Декабрь продолжал радовать новыми победными донесениями с фронтов битвы за Москву. После двух месяцев оккупации освобожден Калинин — древняя Тверь. Город, по праву считавшийся основным немецким плацдармом при наступлении на столицу. И что особенно приятно — командовал Калининским фронтом генерал-полковник Конев, давний и добрый знакомый Драчёва по Монголии. С Иваном Степановичем в монгольских степях у Павла Ивановича складывались превосходные отношения. Драчёв там работал с 1936 года, а Конев появился в августе 1938-го, когда особенно остро запахло войной с японцами, и на основе группы усиления монгольской армии был создан 57-й особый корпус, командиром назначили Конева, а Драчёва — его помощником по материальному снабжению.
В мае 1939 года в Монголию с инспекцией нагрянул комдив Жуков, в отличие от Конева, человек предельно жесткий и порой несправедливый. В итоге уже в июне он стал командиром 57-го корпуса, Конева отправили в Забайкалье, а с Павлом Ивановичем Георгий Константинович вдрызг разругался, для обеспечения армии создал фронтовую группу под командованием командарма Григория Штерна, и монгольский этап жизни семьи Драчёвых завершился.
Впрочем, к чести Жукова нужно сказать, что после Вяземской катастрофы, в которой обвинили Конева и составили комиссию по расследованию во главе с Ворошиловым и Молотовым, именно Георгий Константинович защитил Ивана Степановича, взял его к себе заместителем, а впоследствии Конева назначили командующим Калининским фронтом. И вот теперь еще осенью ходивший по краю могилы Конев стал героем, вернувшим Отечеству Тверь.
Кстати, о Штерне. С начала 1941 года он возглавлял Главное управление противовоздушной обороны и за месяц до войны проштрафился, когда немецкий транспортный самолет «Юнкерс-52», не замеченный ПВО, пролетел по маршруту из Кёнигсберга через Минск и Смоленск и приземлился в Москве, на Ходынском аэродроме имени Фрунзе. Вскоре несчастного Григория Михайловича арестовали, обвинили как участника антисоветского военно-фашистского заговора и 28 октября по приказу Берии расстреляли в окрестностях Куйбышева. Драчёву было его искренне жаль, хоть он и помнил, с каким презрением Штерн смотрел на него в Монголии, когда Драчёв, основательно подготовивший материальную базу для грядущей битвы при Халхин-Голе, оказался несправедливо, с оскорблениями изгнан из 57-го корпуса и отправился в Харьков на скромную должность старшего преподавателя кафедры снабжения и войскового хозяйства военно-хозяйственной академии РККА.
Зато теперь, во время новой и в сотни раз более тяжелой войны, Павел Иванович по должности заместитель, а по сути — главный интендант РККА, потому что у него все получается гораздо быстрее и лучше, чем у замечательного, но нерасторопного Давыдова, чье настоящее призвание лучше всего проявилось во время его работы в академии.
Новый конвой от союзников прибыл как раз в тот день, когда два генерала ГИУ посетили посольство США. Белоусов немедленно отправился в Архангельск, лично проверил продовольственные партии и распорядился вернуть в порт отправления все, что вызвало нарекания в связи с отвратительным качеством и жульничеством, когда просроченный товар перемещался в новые упаковки.
Ровно через неделю Василий Федотович встречал седьмой по счету, но шестой по маркировке PQ-6. Он вышел из Исландии 8 декабря, а посему не успел получить известий о том, что в СССР существует въедливая и суровая экспертиза. И история повторилась — половину продукции вернули на борт транспортных кораблей. Теперь оставалось ждать, что разоблаченные жулики получат у себя в Америке нагоняй и поймут, что русские отнюдь не олухи, которых можно легко облапошивать.
Вскоре после Калинина немцы потеряли Волоколамск, освобожденный войсками 20-й армии под командованием генерал-майора Андрея Власова. Его Павел Иванович знал мало, о Власове отзывались как о превосходном военачальнике, имеющем лишь одну слабость — сластолюбие, за что в ноябре 1939 года его отозвали с должности главного военного советника в Китае. По слухам, Андрея Андреевича застукали во время оргии со множеством юных китаянок, но Драчёв всегда чурался неподтвержденных слухов. Главнее то, что по приказу Сталина генерал-майор Власов быстро сформировал 20-ю армию, которая остановила танковый натиск вермахта у Красной Поляны, выбила немцев из Солнечногорска, а теперь и из Волоколамска. И интендантская служба всегда получала от него четкие и выверенные требования, которые неукоснительно исполнялись. В «Известиях» печатались портреты лучших военачальников битвы за Москву: Жукова, Рокоссовского, Говорова, Лелюшенко, Болдина, Кузнецова, Белова, Голикова и — Власова.
За пять дней до встречи Нового года — новая радость: войска 33-й армии генерал-лейтенанта Михаила Ефремова освободили Наро-Фоминск. А вот его фотографии в газетах не очень-то печатали.
