В эту ночь Сталин долго оставался в Кремле, и отбой дали только в три часа ночи. В следующие две повторилось то же самое, и после отбоя главный интендант не видел смысла тащиться домой, оставался ночевать в кабинете, чтобы с первыми лучами рассвета поздороваться с Василием Блаженным, Мининым и Пожарским. Лишь в среду, 15 апреля, Сталин находился в Кремле днем, покинул свой кабинет в половине седьмого, и уже в семь часов вечера Гаврилыч привез Драчёва и Арбузова в Потаповский переулок. Они сели пить чай и беседовать. Павел Иванович не выдержал и поделился с другом:
— Представь себе, Василий Артамонович, в воскресенье ко мне в кабинет приезжали Хрулёв и сам хозяин Кремля.
— Да ты что! Неужели сам Кремлёв и хозяин Хруля?
— Истинная правда. И нечего тут ёрничать!
И Драчёв подробно пересказал разговор со Сталиным.
— После этого я с трудом заставлял себя работать. Меня жгла досада. Я ведь знал, что Сталин сердится не только когда для себя выпрашивают, но и когда за кого-то просят. Мол, я сам знаю, кого мне наказать, а кого помиловать.
— Но, с другой стороны, ведь ты поступил благородно, — возразил повар. — Совесть подсказывает нам, когда и перед кем заступиться за другого человека.
— Так-то оно так... Но... Словом, посмотрим, как все обернется. А ведь и то сказать, как обошлись с Туполевым и его сотрудниками, это же верх несправедливости! Пусть меня расстреляют за мои слова, но разве так можно? Какая-то изуверская теория. Мол, заключенный специалист будет больше приносить пользы, работая в шарашке, чем на свободе. Взять тогда Молотова, Берию, Маленкова, Микояна, Кагановича, посадить под замок, и пусть больше приносят пользы.
— Ты только своими рассуждениями ни с кем больше не делись, — предупредил Арбузов.
— Да и не верю я, что раб или полураб лучше и продуктивнее работает, чем свободный творец, — продолжал возмущаться Драчёв. — Когда при Ягоде, а потом еще в десять раз жестче при Ежове стали преследовать людей, я, как и большинство наших граждан, верил в злой умысел тех, кого арестовывали. Но постепенно стал сомневаться: почему же так много злодеев, откуда они повылезли в начале третьего десятка лет советской власти? Вдруг в тридцать восьмом узнаю, что расстрелян Петин. Прекраснейший человек! Выправка, спина прямая, усы в разные стороны, взор настоящего воина, умница. Его при мне назначили командующим войсками Сибирского военного округа. До него был Лашевич. Между нами говоря, откровенная сволочь и троцкист. Когда Ново-Николаевск переименовывали в Новосибирск, добивался, чтобы переименовали в его честь — Лашевичград. Слава богу, не послушались. Но сколько улиц, площадей, деревень получили его имя. Даже пароход. И все его ненавидели. А пришел Петин, и словно солнышко засияло. Из офицерской семьи, сам окончил Николаевское инженерное, потом Академию Генштаба, воевал и в Японскую, и в Германскую, революцию встретил полковником. И встретил приветственно, с первых дней перешел на сторону большевиков. Именно он разработал и провел Шенкурскую операцию, благодаря которой белогвардейцам и американцам не удалось закрепиться на севере, под Архангельском. Его сам Врангель через генерала Махрова пытался переманить, предлагал высокую должность в Белой армии, а Николай Николаевич по радио ответил Врангелю, что никогда не предаст Красную армию, а дни белогвардейцев сочтены. Орден Красного Знамени, потом орден Ленина... СибВО руководил так, как никто другой. Поскольку в Германскую был квартирмейстером, в интендантской службе хорошо разбирался, с первого раза понимал все мои требования. Его все любили. Мы между собой называли его Ник-Ник. Сколько раз я вот так же дружески и тепло беседовал с ним, как сейчас с тобой. Несколько раз вместе на лыжах катались. Он Сталина боготворил. Я ни разу не заподозрил в Ник-Нике чего-нибудь этакого. А сколько книг мы с ним одновременно прочитали и обсудили. И вдруг... Уже в Монголии. Узнаю. Расстрелян. Да не один, а вместе с двумя сыновьями, такими же бравыми, как он. За что? Якобы за причастность к троцкистскому военному заговору Тухачевского, Уборевича, Якира и остальных. Как так?! Я же прекрасно помню, что Ник-Ник ненавидел Троцкого, презрительно отзывался о Тухачевском, называл его Наполеончиком. И расстрелян за якобы связь с ними. У меня в голове не умещалось такое! Неужели я мог так сильно ошибаться в человеке? Нет, я не мог. Я очень редко ошибаюсь в людях. Можно сказать, почти никогда не ошибаюсь.
