге.

Баянист уже спустился с эстрады, они отошли и стояли у стены, рядом со слабо освещенным чадным отверстием, откуда вылетали с подносами шустрые официанты.

— Какой разговор-с? — послышался Витенькин голос. — Нет у меня охоты больше с вами разговаривать. Один раз крикнули, другой раз в ухо стукнете, а сдачи я не дам-с. Уж меня так-то били, били, и ни разу в жизни я на сдачу не решился — понимал, что хуже может быть, значительно хуже-с…

Кашин не ответил, подошел к своему столику. Расплатился и спустился на улицу. Стоял, охваченный летней ночной свежестью. Мимо шли парочки. Они обнимались, ветер нес сдавленные смешки и тихие разговоры. Летел пух, стлался под ноги. Бежали пролетки, ночь шуршала колесами, голосами, слышались вскрики паровозных труб. Семен тоскливо думал о неверной Симочке, которая, разумеется, еще пожалеет о своем поведении, и не раз…

Ресторан затихал. Из него стали выходить люди, пьяно бубня и окликая извозчиков. Гас огонь в залах. Неслышно подошел Витенька и остановился рядом. Постояв, так же молча двинулся по улице. Семен догнал его.

— Послушайте, Витя, — прервал он молчание. — Вы какого происхождения?

— Как вам сказать-с… — замялся баянист. — По духовной части, скорее. Я до революции в здешней консистории чиновником служил, ма-ахонькой шишечкой. Между прочим, экзамен на чин сдавал, картуз носил.

— Если по религиозной части пошли, значит, сильно верующий?

— Нет, не так, чтобы очень-с. Служба мне нравилась: обряды, музыка, хоры. Я в детстве священником хотел даже стать, да гласом не вышел. А ваших канонов все-таки не приемлю. Те же похороны взять: речь сказали, в воздух бабахнули, и — ни аллилуйя, ни последнего целования. Да, суровые времена-с! И народ суровый, чуть что — сразу в контры определят.

— Здорово вас метнуло, — гнул свое Кашин. — Из чиновников, да еще духовных, в баянисты кабацкие вынесло!

— А вот это мне сейчас уже совсем безразлично, — глухо сказал Витенька. — Что такое, как не химера, профессия для человека, постигающего некую внутреннюю сокровенность?

Кашин озадаченно приотстал: баянист был совсем не прост, и подстроиться под его разговор оказалось трудновато. Он сделал еще попытку:

— А какой другим людям от этой сокровенности смысл?

— Не пытайтесь казаться мудрым, это не надо вам. Я не хочу вас обидеть-с, но поймите: я в два раза старше вас, уже одним этим имею право на свой мир, который со временем обретете и вы, я не сомневаюсь, хоть вы и… из угрозыска. Этот мир умрет со мной, другим от этой сокровенности не будет смысла, потому что немыслимо человеку познать чужую душу. Тем более — мою. Я ведь ма-ахонький, хе-хе! Переменим тему, переменим тему! Так чего вы хотите от кабацкой теребени-дребедени?

— Я сначала вот что хочу узнать: зачем вы сели за мой столик — разговор завели, выпивать стали?

— Это чиновничье-с. Обожаю власть предержащую! — снова заерничал баянист, но сразу изменил тон: —Любопытно стало поглядеть, ознакомиться, что же это за народ. Не успели одного прибрать — второй туда же лезет! Любопытство, просто любопытство.

— Ну, откуда тебе знать, зачем я туда пошел? Может, я просто ресторанный любитель?

— Любитель! — снисходительно фыркнул Гольянцев. — То по тебе и видать, что любитель. Хоть бы уж не темнил-с.

— Вы знаете, кто Мишу убил? — осторожно спросил Семен.

— К чему мне знать! Если и знаю — не скажу. Таким, как я, лишняя откровенность — нож острый… даже буквально. А вы знаете?

— Я знаю. Это Черкизова шайка-лейка.

— Может быть, и так, мне-то что.

Они подходили к окраине. В темноте Витенька ориентировался вполне. Кашин не спрашивал, куда они идут, шел с ним, то отставая, то снова прибавляя шаг.