Михаил Григорьевич был ровесником Павла Ивановича, родился ровно на месяц позже. Участник Брусиловского прорыва, прирожденный вояка, но осенью 1917 года в Москве прапорщик Ефремов покинул армию и стал работать на заводе, а когда там завязалась кровавая схватка между большевиками и восставшими против них юнкерами Александровского училища, с оружием в руках сражался за красных. Верой и правдой служил новой власти и в Гражданскую, и после. Но в 1938 году его арестовали по подозрению в участии в заговоре Тухачевского, все шло к расстрелу, и лишь после решающего допроса в присутствии Сталина руководитель страны лично распорядился его освободить и вернуть в строй, а вскоре утвердить в качестве члена Военного совета при наркоме обороны.
Тем не менее тень Тухачевского продолжала витать над генерал-лейтенантом Ефремовым, и только теперь своими успешными действиями при контрнаступлении под Москвой он смог эту зловещую тень отогнать от себя. Впрочем, его фотографии на первых полосах газет издатели печатать не спешили.
Драчёв хорошо знал Ефремова, ценил его обстоятельность при запросах к интендантскому ведомству. В отличие от некоторых, он давал четкие указания, сколько и чего нужно его воинским формированиям. И теперь Павел Иванович от души радовался успеху своего ровесника.
А 30 декабря самый большой подарок к Новому году — освобождение Калуги войсками Западного фронта под командованием генералов Жукова, Болдина и Голикова! Волна наступления Красной армии теперь уже казалась по-настоящему сильной.
Жаль только, встречать этот новый, 1942 год приходилось вдали от семьи. Хорошо хоть письма доставлялись регулярно, но письма письмами, а личное общение никакая буква, никакое слово не заменят. В здании Второго дома Наркомата обороны вновь ожили коридоры, затеплились кабинеты: в середине декабря ГИУ вернулось из эвакуации. А вот дома в Потаповском переулке его встречала пустота. И он старался не часто бывать здесь, по-прежнему ночевал в кабинете на Красной площади, а когда приходил, одолевала тоска. Особенно при виде фотографий, там и сям расставленных по квартире.
Вот, например, взять эту, где они уже отец и мать двух девочек, 1926 год, ему двадцать девять, ей двадцать шесть. На Марии серая блуза с вишневым воротником, на Павле френч с накладными карманами, в петлице ромбик комбрига, лицо решительное, как у возмущенного юноши: «Какой я вам мальчик, тетя!» И у жены такое же: «Я, между прочим, уже мать двоих детей!» Это уже тогда они стали обращаться друг к другу не «Павел» и «Маша», а «отец» и «мать». Так им казалось взрослее.
Ах эти первые годы брака!
Голод, холод и нехватка — три советские музы. Это вам не боттичеллиевские, вполне себе упитанные, с животиками и пышными ягодицами. Граждане Страны Советов ходили почти скелетами. Толстые мужчины и пухленькие женщины стали в моде — значит, при еде, а если к ним прилепиться, и тебе перепадет. Подружки подначивали Марию:
— Жена интенданта, а такая же, как все, худущая.
— Что же, если интендант, должен хапать?
— И на работу, как все, трясетесь в сорока мучениках?
— Как все.
Сорока мучениками назывались конные дилижансы. Кроме них, никакого другого транспорта не существовало, и давка в них всегда стояла нечеловеческая.
Из развлечений по-прежнему оставался драмтеатр под фигурой крылатого гения, возносящего высоко над головой свою лиру. Но на спектакли денег хватало не чаще одного раза в неделю. Синематограф гораздо дешевле, открылся кинотеатр «Художественный», но кино, питающееся произведениями писателей, обоим казалось какой-то усмешкой над литературой. Только толстовский «Отец Сергий» режиссера Протазанова понравился. Вместе обсуждали, нужно ли вообще такое искусство, когда есть книги.
— Я вижу отца Сергия таким, ты — другим, кто-то еще — по-другому, а в кино увидели, и у всех он становится именно таким, как его показал актер, — размышляла Маша. — Хорошо ли это?
— Так и в театре то же самое, — возражал Павел. — Нет, наглядное воспроизведение нужно. Оно доходчивее. Хотя сужает восприятие.
— Вот и я про то же. Книга заставляет размышлять, думать о том, как мог бы поступить герой иначе. А тут тебя ставят перед фактом: только так, и никак по-другому.
— Потому что синематограф это один вид искусства, а литература — другой. Скажем, «Пиковая дама» — повесть Пушкина, и «Пиковая дама» — опера Чайковского. Очень разные произведения. Или ты скажешь, надо Чайковского запретить?
— Нет, Чайковского не надо запрещать... Я всегда восхищалась началом его «Пиковой дамы». Чудесное утро, нянечки и гувернантки выгуливают детишек, кадеты маршируют, распевая залихватскую песню «Отечество спасать нам выпало на долю...», и тут появляется мрачная личность Чекалинский: «Чем кончилась вчера игра?» Замечательное противопоставление жизни нормальной и жизни картежников! И все же... Вот, скажем, в повести у Толстого есть загадка. Почему его отец Сергий не верил в то, что он способен творить чудеса, а при этом творил их?