— Уж я тебя знаю, — польстил повар, а главный интендант продолжал:
— А, вот еще важная деталь! До Петина, перед Лашевичем СибВО возглавлял латыш Эйдеман, бывший эсер, переметнувшийся к большевикам. Ник-Ник и о нем был невысокого мнения. Называл его пень колодой. А тут Эйдеман оказался тоже расстрелян по делу Тухачевского. Вместе с Петиным. Невозможно их сопоставить, понимаешь?
— Понимаю.
— Чтобы Николай Николаевич сидел за одним столом с Наполеончиком, пень колодой, Якиром и другими и заваривал с ними вместе кашу против Сталина, которого очень высоко ставил! Не сходится это, не сходится. Ошибка? Но ошибка чудовищная. Да еще и с двумя сыновьями, один другого лучше. Неужели Ежов так сумел обмануть Иосифа Виссарионовича?
— Говорят, он редчайший интриган был.
— Но все равно. Какие нужно было предоставить чудовищные доказательства причастности Петина?
— Он мог.
— Ладно, я сжал сердце и старался забыть свое горе по поводу расстрела моего дорогого Ник-Ника. Там же, в Монголии, узнаю, что расстреляны Лапин, Каширин, Сергеев.
— А это кто такие?
— Это такие люди, Василий Артамонович! Их должны в веках помнить потомки. А их поставили к стенке и предали забвению. Каширин Николай Дмитриевич. Из казаков Оренбургского казачьего войска. В Германскую воевал так, что шесть орденов с мечами и бантами за храбрость. А при этом уже с двенадцатого года участвовал в революционной пропаганде. В марте семнадцатого стал председателем солдатского комитета. Красавец! Я с ним познакомился, уже будучи квартирмейстером тридцатой стрелковой дивизии. Он стал начальником дивизии вместо Блюхера. И сразу определил, что мне лучше не лезть в драку, потому что такие интенданты, как я, на дороге не валяются. Только я все равно лез в драку.
— Ну еще бы, ты же Драчёв, — рассмеялся Арбузов.
— Это да. Но я о Каширине. Два ордена Красного Знамени, из Сибири его перебросили в Туркестан, потом в Крым. Корпус Каширина захватил Мелитополь, Геническ, а в ходе Перекопско-Чонгарской операции взял Керчь и Феодосию. И такого героя тоже прилепили к Тухачевскому!
— А ты говоришь, Блюхер. Может, за то, что он с Блюхером был связан?
— Они дружили. Но вот в чем удивление: Василий Константинович Блюхер входил в состав суда, вынесшего смертный приговор по делу Тухачевского. И Николай Дмитриевич Каширин тоже входил в состав того же суда. То есть они вместе подписали смерть в том числе и Петину. Ну как такое возможно? А проходит год, и сначала арестовали и расстреляли Каширина, а потом Блюхера. Я до сих пор не могу этого понять! Я просто твержу, как заклинание: «Это и не надо понимать, иначе с ума сойдешь».
— Может, в таком разе сменим тему?
— Нет. Прости, Артамоныч. Мне надо выговориться. Сергеев. Евгений Николаевич. После перевода Каширина в Оренбург тридцатой дивизией командовал он. Блестящий военспец. Выпускник Николаевской академии Генерального штаба. Под его командованием мы взяли Омск. Ты понимаешь? О-о-омск! Столицу Колчака. Мы выгнали его оттуда, голубчика, и он побежал дальше на восток, а Колчак далеко не худший военачальник. За Гражданскую Сергеев тоже получил два ордена Красного Знамени. В тридцатые преподавал в Академии Генштаба. Руководил кафедрой оперативного искусства и стратегии. Расстреляли. И все по тому же громкому делу. Я не знаю, может, он и спутался там с Тухачевским да Гамарником. Но на какой почве? Не верю, понимаешь, дружище, не верю!
— Понимаю.
— А Лапин...
— А что Лапин?
