На днях в губсуде будет слушаться кошмарное дело известного бандита — матроса речной флотилии Снегирева и других, оперировавших в районе речного плеса в тяжкое для Республики время и совершивших 20 зверских убийств и много других преступлений.
Гавриил Сергеевич Ламочкин после продолжительной болезни вчера тихо скончался в три часа пополудни, о чем семья покойного с глубоким прискорбием извещает знакомых.
— Ты иди сзади, — сказал Фролков. — Отстань шагов на десять. Я сам с ним потолкую.
Малахов судорожно сглотнул, кивнул головой.
Осторожно они крались за вышедшим из дома чубатым парнем. Когда шли по тихим, залитым тополиным пухом переулкам, Фролков вдруг ускорил шаг, сунул руку в карман и стал догонять. Фигуры их мелькали и качались перед Николаем; дыхание его прерывалось, в голове звенело.
Идущий впереди оглянулся, пошел быстрее. Федька окликнул его:
— Эй, ресефесер! Постой, постой!
А Баталов в это время, вышвыривая на землю туго забившие карман сушки, пытался добраться до револьвера… Револьвер у него был маленький, именной, и он, когда ходил без пиджака, обычно клал его в карман, сверху прикрывал записной книжкой, чтобы не видели очертаний оружия. Широкие клеши все быстрей мели мостовую, сыпались сушки… Вот. Пальцы его нащупали ребристую, теплую рукоятку.
«Неуж настигли? — лихорадочно выстукивал мозг. — Это они меня возле „Медведя“ зацепили, неспроста ожгло — почуял их, сволочей… А может, все-таки скокари случайные, гоп-стоп?.. Если Черкизовы ребятишки — значит, дал я маху… Где? Теперь неважно… Как бы после меня кто-нибудь так же не сгорел…»
И, оставив револьвер, он рванул из кармана записную книжку. Распахнул на середине, выдрал листок и сунул под рубаху, на голое тело. Так же на бегу застегнулся, кинул руку в карман, выдернул ее, повернулся…
Малахов увидал в сумерках, как парень внезапно остановился. Страх облил душу. Он сделал рывок из последних сил, надеясь все-таки настичь Фролкова и ударить по ногам, но уже раздался резкий треск, и стоящий впереди подпрыгнул, скорчился…
Настигнув Баталова и нащупав стволом висок на бьющейся об землю голове, Фролков выстрелил еще раз. Чубатый откинулся на спину и затих. Малахов, шатаясь, подошел к Федьке. Тот обшарил и со злостью пнул труп:
— Опередил я его все-таки, не дал выстрелить. От меня еще не уходили, так-то… Легавый, сволочь! Теперь — тикать надо, а то народ высыплет — опасно!
— Н-не… не могу я… отпусти… — хрипел Николай.
— Я дам — не могу! Ты что, очумел? Держись за меня, что ли… гундосишь тут…
Сунув по карманам револьвер и записную книжку убитого, Федька закинул руку Малахова себе на шею и, тяжко ступая, потащил его в темень дальних переулков.
Плутали по ним долго, с полчаса. Бандит заметал след. Николай уже очнулся и шел сам, трудно дыша и всхрипывая.
Когда вышли на булыжную мостовую, обтекающую маленькую приземистую церквушку, Фролков остановился и сказал:
— Теперь не достанут, не бойся. Ну, с крещеньицем тебя! Понял службу?
Он подошел к куче сложенных булыжников (дорогу мостили), сел у ее подножия на землю, раздробил крепкими зубами подобранную возле чубатого сушку, умял ее с аппетитом, заговорил. Голос был лихорадочный, возбужденный, концы слов приминались или обрывались — получалась невнятица. Малахов слушал льющуюся из его горла пополам с матом речь, пытаясь понять ее смысл, пока не догадался: Фролков пел свою победную песнь. Гортанные звуки с клекотом взлетали над убийцей.