— Это была сила внушения. Люди верили, что он творит чудеса, и у них они случались... Впрочем, я не верю в чудеса, хоть ты тресни. Человеческие подвиги и добрые дела — вот подлинное чудо!
— В фильме эта тема чудес вообще не звучит. И я считаю, что синематограф — искусство поверхностное, по отношению к литературе второстепенное.
— Частично я с тобой согласен, а частично нет.
— Нельзя быть таким частичным.
— Хочешь меня обидеть?
— Мнение мужчины должно быть твердым.
— По-твоему, мужчина не имеет права сомневаться?
— Имеет. Но его сомнения нужно скрывать от других.
— А я ничего не хочу от тебя скрывать. От других, ты права, а от тебя — нет. Потому что тебя я люблю.
— Ладно, убедил. Я тебя тоже, если ты еще не в курсе.
Зимой развернулась борьба с неграмотностью, и Маша записалась преподавать в одном из кружков при военном округе. Ей даже слегка приплачивали. А главное, библиотеки стали бесплатными, их держателям платило государство, и теперь эту статью спокойно вычеркивай из списка семейных расходов. И Драчёвы стали чаще брать книги, больше читать, обсуждать прочитанное, спорить, а иногда даже ссориться от несогласия друг с другом. Таким камнем преткновения стала «Анна Каренина».
— Не понимаю, за что такие хорошие люди могут любить столь пустую женщину! — возмущалась Мария.
— Разве она пустая? — удивлялся Павел.
— Вот, и ты такой же, не видишь всей ее пустоты.
— Ну, она была красивая, веселая.
— Про красоту это ты зря. Даже у Толстого сказано, что особой красотой она не блистала. Всех почему-то умиляли ее, видите ли, миниатюрные ручки и ножки. Фу, гадость какая! Сама полная, а ручки и ножки как у ребенка. Даже как-то неестественно. Да и веселости в ней я что-то не наблюдаю.
— Хм... Но...
— Что «но»?
— Я бы сказал так: Толстой показывает ее привлекательность через восприятие других людей. И если говорится, что мужчинам она нравилась, читателю этого достаточно.
— Чисто мужская логика. Ты, значит, тоже стал бы вокруг нее увиваться.
— Да почему же, Маруся! Я тебя люблю, и на нее бы даже не посмотрел. Или посмотрел и сказал бы, да, есть за что влюбиться, но любить бы все равно продолжал тебя.
— Потому что я совсем другое. Там где-нибудь сказано, что Анна Каренина читает книги, любит театр, заботится о своей стране, о народе?
— Да уж, заботится она только о себе самой, — усмехнулся Павел, признавая, что такие наблюдения ему в голову не приходили.
— В том-то и дело, — продолжала Мария. — Кто как посмотрел, кто что сказал, кто осудил, кто поддержал. Не зря мы этот старый и пустой мир свергли, всех этих светских львиц, прожигателей жизни.
— Но Толстой хотел показать, что любовь может приносить не только радости, но и несчастья...
— А где там любовь? Вронский, да, он любит. Но она любит не Вронского, а его любовь к ней. Отвратительная женщина. Ей, видите ли, скучен муж. Человек, всего себя посвящающий служению Отечеству. Пусть он служит той России, которую мы уничтожили. И правильно сделали. Но Каренин — человек дела. А для меня главное в мужчине, чтобы он чему-то себя посвящал целиком и полностью. Как ты, например. Я вижу, что ты работаешь много и честно, ты занят тем, что у тебя хорошо получается. И горжусь тобой, что ты мой муж.
— Разве любят за что-то, а не просто так?
— Просто так любить человека пустого, бездельника, дурака, подлеца можно лишь недолго. А потом пелена спадет с глаз и любовь кончится. Нельзя любить и не уважать при этом.
— Вы такая мудрая, Мария Павловна! Вам сколько лет, простите?
— А что, в двадцать три года нужно быть глупенькой?
— Да нет, я согласен со всем, что ты говоришь. Анна и впрямь пустышка, Вронский в своей любви потерял себя как человек дела. И мужчина действительно должен себя посвящать не только любви к жене и детям, но и своему призванию, которое должно приносить пользу людям. Но...
— Но что «но», Павел?!
— Но все-таки я читаю Толстого и испытываю магию его слова. И забываю обо всем, что ты сейчас выставляешь.
— Магия какая-то!..
— Да, магия слова. Есть такое понятие.
— Мне это непонятно. Ты, человек аккуратный, строгий, даже педант, и говоришь про какую-то магию. Выкинь ее из головы.
— Не могу, она мне нравится. Или ты взяла курс на мое переустройство? Учти, я не глина, из меня горшки лепить не получится.
— Больно мне надо!
— Вот то-то же!
— Попрошу не прикрикивать на меня! Ладно, не буду из тебя ничего лепить, ты уже до меня слеплен. И слеплен довольно крепко. Давай обнимемся, крепыш мой!
— Другое дело.
— И все-таки возвращаясь к этой твоей Анне Карениной...