— Альберт Янович, латыш, самый молодой командарм Красной армии. Я о нем думал: «Ах ты щенок, на два года моложе меня!» Однако стал после Сергеева командиром нашей тридцатой дивизии. Его вообще под Челябинском в девятнадцатом ранило в позвоночник, списали со службы, на костылях ходил, потом костыли отбросил, сжимал зубами боль и командовал. Железный парень. Настоящая фамилия Лапиньш. С ним мы брали Ачинск и Красноярск, от нас бежали отборные части колчаковцев. Потом — Иркутск. И все, был Колчак — и нет Колчака. Потом Лапина перевели на Западный фронт, его бригада форсировала Западный Буг, разгромила поляков и вышла к Варшаве. Четыре ордена Красного Знамени, че-ты-ре! Я вот остался жив, так до сих пор лишь до первого дослужился. А у Лапина четыре. А в тридцать шестом — орден Ленина. А в тридцать седьмом он вдруг враг! Конечно, служил в разное время под Тухачевским... Его и приклеили к Наполеончику. Бедолага покончил с собой в Хабаровской тюрьме. Ему и сорока еще не исполнилось. Такой герой, и на тебе — враг!
— М-да... Поневоле задумаешься.
— Ты понимаешь, все трое, с которыми я шел под знаменами, брал с ними вместе колчаковскую Сибирь, которым я доверял, в которых верил самозабвенно, и вдруг одновременно оказались не теми. Может, их подменили? А? Как ты считаешь?
— Честно говоря, впервые вижу генерала Драчёва таким возбужденным.
— А как ты думал? За Туполева заступился. Ну-ка, ну-ка, что это такое ваш Драчёв? Так он в окружении врагов народа воевал в Сибири. И начхать, что эти враги Сибирь от Белой армии очистили. Это давно кануло в Лету. А где ваш Драчёв был в тридцать седьмом, в тридцать восьмом? Ах, в Монголии? Повезло гаду, не попал под жернова. А из Монголии-то его Жуков вышвырнул? Понятненько!
— Павел Иванович, ты что, испугался? Генерал!
— Испугался. Честно говорю, положа руку на сердце, испугался. За жену и дочечек своих. За интендантское ведомство, которым лучше меня никто не сможет распоряжаться. Скажу по секрету, даже Хрулёв не такой спец, как я. Одна надежда на Хрулёва, он не даст меня расстрелять. Да и Сталин понимает, что такое надежный главный интендант Красной армии. Но проверку устроить может. И если бы сейчас был жив Ежов, то не посмотрели бы на мои выдающиеся способности. Становись к стеночке, Павел Иванович. Извини, иначе нельзя.
Он вдруг замолчал, и шеф-повару удалось наконец сменить пластинку:
— А ведь с Зиной у нас заново закрутилось после того, как ее мужа арестовали. Тоже, как ты говоришь, приклеили к Тухачевскому.
— Что, правда? Вот оно как?
— Представь себе.
— Так вы все-таки сошлись с ней?
— Сошлись. К тому времени у меня была другая женщина, и я даже подумывал о женитьбе. Единственное, что останавливало, — отсутствие сильного чувства. Хорошая, привлекательная, добрая. Тамара. Готовить не умеет, но это и не нужно в семье повара. Я вообще не знаю, смог ли бы сойтись с женщиной, умеющей готовить...
— Забавно, — усмехнулся Павел Иванович. — Моя Маруся так готовит, что я бы не побоялся выставить ее на поединок с самим Арбузовым. И еще не уверен, кто бы из вас одержал верх, допустим, в приготовлении пельменей. Насчет колбасок не знаю, но в искусстве пельменей ей нету равных. А еще пирог! «Танец живота» называется.
— Хорошее для пирога название. Ты будешь смеяться, но именно пельмени свели меня снова с Зиной, — горько улыбнулся Василий Артамонович. — Сначала сосиски, а во второй раз пельмени. В «Метрополе», он же бывший «Люкс», я изобрел пельмени с шиком. Начинка из осетрины и под соусом бешамель с тонким букетом приправ: белый перец, анис, мелисса, майоран, душица. Но каждого по чутчуточке. Стоили они недешево, но успех имели огромный.
— Вот бы отведать!
— Придет время, отведаешь, обещаю.
— В первый день после Победы.
