Не было спокойно на сердце.
Даже дом и семья не приносили покоя. И Малахов продолжал колесить по городу, вглядываясь в прохожих, а ночами все чаще выходил на крыльцо, под яркие осенние звезды.
Странствуя по улицам, он теперь не узнавал их: это был совсем не тот город, где он некогда жил поздней весенней порой. Этот, теперешний, замечателен был тишиной и спокойствием, соборными звонами, бабьим летом на бульварах. В нем просто не было места котам, фролковым, монахам, страшным и грязным притонам, способным окурить человека до беспамятства. Ни ножей, ни револьверов, ни драк, ни бродяг в низинных лугах, куда приходил он давними временами искать ночлега.
Тогда его, совсем не готового к встрече с тяжким и кровавым полубродягу, искала опасность; теперь он сам искал ее — и не находил, хотя знал, чуял, что она где-то рядом. Но девушки бежали по тротуарам, крепкие ноги в шелковых чулочках летели по осыпающейся листве; почтенные совслужащие, мастеровой и иной работный люд заполняли окружающий теперь Малахова мир; тихие пьяницы грудились у пивных. Однако, отворачиваясь от этого спокойствия, он снова и снова исступленно метался по местам, способным пробудить горькие воспоминания. Что-то должно было открыться ему в этих местах, обратного случая не могло быть, и если бы он произошел и не было бы сдвига в малаховской памяти и душе — сердце надсеклось бы, пустота проникла в него, и он ушел бы из этого города, оставив все, что он ему дал: любовь, женщину, ожидаемого ею ребенка, мальчишку-беспризорника — приемного сына. Он знал, сколь ужасен и для них, и для него был бы этот побег и как он бесполезен, и все-таки предполагал, что он может случиться. И, скитаясь по оставленным в горькой памяти местам в поисках некогда ускользнувшего, Николай сам не знал: отрезает ли он себе путь обратно, к добротной семейной и трудовой жизни, или, наоборот, возвращается к ней. Тогда — покой навсегда. Может быть…
Первым делом отправился он к местам, где проводил некогда свои ночлеги. Там так же помигивали вечерами костерки, грелись возле них люди, ругаясь остуженными голосами, но их было уже мало, да и те собирались уходить перед долгой зимой: кто на юг, кто — в теплые подвалы. Здесь Николай не встретил знакомых и без сожаления покинул пропитанные туманом низины.
Потом песенка вспомнилась ему: «Ты куда, дочи, колечико девала?..» Вот и дом Фролкова, окошки горницы, где он лежал когда-то. Сгорбленная старушка вышла из дверей, прошла мимо Малахова с маленьким узелком. Он провожал ее, идя позади, до церкви. Содержимое узелка было роздано нищим. Постояв у дверей, Николай осторожно проник внутрь храма. Старушка купила свечку, затеплила ее, поставила и стала молиться. Он смотрел на колыхающийся, возносящийся вверх язычок пламени, и не было в нем ни жалости, ни раскаяния.
Следующей памятной вехой была изба, в которой Фролков и бесстыдные девки опоили и окурили его дурманным зельем. Он искал ее долго, но, увидав, узнал сразу. Не стучась, вошел. В пустом грязном помещении его встретила одна девка с жирной спиной, да и от нее Малахов не мог получить никаких объяснений: так бестолкова она была и напугана его приходом. Николай спросил:
«А где же все другие?»
Девка всхлипнула, плеснула ладонями по толстым ляжкам и заголосила:
«Та-ам!.. Все та-ам!..»
Где «там» — он не стал допытываться, и так все было ясно, только сказал на прощание:
«Ну, ты-то почему здесь? Тоже туда иди!»
Она опрокинулась на койку и заголосила еще сильнее, искоса, сквозь пальцы, взглядывая на гостя. Николай сплюнул и ушел.
Последний его визит был к жилищу Филатенковой, кутенцовской марухи. Освободившийся дом занимал теперь приехавший срочно из деревни Нюркин брат с многочисленным семейством — мужик вида угрюмого и решительного. Он так поддал Малахову с крыльца, что тот чуть было опять не влетел в спасший его от Монаха и чекистов сараюшко. Вскрикивая: «Зачем же так? Эх, вы, товарищ!..» — он выскочил из калитки и долго стоял перед домом, сжимая кулаки.
В ярости и тоске он не видел, как за спиной его, на лавочке дома напротив, переговаривались Спиридон Вохмин и только что вернувшийся из поездки к родне Сабир.
— Смотри, Спирька, опять пришел! — волновался татарин. — Уй, хитрый, страшный.
— А, не наше дело! — откликался собеседник. — Тоже мне, пришествие Христа! Кто он мне — кум, сват? И ты в это не мешайся!
Сабир помолчал — видно, обиделся, — но через минуту снова запыхтел:
— Уй, Спирька, неправду сказал. Как не наша дело? Я угрозыск ходил, заявления давал. Защим дорога мостил?
— Какая еще дорога? — лениво спросил Вохмин. — Кто мостил-то, немаканая твоя душа?
— Вон эта, бандит! — Татарин показал на удаляющуюся от дома Филатенковой малаховскую фигуру. — Приехал, вижу — дорога мостит! Я заявления давал.
— Ходишь, путаешься, куда не надо. Гляди, дождешься, что и самого упекут… дурак!