— Моей?!
— Ну не твоей, не твоей. Вот смотри, там у Толстого четко сказано, что телесную близость с Вронским Анна воспринимала чуть ли не с отвращением. Разве это любовь? Вот я люблю тебя и испытываю с тобой только наслаждение... Обними меня еще крепче, целуй!..
И не только из-за противоположностей в суждениях, а и по поводу разного отношения к самой книге случались стычки. Павел считал, что нельзя одновременно есть и читать.
— Ведь суп летит во все стороны, а у тебя книга раскрыта прямо перед тарелкой. Брызги же.
— Я что, неаккуратно ем?
— Да вон же пятна на странице появились.
— Жизнь всегда оставляет пятна.
— Но можно же этого избегать. А ты читаешь и ешь одновременно суп или компот. Это возмутительное...
— Свинство?
— Ну, не свинство...
— Хочешь сказать, что я свинья?
— Нет, не свинья...
— Кто же я? Договаривай.
— Свинка. Причем очень хорошенькая.
— Хрю-хрю!
— Ладно, ешь как хочешь. В конце концов, через двести лет по этим пятнам ученые установят, чем питались советские граждане зимой 1923 года.
Они ссорились и быстро мирились, мирились и снова ссорились, и вновь мирились. Люди называют это первое время молодоженов притиркой. Если притерлись друг к другу, наступит лад, а если не смогли, то так и будет все сикось-накось.
Незабываемая встреча нового, 1924 года! Впервые вместе. Весь вечер танцевали все в том же особняке, где и расписывались. Играл оркестр, нарядная елка сверкала огнями, в буфете продавалось скудное угощение, но и без него душу распирала радость.
Еще у всех на памяти оставалась обида, что девять лет назад царь Николай запретил этот праздник как вражеский, мол, он к нам пришел от немцев, а с началом войны, очень разъярившись на своего родственника кайзера Вильгельма, русский император объявил войну всему германскому. Петербург переименовал в Петроград. Хотя Шлиссельбург, Екатеринбург и Оренбург оставил, бутерброд не превратил в маслохлеб, галстук — в шеебрюх, парикмахера не переиначил во власодела, фейерверк — в огневушки-поскакушки, а фрейлин не стал называть девчатами.
Ленин любил Новый год и ненавидел царя Николая, а потому, придя к власти, вернул людям новогоднюю радость, нарядную елку, подарки, хороводы, самолично развлекал детей в Сокольниках.
Впрочем, сейчас о Владимире Ильиче приходили только печальные новости, он сильно хворал, в печати скреблись сводки о его здоровье, а 21 января лица газет почернели от сообщений о том, что первый председатель Совета народных комиссаров СССР скончался от кровоизлияния в мозг как следствия атеросклероза сосудов.
— Он был головой революции, вот почему смерть, как явление контрреволюционное, ударила его именно в голову, — печально произнес Павел Иванович.
Подобно многим другим советским людям, Драчёвы тяжело переживали смерть вождя, словно умер некий общий предок. А потом в их семье сквозь скорбь, одолевшую жителей первого в мире государства рабочих и крестьян, пробился росток радости — Мария оказалась беременной.
Омск постепенно передавал бразды правления Сибирью другому городу — Ново-Николаевску, туда перебирались главные учреждения, включая штаб СибВО, даже газета «Советская Сибирь».
Через полгода после женитьбы Павла Ивановича назначили комиссаром военно-хозяйственного отдела Сибирского военного округа. Если короче, то по принятой тогда повсюду привычке все превращать в аббревиатуры — военкомом снабокра. А доселе он числился как помначснабокр. И молодая жена стала иногда в шутку звать мужа «мой милый снабокр».
Прощай, Омск! Драчёвым предстоял переезд в Ново-Николаевск. Непредвзятую и объективную характеристику написал Павлу Ивановичу в дорогу начснабокр Руднев. Помимо хвалебных фраз про то, как он сил не жалеет, дисциплинирован, аккуратен, в работе усидчив и по его способностям нужно предполагать в будущем вполне самостоятельного работника, там попадались и такие любопытные пассажи: «большой законник, порой даже формалист», «хромает способность военным языком выражать свои мысли», «до крайности самолюбив» и — о ужас! — «марксистски развит недостаточно». Что тут поделаешь, если произведения русских писателей-классиков Драчёв глотал куда охотнее, чем несъедобные труды классиков марксизма.
Ново-Николаевск после Омска производил худшее впечатление: мощеных дорог почти нет, кругом грязища, здания в основном уродливые, на Николаевском проспекте лишь сияет своим величием Александро-Невский собор в неовизантийском стиле, с недавних пор принадлежащий обновленцам, а сам проспект уже никак не Николаевский, а Красный, и ходят слухи, что и город скоро переименуют в Красносибирск.
