Прочесав через город, Абдулка свернул во двор дома, в подвале которого жил когда-то вместе с Цезарем и другими товарищами. Дверь подвала была теперь заколочена, валялись ящики, но не сам подвал интересен теперь был Абдулке — он бросился к углу ограды, обносившей забор. Там он когда-то зарыл «заначку» на самый крайний случай: массивное золотое кольцо с печаткой, месяц назад снятое с пальца пьяного нэпача. Подобранным по дороге железным прутком беспризорник раскидал землю… вот! Выхватил сверток из ямки и опрометью бросился со двора.
Добежав до обшитой красным железом, плотно стоящей на земле лавки «Писчебумажныя товары Проскомидина», Абдулка остановился, отдышался и, стараясь ступать солидно и независимо, вошел. Проскомидин торговал сам — старый, юркий, с постоянно кривящимся от изжоги лицом; был он в поддевке, несмотря на жару, сидел, зевал за прилавком. Увидав мальчишку, насторожился.
Абдулка прошелся вдоль прилавка, оглядывая товар.
— Чего тебе, чего? — забеспокоился купец. — Шел бы ты, парень, пожалуй.
— Краски давай! — буркнул беспризорник.
— Краски-и? — Проскомидин зашелся гыгающим смехом. — Нашто они тебе, голоштанник? Како место имя красить? Иди, иди отсюда.
Абдулка вытащил из кармана кольцо и показал. Купец рванулся к нему из-за прилавка, но мальчишка отдернул руку.
— Уворовал колечко?
— Нет, купил! — закривлялся Абдулка.
— Покажи, покажи! — тянулся Проскомидин.
Но Абдулка уже плясал в проеме двери, упрятав за спину руку.
— Эхх… Краски, говоришь, надо? Ну, гляди, я разве что. — Купец положил на прилавок несколько коробок. Беспризорник подошел и, затаив дыхание, начал рассматривать краски.
— Мне самые лучшие, — наконец проговорил он.
— Да нашто они тебе, голоштанник?
— Рисовать охота.
— Хо! Рисовать! Куда конь с копытом, туда и рак с клешней. Да ты умеешь ли красками-то?
— Не. Ну, попробую. Подумаешь, невидаль! Делов-то!
— Попро-обую! — передразнил его Проскомидин. — Одна девка пробовала так-то… Бери вон карандаши да убирайся.
— Колечко видишь? — Абдулка выдернул из-за спины руку. — Больше не увидишь!
— Обожди, обожди! Имею краски в тюбиках, сиречь масляные, они и есть самолучшие. Дорогие, не стоит их твое колечко, но главное — учиться надо ими владеть, а так толку не будет. Рисуют ими по холсту или по фанерке, после долгого учения. Тебе с ними никак не справиться. Бери эти, акварельные: распрекрасным образом на бумаге можно малевать! Знатные красочки: аквамарин, лазурь.
— Лазурь… — зачарованно повторил Абдулка.
— И три кисточки в придачу дам. Ты покажи, покажи кольцо.
Беспризорник протянул. Купец обтер кольцо рукавом поддевки, глянул внутрь, усматривая пробу.
— Неплохое, неплохое. — Он усмехнулся, искоса глядя на мальчишку. — А если я его в угрозыск отнесу! А тебе — шиш, не краски!
— Спалю вместе с лавкой, — сквозь зубы сказал Абдулка. — Ненавижу вас, гадюки!
— Ну-ну, ладно! — примирительно затараторил Проскомидин. — Забирай краски. Вот и кисточки тебе. Ступай! Чего стоишь?
— Бумагу дай.
— Бумагу? Не жирно ли будет? Дяденька, дай напиться, а то так есть хочется, что даже переночевать негде… — ворчал купец, вытаскивая большой лист плотной бумаги. — Бери, нищеброд! Совсем сожрали, ох, пречистая дево!
Но Абдулка, не слушая его, выскочил уже из лавки и понесся по залитой солнцем улице. Он ворвался в дом с ликующим воем, хлопнул на стол краски:
— Во!
— Что, что? — обрадованно засуетились Маша с Николаем.
— Рисовать буду! — Он опять ринулся к двери.
Малахов удержал его:
— Поешь сначала, глупая голова!
После обеда Абдулка ушел в палисадник, раскрыл заветную коробочку, носимую всегда с собой, и извлек из нее сложенные в тугие пакетики, обвязанные нитками картинки. Наклеил хлебными крошками на найденную в доме картонку одну из них, подаренную недавно накормившим его мальчишкой, развернул белый лист и принялся за работу.
Под вечер Маша стала собираться: достала и надела лучшее свое, синее с искрой, платье.
— Куда ты? Ведь говорила — выходная сегодня.
Она села рядом, обняла, прижалась:
— Надо мне идти, Коля. Не переживай, ладно? Тебя, тебя люблю, господи…
У него закололо в груди. Вспомнились пролетка, подкатившая к дому, некто стройный в белом кепи, каблучками: цок-цок-цок — по ее крыльцу. Тихий разговор… Николай перевел дыхание, спросил прерывисто:
— Ты к тому пошла… кто приезжал тогда, я видел… Лучше ты убей меня, если так.
— А ты не причитай, кавалер!
«Вот и все, — подумал Малахов. — И ничего больше не будет».
Раненный, слепой и беспомощный, растопыренными пальцами щупая зыбкое пространство, плутая и путаясь, он достиг золотой вершины. Тихое солнце стояло над ней, кружился тополиный пух, ждала ласковая женщина, гнулась над дорогой артель, исполняя нелегкое свое ремесло, — и там, где ложился булыжник, был счастлив и он, Николай Малахов. Скатился с горы камень, ударил, и снова поволокло его вниз — к пустоте, подобной той, что увидел он перед собой когда-то, сойдя с ночного товарняка в незнакомом городе. Но теперешняя пустота была страшнее: за ней стояли голод, и позор, и убийство, и страх потери всего, дорогой ценой обретенного.
Неужели жизнь, которой он жил теперь, была обманом? И женщина — не кроткая, льнущая к мужу голубица, и артель — не братство людей, где только правда и добро, и не будет счастлив мальчик, подобранный им на улице?
А ведь только что казалось, будто все прошедшее над головой горе осталось позади крутиться мелкими водоворотиками, и вот они запенились, взбесились, слились — огромной воронкой разверзлось перед Малаховым и будущее, и настоящее.
Маша еще что-то говорила, гладила его волосы, нервничала, а он сидел, горбился и молчал.
Она ушла.
Тихо, дремотно было в маленькой комнатке. Звуки с улицы доходили сюда словно сквозь воду. Капал воск со свечки перед маленькой иконкой, и тошнотно, сладко пахло малиновым вареньем и перестоявшимся квасом.