Состоялся суд над Козловым Петром Егоровичем, членом ВКП(б), 35 лет, кавалером ордена «Красное Знамя», по обвинению в провокационной деятельности в период 1910–1912 гг. Козлов признал себя виновным. Бывший провокатор приговорен к высшей мере социальной защиты, но по давности совершенных преступлений, молодости в то время обвиняемого расстрел заменен 6 годами лишения свободы со строгой изоляцией. Приняв во внимание боевые заслуги Козлова на гражданских фронтах, срок наказания сокращен наполовину и без строгой изоляции. Кроме того, Козлов лишен «Красного Знамени».
Выйдя к центру, Малахов остановил прохожего милиционера и спросил адрес губрозыска. Направился туда, не глядя по сторонам, часто обтирая обильно выступающий пот. Он все решил для себя. Голова была пустой и тяжелой, и тяжел был его медленный шаг. Подошел к двери с вывеской, постоял немного и, судорожно уцепившись, рванул на себя большую ребристую ручку. Дверь отворилась с лязгом, втянула Николая в прохладное помещение и выбросила на ступеньки идущей вниз лестницы. Напротив ступенек зияло окно, там громоздился дежурный. К нему все время заходили люди, нервно разговаривали, смеялись, выходили обратно — и, мимо Малахова, — вверх, на улицу.
Николай подошел к окошку. Тихо, склонясь к голове дежурного (тот брезгливо откачнулся), просипел:
— Слышь, товарищ, мне бы это…
— Чего?! — крикнул дежурный.
— Как и сказать-то, не знаю…
— Псс… Ну, сядь тогда и сиди! Не зна-аю… Я знаю, да? Ладно, разберемся, некогда сейчас, не до тебя, видишь. Отойди пока, не мешай!
Малахов сел на один из стульев, сколоченных между собой, — к сиденьям их аккуратно привинчены были жетончики с инвентарными номерами. Глянул по сторонам. Кроме него, возле дежурки сидел еще один посетитель: пожилой, скорее даже старичок — седоватый, с пробором посередине лысеющей головы; лицо гладко выбрито. Тусклый взгляд, скорбно подергивающийся рот. Он оживился, когда вошел Малахов: внимательно оглядел его, отвернулся и снова уставился в одну точку. Николаю показалось, что где-то уже приходилось видеть этого человека, но за сегодняшними заботами некогда было напрягать память, и он не стал этим заниматься.
Оперативник привел пьяного одноногого нищего. Старичка позвали понятым, подписать протокол личного обыска — видно, он был здесь известен, это Малахов уловил по вежливым и осторожным фразам дежурного. Нищий гугнил и настукивал деревяшкой, пытаясь приплясывать. Расписавшись, старик сел на прежнее место и снова застыл.
Казалось, вечность прошла. Малахов хотел уже снова встать и подойти к дежурному, как вдруг загрохотали сапоги по лестнице со второго этажа, кинулся к окну мужчина в кожанке с монгольским разрезом глаз на желтом квадратном лице, спросил:
— Слушай, ты не знаешь, где Динмухаметов?
— Будто не знаешь, Болдоев! — важно ответил дежурный. — В «Медведе», там сегодня славное будет дело, Войнарский всех туда занарядил, сам оружие проверял!
Желтолицый сунулся в окошко, зашипел:
— Чего орешь, дурак? Обязательно надо орать… — и ушел, шаркая подошвами.
Николай поднялся и двинулся к выходу.
«В „Медведе“ — знаешь, ресторан такой, с чучелами?» — так сказала Маша.
«В „Медведе“… славное будет дело… сам оружие проверял!» — так сказал дежурный.
Только бы, только бы успеть, уберечь ее от губительного огня…
Внизу, за толстой стеклянной дверью ресторана, скучал швейцар: сидел, позевывая, разглядывая носки начищенных до атласного блеска ботинок. Увидав Николая, обрадовался:
— Нельзя, нельзя! Ходи обратно.
Малахов хотел отодвинуть его плечом и пройти, но швейцар оказался мужиком крепким: уцепился за рукав и тянул к двери, нашептывая:
— Ходи, ходи обратно, молодец!
— Пусти, говорю, дядя, ты что, пьяный, что ли?
— Неправдычка, неправдычка! — словоохотливо заболботал швейцар. — Мы оченно даже трезвые-с, а таких, как ты, пускать не велено, здесь заведение порядочное — вот так! В такой одеже не положено пущать.
Николай оглядел себя: сатиновая косоворотка, мешковатый грязный пиджак, на ногах — армейские застиранные галифе, стоптанные сапоги. Н-да, конечно… Он сделал все-таки шаг к швейцару:
— Слышь-ка, дяденька…
— А я говорю — в трактир, в трактир иди! — снова потянулся к нему швейцар, хотел еще что-то добавить, но не успел: сверху, из зала, сквозь грохот музыки, донесся выстрел. Тотчас оркестр смолк; тишина же через мгновение взорвалась визгом и криками. Малахов кинулся было вверх по лестнице, но отброшен был катящимся сверху валом народа. Впереди, отшвыривая догонявших и наседавших сзади людей, бежал худощавый длинноволосый мужчина, породистый, тонколицый. Глаза у него были белые, рот перекошен в яростном крике. Добежать до двери он не успел: сзади уже заворачивали руки. Он с трудом протащился через отделяющее его от двери пространство, навалился на дверное стекло ослепительно белой манишкой, ударился в него лбом. Голова откинулась — он вдруг подпрыгнул, и, судорожно изогнувшись, тело обрушилось на пол.
Нападавшие, видно, растерялись — некоторое время стояли молча, поглядывая то на тело, то на окружившую их притихшую толпу. Вдруг сквозь нее протиснулся высокий человек в пенсне. Он подошел к лежащему, перевернул его на спину, расстегнул пиджак — безобразное коричневое пятно расплылось на груди слева. Войнарский выпрямился, сказал глухо:
— А ведь он убит. Стреляли с улицы. Чего же вы стоите?
Оперативники отнесли убитого в сторону и выскользнули за дверь.
— Всем разойтись! — крикнул начальник губрозыска. — Задержанных уведите!
Толпа мгновенно рассосалась: кто бросился обратно — доедать и допивать, обсуждать случившееся, кто — домой, перепуганный. Малахов, притиснутый в самый угол, перевел наконец дух. Он подошел к распростертому напротив вшитых в стену зеркал человеку и неожиданно замер, оглянувшись на лестницу: по ней спускалась Маша. Неверными шагами, пошатываясь, она подошла к, скалящемуся отвисшей челюстью — тому, кто еще только что был Черкизом, — и, опустившись на колени, закрыла ему глаза.