Поначалу их поселили на улице Революции, бывшей Дворцовой, в красивом здании гостиницы «Метрополь», в длинном узеньком номере, пообещав вскоре переселить в большую квартиру. Оказалось, это даже не отдельный номер, а комната в номере, разделенном фанерными стенами на три части. И хорошо еще, что им досталась не середина, а бок, у которого правая стена все же каменная. Слышно лишь соседа слева, ночью у него долго звучал женский смех, потом недолго скрипела пружинная кровать, раздавалось тихое «ах!» и все умолкало.
В первое утро этот сосед, по фамилии Милованов, пришел знакомиться, а познакомившись, спросил:
— Ленинские кирпичи уже купили? — И показал некое подобие колоды игральных карт, только вместо изображений королей, дам, валетов, тузов и цифр на них красовалось: «Кирпич на Дом памяти В.И. Ленина. 10 коп.». Решением бюро новониколаевского губкома РКП(б) выпускаются бон-карточки на изыскание средств для строительства здания-памятника «Дом Ленина». Есть у вас такие?
— Еще нет.
— Тогда с вас за двоих двадцать копеек.
— А с меня не положено по беременности, — сказала Мария.
— В таком случае десять.
Пришлось раскошелиться.
— Откуда ты знаешь, что с тебя не положено? — удивился Павел, когда Милованов удалился.
— Просто так ляпнула. Но, как видишь, сработало.
— Ну, ты у меня и хитрая же лиса!
— А то!
И они отправились на Красный проспект, где располагался штаб Сибирского военного округа. У входа висел транспарант: «Летать ты вовсе не обязан — Сиблета членом должен быть!» Причем первая половина откололась и повисла, наглядно показывая, что летать вовсе не обязательно.
— Сиблет это что? Сибирское лето? — спросила Мария.
Потом выяснилось, что это лётный клуб, собирающий средства на создание в Ново-Николаевске собственной авиации.
Начальником СибВО тогда являлся начдив Ян Петрович Гайлит, добродушный латыш, у которого глаза начинались сразу под бровями, без век, а на переносице сидело пенсне. Он пообещал как можно скорее решить жилищный вопрос и распорядился накормить нового комиссара ВХО и его жену в столовке, где им подали гороховые сосиски.
Так начиналась их долгая жизнь в городе на Оби.
Пешком от «Метрополя» до СибВО минут сорок. В городе уже имелось автобусное сообщение — два старых трехтонных грузовика «Уайт» с прикрепленными к ним легкими кузовами на дюжину пассажиров. Но цена обжигала кипятком — десять рублей за каждого! Сто ленинских кирпичей! С ума сошли, что ли? Зато есть ноги, и они бесплатные. Правда, с приездом Драчёвых город решительно взялись мостить, и всюду шли работы, там и сям приходилось перепрыгивать через кучи камней, особенно как раз на Красном проспекте. А добродушный Ян Петрович никак не спешил их переселять поближе к СибВО, и приходилось по ночам слушать миловановские скрипы и ахи.
Зато не такой добродушный и тоже латыш начдив Роберт Эйдеман, распространяя вокруг себя сердитость, быстрее решил квартирный вопрос, и Драчёвы переселились на Красный проспект. Теперь стало всего десять минут пешком.
Переселение запомнилось еще встречей трех велосипедистов Государственного института физкультуры, выехавших из Москвы в кругосветное путешествие за Урал, через всю Сибирь и далее. В то голодное, но удивительное время всякое подобное событие встречало сильную волну энтузиазма советских людей. Троицу самокатчиков, как тогда называли велосипедистов, приветствовали огромные толпы народу, и в толчее Павел волновался за Марию с ее большим животом, ведь до родов оставалось всего шесть недель.
А на последнем месяце беременности случилась еще одна тревога — в конце сентября по городу пронесся, сметая все на своем ходу, сильнейший ураган с дождем, а Мария как раз шла по улице, сначала едва не попала под вырванное с корнем дерево, потом — под снесенную с одного из бараков жестяную крышу.
Но все, слава богу, обошлось одним испугом, и 3 октября в семье Драчёвых благополучно родилась первая дочка. Светлоглазая, вся в отца, а еще тогда появилось выражение «как под копирку», имея в виду копировальную бумагу для пишущих машинок, которую вновь стали в достаточных объемах производить после Гражданской войны. А назвали девочку в честь тетки, сестры матери, Надеждой. Причем та Надежда Павловна и эта Надежда Павловна. Новоиспеченный отец перечить не стал:
— Вся страна живет надеждой. На светлое будущее. На то, что построим коммунизм. На то, что еды станет вдоволь.
И как-то впрямь с появлением Надюши жизнь заметно сделалась лучше. Коммунизм пока еще лишь слабо светился где-то очень далеко, за кудыкиными горами, а светлое будущее встречало их с каждым новым днем. И еда — появилась!
Павел получал на службе сорок рублей в месяц — средний заработок рабочего. Цены в магазинах стали приемлемыми: белый хлеб — двадцать копеек за килограмм, ржаной — две копейки, сахар — восемьдесят копеек. На рынке мясо за килограмм — шестьдесят копеек, сливочное масло — рубль двадцать, яблоки — сорок копеек, на рубль — три арбуза. На охотничий рынок привозили дичь, на рыбный — обскую рыбу, и эта свежатина обходилась еще дешевле. К осени появилось много овощей и орехов, а на площади Ленина, бывшей Базарной, подешевело мороженое, которое круглой ложкой зачерпывали из бездонного лотка.