И тогда Малахов выпрямился. Движения его стали четки и уверенны. Он подошел к Фролкову, нагнулся, взял булыжник из груды и, размахнувшись, со всей силой опустил на исказившееся, метнувшееся к нему из темноты белое лицо Федьки…
Тем же вечером знакомый нам беспризорник Абдулка со своим другом Ванькой Цезарем сговорились сделать набег на склад станционного товарного двора. Цезарь давно присматривался к этому складу: шнырял, чумазый, днем по двору, путался под ногами у грузчиков, но и помогал, бывало. Они не гнали беспризорника, Ванька был веселый — отбивал чечетку, передразнивал десятников, бегал за водкой. Улучив момент, забрался в прогал между забором и стеной крайнего склада. Там он обнаружил в цельных, скрепленных поперечными перегородками бревнах кусок вставленного бруса — около аршина. Там же, на дворе, Ванька нашел ржавый обломок железного прута — его следовало вогнать между бревнами и выковырнуть брус. Сам Цезарь едва ли пролез бы в отверстие — был толстоват — и потому сговорил «идти на дело» Абдулку. Накануне в склад загрузили ткань для кооперативных лавок; продав несколько штук ее, можно было сколотить немалый капитал. Абдулка согласился, ему уже надоело побираться. Когда Цезарь поведал ему свой план, они сели в угол подвала и стали шептаться. На деньги от продажи краденого Абдулка мечтал купить красок, цветных мелков, бумаги. Лицо его горело, а Ванька кряхтел одобрительно.
Цезарем его прозвал один нищий, бывший учитель истории в гимназии, коротавший с ним зиму в беспризорничьей коммуне на Волге. Прозвище дано было за литой римский профиль с едва заметным переходом от линии лба к массивному прямому носу, с короткой и капризной верхней губой и тяжелым подбородком. Происхождение свое Цезарь скрывал, хотя, судя по коротким воспоминаниям, жил до войны совсем неплохо. Но он презирал прошлое, не думал о будущем, лишь настоящее устраивало его, и он жил в этом настоящем как рыба в воде: воровал, шатался по свалкам, знался с женщинами, бивал и сам был бит. Однажды предложил Абдулке пойти вместе «к бабам», но тот отдернулся испуганно. Худой, загнанный звереныш, он помнил еще, как жил в большом южном городе, как к матери, оставшейся с германской без мужа, без работы, приходили «гости» и как они с братом ночами, вжавшись в постеленные на пол матрацы, наблюдали гнусные и ужасные сцены, от которых лопалось сердце в слабой грудной клетке. Потом мать вместе с ее «котом» Гаврей Чао посадили в тюрьму за ограбление матроса. Брат помер; пришли новые хозяева в квартиру и выгнали Абдулку на улицу. По правде сказать, было у него когда-то другое имя, но прицепилось новое, и он от него не отказывался, принял равнодушно. Когда Ванька позвал его к женщинам — бродягам и беспризорницам, живущим возле городской свалки, чтобы Абдулка сам делал то же гнусное, что делали с его матерью, страх и тоска вспыхнули с новой силой, и он яростно крикнул: «Уходи, зараза!» Цезарь равнодушно пожевал губами, сказал: «Ну, уходи так уходи, а орать-то чего?» — и удалился. Они «корешили» почти год, познакомились на товарняке, когда ехали в эти более хлебные края. Абдулке Цезарь нравился: добрый, шалопутный и привязчивый. И какой бы избитый или пьяный ни приползал в подвал, всегда тащил в тряпке кусок хлеба или сала для друга.
Сторож застукал их, когда полдела уже сделали: один край бруса вывернулся и висел снаружи, оставалось только взяться за него и вытащить или утолкать внутрь. Неожиданно метнулась от угла человеческая фигура, Абдулка отпрянул, а Цезарь завизжал и забился в руках сторожа. Тот орал во все горло и матерился. За складом послышались топот, крики, и Ванька захрипел:
— Беги, Абдул! Бить будут, беги!
Абдулка подпрыгнул, ухватился за верхушки досок, подтянулся. Увернулся от взметнувшейся кверху чьей-то лапы и, разрывая цепляющиеся за острый забор лохмотья, ринулся вниз.
Поднялся с земли и запетлял по улицам. Спотыкался и падал, снова бежал. Когда за взгорком блеснул купол стоящего над рекой собора, он перевел дух: ушел! Не спеша двинулся к реке — она тихо переливалась внизу, слегка подернутая рассветным туманцем. Абдулка скинул лохмотья, ополоснулся, умыл лицо и засмеялся.
Он вздрогнул, услыхав от кустов, тянущихся вдоль берега, тихий голос:
— Парнишка! Поди-ка сюда!
Абдулка оделся и сделал несколько осторожных шагов в ту сторону. Человек сидел возле куста, обхватив руками колени, и внимательно глядел на беспризорника.
— Да не бойся ты меня! — сказал он. — Я, брат, и сам-то боюсь.