— Я думал, — сказал он, — вы нам поможете, Витя.

— Ну что вы! — откликнулся тот. — Это ваше с Черкизом дело, вы с ним друг против друга стоите, ну и бейтесь себе на здоровье, кто кого! Откуда мне знать, который из вас лучше. По мне, так в сяк человек — гной, смрад и кал еси, это я в жизни твердо усвоил.

— Неправда это! — скрипнул зубами Семен.

— А вы не перебивайте! Опять двадцать пять: запокрикивал-с!

— Пр-ростите, — с трудом произнес Кашин.

— С богом, что уж там! Черкиз, значит, вам нужен. А какие, извините, у вас имеются личные достоинства, чтобы я вас ему предпочел? Скажу откровенно: знаю такого, знаком-с. И многие удовольствия от общения с ним испытываю: мягкий, деликатный, и в душе, и в движениях тонкость надлежащая обозначена… прелесть! Главное — сложный, к таким особое почтение полагается иметь. А от общения с вами, уважаемый, никакого удовольствия, простите, не чувствую. Так что сами видите… Не резон!

— А то, что он от крови не просыхает, — это что? Колчак тоже, я слыхал, свою сложность и тонкость имел: музыку там, картины любил, в театрах плакал, а кто пол-России кровью залил?

— Смрад, смрад человек, — вздыхал Витенька. Он остановился возле забора, окружавшего крохотную избушку, сказал облегченно: — Ну, вот я и дома. Спасибо за компанию!

Дотронулся до дверного кольца. Кашин удержал его руку:

— Постой! Ты отказался, я так тебя понял?

Баянист молчал.

— Так вот что! — выкрикнул Семен.

Гольянцев опасливо зашипел:

— Тише, тише!

Агент снизил голос и продолжал:

— Баталов погиб… ладно! Страшно, но пережили. Я умру — тоже переживут. Так ведь на мое место третий придет! А вместо него — четвертый! И так — пока мы эту банду не высветим. А высветим ее обязательно. А ты, подлюка, будешь со своим баяном нас на кладбище провожать да земелькой присыпать? Да как ты другому-то станешь в глаза в ресторане смотреть, а, гад?! Ведь ты их сейчас — обо мне речи нет! — на смерть посылаешь, молодых-то ребят! Вот она, твоя сокровенность, в чем заключается, ее ты ищешь? А еще о людях говоришь… Сам ты — гной и смрад!

Последние слова получились почему-то невнятными, и, произнеся их, Семен с ужасом почувствовал, что плачет — от бессилия, злости и унижения. «Ну, все! — промелькнуло в голове. — То-то этот слизень теперь нахохочется!» Однако на Витеньку поведение Кашина произвело иное впечатление. Он привалился к калитке, постоял минуту, вглядываясь внимательно в Семена, шепнул обессиленно:

— Ладно…

— Чего ладно? — упавшим голосом спросил Семен.

— Я подумаю.

Слезы мигом высохли, и Кашин сказал строго:

— Чего думать? Сейчас давай выкладывай!

— Нет, нет, — бормотал баянист. — Я не могу так… Подумаю, время надо… ты что! Легкое ли дело — с Черкизом связаться!

Почувствовавший уверенность агент перебил его бестолковые речи:

— Ладно болтать-то! Говори, когда! Я долго ждать не могу, по лезвию хожу, сам понимаешь!

— А? Да, да! — заморгал Витенька. — Послезавтра… Нет, послезавтра понедельник. В среду, в среду приходи! Да не в ресторан, а сюда, домой, где-нибудь после обеда, а? Я подумаю пока…

— Ну, думай! Слушай, — Кашин придвинулся к баянисту, — из ваших, из ресторанных, никто меня больше не опознал?

— Что, боишься? — ехидно спросил Гольянцев.

— Как же не бояться! — Семен вздохнул.

Витенька шагнул во двор и сказал вдруг:

— А ты я меня бойся. А то ведь всяко может получиться, ваше дело такое: перестанешь оглядываться — ан оно и себе дороже стало. Впрочем, договорились: приходи-с!

И захлопнул калитку.

Загрузка...