Так что два скелетика, переехавшие из Омска в Ново-Николаевск, постепенно обретали человеческий вид, каковой положено иметь гомо сапиенсам при регулярном питании. И на новогоднем столе при встрече 1925 года было интереснее, нежели год назад в Омске.
А вот театров в Ново-Николаевске не существовало вообще! До революции, говорят, имелся какой-то захудалый театрик «Альгамбра», но его давно уже и след простыл. А сейчас разные заезжие труппы выступали там и сям, где только можно, но качество постановок низкое, и все какая-то «Мистерия-буфф» — трескучее, крикучее, якобы революционное, мол, долой Островского, прочь Станиславского, к едрене фене Чехова и даже Горького не надо! А вместо всего этого — сплошная акробатика.
Павел скучал по хорошим театральным постановкам, а Мария так и вовсе тосковала. Синематограф тоже не радовал, все эти ужимки сильно загримированных актеров раздражали. Потом появилась картина Дзиги Вертова «Кино-глаз», о которой шумели как о выстреле пролетарского искусства по замшелым окопам буржуазного кино. Павлу поначалу даже понравилось документальное мельтешение советской жизни на экране, но вскоре он разделил мнение жены, что в искусстве важен сюжет, а не «что вижу, то и пою». И «Стачка» новоявленного и распропагандированного режиссера Эйзенштейна не понравилась обоим: все то же мельтешение, лупит по мозгам, а в сердце не проникает.
— А мне надо как у Пушкина: «Порой опять гармонией упьюсь, над вымыслом слезами обольюсь», — говорил Павел.
— Полностью с тобою согласна, мой дорогой, — кивала Мария.
Оставались книги. К тому же и до Ново-Николаевска докатился запрет на платное использование читательских фондов. Покупать для собственной библиотеки — пока мечта, зато в местных библиотеках есть чем поживиться. В основном читали дореволюционную литературу, потому что нормальных советских книг что-то не появлялось. Возник новый Толстой — вернувшийся из эмиграции Алексей Николаевич, но его марсианский роман не слишком пришелся по душе, хотя помечтать о будущем покорении Марса понравилось обоим. Красная планета, почему бы ей не стать советской?
Постоянно спорили по поводу стихов Есенина и Маяковского. Первый казался певучим и лирическим, но не выражал советских идей так, как хотелось бы; второй выражал, но его стихи напоминали «Кино-глаз», били по мозгам и бесили своими лесенками, о которых все судачили, что так больше платят.
Накануне восьмой годовщины Октябрьской революции по всему городу решили провести общенародный конкурс на новое название. В организациях проходили голосования, в бюллетенях красовалось аж пять десятков вариантов.
К тому времени Сибирским военным округом командовал уже не латыш Эйхман, а еврей Лашевич. Во время революции он руководил отрядами солдат и матросов при захвате почты, телеграфа, госбанка, Павловского военного училища. В Гражданскую воевал то на Восточном фронте, то на Южном, то на Западном и считал себя одним из десяти главных деятелей Советской власти, незаслуженно отодвинутым на обочину. Вот почему он потребовал внести в список еще два возможных наименования — Лашевичград и просто Лашевич, и добился-таки своего, внесли. Во время самих выборов нового названия Михаил Михайлович хотел открытого голосования, но тут его не послушались — как во всем городе, так и в СибВО. Бюллетени для раздумий выдали заранее, чтобы люди могли обсудить все в кругу семьи. И Павел Иванович хорошо помнил тот забавный вечер, когда они с Марией вместе выбирали, а приемлемые записывали на отдельных клочках бумаги.
— Обск?
— Сразу нет. Омск, Обск, будет путаница.
— Согласен. Красносибирск?
— Это уже давно предлагается. Пиши как вариант.
— Ленинознаменск-на-Оби?
— Вывих языка обеспечен.
— Старосибирск, ясное дело, не годится. Просто Сибирск?
— Можно. Записывай.
— Сибград?
— Да ну!
— Коммунград? Ревкрайсиб? Сибревком? Думаю, ты согласишься, что очень плохо. Может, Центросибирск?
— Ну, нет... Хотя ладно, запиши как вариант.
— О! Нолсиб — Новый луч Сибири.
— Это какой дурак такое придумал?
— Да уж... Новоленинск?
— А разве есть Староленинск? Да и город стоит не на Лене, а на Оби.
— Какие тут еще в честь Ленина? Владимиросибирск, Владлен, Сибленинград, Сибленинск, Ленинсиб...
— Ни одно не годится.
— Согласен. Вот еще: Ленинскзнаменск-на-Оби!
— Тогда уж сразу Абракадабровск!
— Во-во. Теперь в честь Петухова два варианта — Петуховск и просто Петухов. Он, конечно, хороший был революционер, расстреляли его белогвардейцы, но для города название никудышное. Согласна?