— А я и не боюсь. Чего мне бояться?
Подозвавший Абдулку был мужик лет двадцати пяти, в ношеном коричневом пиджаке, армейских штанах и сапогах. Взгляд его, оторвавшись раз от Абдулки, не возвращался уже к нему, плыл по течению реки, возвращался, снова плыл.
— Тебя как звать? — спросил мужик.
— Абдулка.
— Татарин, что ли?
Беспризорник не ответил.
— Слышь, Абдулка, ты в домзаке был?
— Был. А что?
— Так просто. Ну, и… как там?
— Ничего хорошего. По звонку жрать дают.
— По звонку? По звонку, надо же… А за что ты там сидел?
— По дурости, — уклончиво пожал плечами Абдулка. — Было дело…
Сидящий повернул к нему лицо и спросил скрипуче, надтреснуто:
— Ты как думаешь: люди злые или нет?
— Злые! — убежденно сказал беспризорник. — Они моего друга сейчас небось уже до смерти забили.
— За что?
— Ну, пустяк. Склад один подчистить хотел.
— Вот видишь, — вздохнул парень. — За кражу. А ты, значит, тоже воруешь?
— Они его до смерти теперь убьют, — словно не слыша вопроса, сказал Абдулка.
— Могут и до смерти. Так зачем же он против них-то пошел? Воровать полез, вот…
— Так что теперь — взять и убить, да? — дрожащим, тонким голосом выкрикнул беспризорник.
— Убить нельзя. Убить нельзя…
Парень поднялся, сделал несколько шагов к реке, остановился. Обернулся и сказал, помолчав:
— А ведь я, брат Абдул, тоже сейчас человека убил…
У того ослабли ноги.
— Не-ет! — закричал Абдулка.
Незнакомец кинулся к нему, прогнулся, будто хотел схватить за руку, проплакал:
— Постой, малый!..
Но беспризорник отдернулся и, причитая и всхлипывая, бросился вверх, осыпая землю.
Добежав до пристани, он перелез через изгородь маленького чахлого садика, упал на землю и долго лежал без движения, уткнувшись лицом в пыльную траву. Поднялся, будто очнувшись, вылез из садика и поплелся обратно. Двигался по улице ассенизационный обоз. Возчики ели, курили, кричали на лошадей:
— Но, окаянная порода!
Один из них склонился с повозки и сквозь обозный скрип окликнул:
— Эй, малец! Хлеба хочешь? — и протянул завернутый в тряпку брусок ржаного каравая.
— Нет! — мотнул головой Абдулка. — Курить охота.
Ассенизатор не спеша полез за пазуху, вытащил кисет. Оторвал два листка бумаги от газетки, один сунул себе в губы, другой протянул беспризорнику. Они свернули самокрутки, закурили.
— Садись! — хлопнул по сиденью возчик. — Подвезу немного, ежли не брезгуешь.
— Нужен ты мне! — с ненавистью сверкнув глазами, сказал Абдулка. — Все вы вместе… — И он быстро пошел по мостовой, обгоняя обоз.
— Ну и робята! — хмыкнул ассенизатор. — Чистые волчата, ей-богу.
Когда Абдулка тихонько прокрался к прибрежным кустам и огляделся, незнакомца уже не было. Только смятая трава на месте, где он сидел. Абдулка лег на живот и стал смотреть на реку. Там было светло и искристо, далеко где-то кричали паровички. Вот спустилась к реке собака и стала жадно лакать, припадая к земле. Напилась и бросилась обратно.
— Тузик! Тузик! — позвал беспризорник.
Собака изменила свой путь и побежала к кустам. Подбежала и уселась поодаль, высунув язык и сторожко вздрагивая. Свалявшаяся шерсть, парша, на боку запеклась кровь. Безумие колыхалось в лиловых глазах собаки — вспыхивало и гасло. Нервная дрожь сотрясала шкуру, клыки обнажались, и с них капала слюна.
— Тузик, Ту-узик… — приговаривал Абдулка. Он поднялся, хлопнул себя по ноге. — Ко мне!
Собака распласталась на земле и быстро-быстро поползла к нему. Но на полдороге остановилась и вскочила на ноги. Жалобный то ли вой, то ли лай вырвался из пасти.
Абдулка полез вверх, оглядываясь на пса и подзывая его. Собака некоторое время глядела ему вслед, затем повернулась и побежала в другую сторону — подальше от людей.