— Полностью.
— Теперь в честь нашего Лашевича. Тоже и Лашевичград, и просто Лашевич. Я, честно говоря, против.
— Ну конечно, милый. У вас начальники СибВО каждые полгода меняются. Завтра назначат Плешевича, и давай заново переименовывать. И вообще этот ваш Михаил Михайлович мне не нравится. Если кого-то и любит, то самого себя. Просто влюблен. Наверное, перед зеркалом сам себе в любви объясняется.
— Можно не сомневаться. Краснообск?
— Плохо. Похоже на Краснопопск.
— Верно. Смешно. Сибновгород?
— Вот это куда ни шло. Запиши. Есть два Новгорода, теперь будет третий.
— Еще от Сибири — Сибцентроград, Сибкрайград, Сибсовград...
— Сибка-бурка, вещая каурка! Очень все плохо.
— Новосибирск?
— А вот это запиши. Очень неплохо.
— А когда триста лет пройдет, станет Старосибирском?
— Новгород же не стал Старгородом, и Нижний не стал.
Дальше один за другим были осмеяны и отвергнуты Ревкрайград, Новореспубликанск, Будивосток, Пионерград, Обьгород, Кооператорск, Партизанополь, Большевик, Первенец и еще десятка два наименований. В итоге остались Красносибирск, Сибирск, Центросибирск, Сибновгород и Новосибирск. Пять бумажек с этими вариантами свернули в трубочки и выложили перед Надей, которая сразу заинтересовалась игрой, подползла и с любопытством взяла первую попавшуюся. Мария схватила эту бумажку, развернула и прочла: «Новосибирск». Надя обиделась, и бумажку ей тотчас вернули, а она свернула ее в трубочку, потом развернула и увлеклась этим сворачиванием-разворачиванием.
На другой день, явившись в здание СибВО, комбриг Драчёв участвовал в голосовании и опустил в урну бюллетень с выбором годовалой дочери. Каково же оказалось его удивление, когда на Первом новониколаевском окружном съезде рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов огласили подсчет голосов и чемпионом оказался именно Новосибирск!
— Вот так наша Надечка переименовала город! — смеялась Мария.
— Вообще-то это название предложил горный инженер Тульчинский, — возразил муж, известный борец за справедливость.
— Но жребий-то вынула она! И не спорь, отец!
— Ладно, она так она. Я что, против? Будет отныне город Новосибирск по Надюшиному велению, — не стал больше спорить Павел Иванович с любимой женой, которая к тому же снова была на сносях.
И повелось потом всем гостям рассказывать, как Надя выбрала именно ту трубочку. А гости наведывались к Драчёвым все чаще и чаще, потому что с появлением более дешевых продуктов Мария могла наконец блистать своими кулинарными талантами. Она уже не пела про тройку с бубенцами, пироги да пельмени стали для нее песней. Новый, 1926 год они встречали большой компанией и с хорошо накрытым столом.
И все же как вспомнишь эти двадцатые, так вздрогнешь. Продуктов в середине десятилетия стало больше, чем в начале, но все равно никакого сравнения с тридцатыми. И только подумать: город, стоящий на полноводной реке, до сих пор не имел своего водопровода! Раз в сутки ранним утром мимо дома, где жили Драчёвы, проезжал водовоз Ксан Ксаныч, и нужно было ловить ухом его позывные крики:
— Вода! Воды-ы-ы! Водич-ч-чка! Чистейшая ключевая!
И — бежать с ведрами, которые потом тащить вверх по лестнице на второй этаж. Четыре ведра в день на все про все — и помыться, и суп сварить, и чай, и посуду помыть, и постирушки... Никаких вам унитазов, все удобства, а точнее, неудобства — во дворе дома, летом еще хорошо, а зимой, да на сибирском морозце — эх, как бодрит! Да еще почти всегда очередь, в доме-то сорок восемь квартир, в каждой от трех до десяти жильцов, а все сооружение из пяти деревянных кабинок, тесно прижавшихся друг к дружке боками. И вонь стоит невообразимая. Правда, через год изобретательный Павел Иванович придумал отличный способ — весь пепел из печек приносить в кабинки и этим пеплом сыпать после себя в очко. В итоге уже не вонь, а лишь легкий запашок.
Короче, ужас! Тем не менее Мария часто повторяет, что в Новосибирске была счастлива, как никогда в жизни. Смешно устроен русский человек. Хотя, с другой стороны, почему бы и не чувствовать себя счастливым? Молодость, крепкое сибирское здоровье, любовь между женой и мужем такая же крепкая, иногда ссорятся, но больше часа дуться друг на друга не в состоянии, иначе кажется, мир на глазах разрушается. Дочка миленькая растет, а через четыре дня после встречи этого 1926 года вторая родилась. Такая же хорошенькая и тоже не в мать, кареглазую брюнетку, а в отца — светловолосая и ясноглазая. Ждали мальчика, даже имя подготовили — Гелий, а пришлось это имя подарить девочке, назвали малышку Гелия.
Откуда, спрашивается, такое странное имя? Вполне объяснимо. К середине двадцатых годов зародилась идея советского дирижаблестроения. И для гражданских целей, и для военных. Лашевич, как и предсказывала мудрая Мария, слетел с должности, даже не дождавшись, когда предложенные им самим два варианта нового названия города не получили ничьих голосов, кроме его собственного и его родни. Именем Лашевича успели назвать только теплоход, дореволюционный «Богатырь». Впрочем, Михаил Михайлович пошел в гору. После смерти Фрунзе новым наркомом военмора стал Ворошилов, и он привлек его к себе в Москву, назначив своим заместителем. А в бывший Ново-Николаевск, ставший Новосибирском, командовать округом назначили бывшего полковника императорской армии, бравого офицера Николая Николаевича Петина. В 1923 году он полгода возглавлял СибВО и вот вернулся. Петин являлся горячим сторонником коренных реформ в РККА, в частности, пылал мечтой о создании флота дирижаблей и первым делом поручил своему заместителю по хозяйственным делам искать необходимые материалы.
Павел Иванович заразился идеей сибирского воздухоплавания, быстро изучил вопрос, занялся поиском материалов, выдвинул предложение: вместо промасленной или лакированной ткани использовать прорезиненную, а главное, узнал, что вместо огнеопасного водорода некоторые ученые предлагают использовать менее воспламеняющийся гелий. Слово ему дико понравилось, ведь происходило оно от греческого «гелиос», что означает «солнце». И, как ни странно, зачастую противоречивая Мария сразу одобрила такое имя:
— Конечно, красиво. Гелий, Гелечка, солнышко.
А когда родилась девочка, сказала:
— Не будем ждать мальчика, ему другое имя подберем, а эта пусть будет Гелечка, солнышко.
А малышка, в отличие от Надюши, и впрямь оказалась круглолицая, точь-в-точь солнце, как его изображают в сборниках сказок.
— Ну, мать, — сказал Павел, — теперь мы дважды орденоносцы по производству девочек.
— Да, отец, придется нам отныне стать солидными.
С этого времени они и стали называть друг друга «мать» и «отец».
И вот накануне 1942 года Павел Иванович с тоской рассматривал фотографию уже далекого 1926-го, где они отец и мать, а точнее, с большой буквы — Отец и Мать: обрели солидность, лица сгладились, щеки уже не проваливаются, как в голодное время, под глазами исчезли темные круги. Вполне себе такие благополучные граждане молодой Советской республики. Вчера ходили смотреть всюду пропагандируемый новый шедевр Эйзенштейна, вышедший к двадцатилетию революции 1905 года. Впечатление картина произвела сильное, но Павел Иванович немало прочел про события на броненосце «Потёмкин» и возмущался чудовищным искажением фактов.
— Но ведь это искусство, оно допускает исторические неточности, — спорила Мать.
— Неточности, но не наглое вранье! — негодовал Отец. Он теперь приосанился, стал говорить неспешно и эдаким баском — для солидности. — Я читал в газетах, что и Сталин этого не одобряет.
К личности генерального секретаря партии у них в семье уже сложилось уважительное отношение. А Троцкий, которого еще недавно все считали едва ли не вторым Лениным, все больше отходил на задний план. Даже на похороны Владимира Ильича не соизволил приехать, он, видите ли, отдыхал на югах и не мог прервать заслуженный отпуск.
— Ну, с мнением Сталина нельзя не считаться, — соглашается Мать.
На фотографии у нее лицо строгое, хотя еще минуту назад она смеялась над шуточками фотографа со смешной фамилией Товстоух в ателье на Красном проспекте, дом 28. «Ввиду оборудования специальными аппаратами моей фотографии, дающими возможность производить быстромоментальные детские снимки с самых неспокойных детей, и получения заграничных материалов из первых рук цены понижены: 1 дюжина миниатюр 1 р. 20 к.»
— Щоб я зробыв дурными карточки Драчёвых! Да воны мени дупу надерут чесноком... А вот був у мене в Полтаве друг по фамилии Драченко, вин так и робыв, колы щось не так. Чи не ваш родыч?
— Даже не однофамилец, — смешно ответил Отец.
— А я слыхал, у Сталина секлетар тоже Товстоух, як и я. Вы человек военный, знаете, так чи не так?
— Почти так, — усмехнулся Павел Иванович, — фамилия секретаря у Сталина — Товстуха.
— Ось воно як... Замрите, зараз вылетит...
— Птичка?
— Не просто птичка, целый гусак вылетит!
И на фотографии у Павла Ивановича лицо недоверчивое: как же, как же, гусак, ври, да не завирайся!
До чего же хочется сейчас оказаться не в Москве, а в том летнем Новосибирске, когда они фотографировались у мастера Товстоуха из Полтавы! Какой счастливый день! Так и хочется прикоснуться губами к родному лицу Маруси, но это уже непозволительная сентиментальность. Отставить, товарищ генерал-майор! Верните фотографию на полку. Вот так. Займитесь, в конце концов, делом.