— Договорились. Так вот, однажды осенью тридцать восьмого наш метрдотель — фамилия его была Троянский, и, конечно, все его за глаза называли конем — является ко мне на кухню и объявляет, что один из посетителей просит подойти, хочет лично поблагодарить за пельмени. Я надел особый для таких случаев колпак, выхожу, Троянский конь ведет меня к одному из столиков, и я вижу, что за столиком сидит моя Зина-Розина с каким-то подвыпившим человеком в полосатом американском костюме с накладными плечами. Но не муж, мужа я запомнил. Он что-то мне говорит с восторгом, протягивает деньги, а я ничего не вижу и не слышу, а лишь смотрю дикими глазами на Зину.
— А она?
— А она на меня. Сверкает своими изумрудами глаз. И говорит: «Ваши пельмени — самое вкусное, что я ела в своей жизни, если не считать сосисок по-арбузовски. Можете нам их в следующий раз приготовить?» Отвечаю: «Разумеется, только они у нас называются сосисками по-балтийски». — «Это не важно, — говорит. — А еще напишите мне, пожалуйста, ваш адрес, по которому я могла бы завтра доставить для вас отдельный подарок от меня».
— И ты написал не свой адрес?
— Нет, не угадал. Во мне все вспыхнуло с прежней силой, и я написал свой новый адрес.
— И что же она прислала? Бомбу?
— Конечно, бомбу. В виде самой себя.
— А, так это и был ее подарок?
— Ну, конечно. Она нагрянула в тот же день, точнее, в ту же ночь. Часа в два ночи. Была пьяна, благоухала шампанским и французскими духами «Шалимар». С порога бросилась мне на шею, потом влепила пощечину: «Негодяй! Как ты мог!» Потом жадно стала целовать...
— И у вас снова все завертелось?
— Да, но уже совсем с другим привкусом, совершенно другим. Уже наутро она мне рассказала, что муж арестован, а тот, с которым она приходила в ресторан, обещает добиться его освобождения. Но за это ей приходится... Сами понимаете что. Еще фамилия у него такая была отвратительная. Похоже на вонючку. Я его так и звал — скунс. Только он Кунц.
— Случайно не Станислав Юрьевич?
— Так точно, Станислав Юрьевич. Позволь, а откуда ты...
— Потрясающе! Чуть больше месяца назад имел счастье общаться с ним в военном санатории «Архангельское».
— И что же он?
— Его арестовали у нас на глазах.
— Как арестовали?!
— В присутствии меня, Туполева и Фалалеева. Приехали синие фуражки с красным околышем, посадили его в черный воронок и — тю-тю!
— Не может быть!
— Я когда-нибудь вру?
— Никогда... Но мне трудно в это поверить. Это самый подлый человек, какого я знаю в жизни. Говорит одно, а делает другое. Клянется в советском патриотизме, а сам только о своей шкуре печется. О своей семье. Жена, сын. И при этом налево ходит как нате-здрасьте. Попадет в плен к немцам, им служить будет, станет верным слугой великой Германии. Можешь не сомневаться.
— Ну вот чтобы подобного не случилось, его и замариновали, — усмехнулся Павел Иванович.
— Он три года Зину мариновал! — воскликнул Василий Артамонович. — Обещал, что ее мужа вот-вот выпустят, а сам палец о палец не ударил. Врал ей, что ее тоже должны были арестовать, а детей отправить в колонию для малолетних. И якобы этого не случилось только потому, что он заступился. Да этот Станислав Юрьевич никогда ни за кого не заступался, потому что за свою шкуру боялся. Он и Зине однажды сказал: «Для меня в жизни самое главное это благополучие моей семьи». А Зина мне все рассказывала. Как он считал себя волком, а на самом деле был серенький волчок, который укусит за бочок, подлый шакал. Он даже требовал, чтобы она называла его «мой волк».
— И она называла?
— Называла. Ей жалко было мужа. Ну и, конечно, за себя боялась, за сына, за дочку. Квартиру потерять. А квартиру не отобрали только потому, что этому скунсу удобно было туда к ней приходить на свидания раз в неделю.
— Бедный ты, Василий Артамонович! — искренне посочувствовал Драчёв. — Каково тебе пришлось! В такой ситуации и не мог ее снова бросить.
— Не мог. Но ситуация адская. Раз в неделю она ко мне приходила, и раз в неделю к ней приходил мерзкий, кривоногий Станислав Юрьевич.
— Это точно, он кривоногий. И какой-то плюгавый.
— Я мог бы списать свое отвращение к его внешности на счет своей к нему ненависти, но видишь, тебе он тоже запомнился плюгавым и кривоногим.
— Типичный мерзавец, как их в кино изображают, — усмехнулся Павел Иванович. — Меня это всегда коробит. Мол, если подлец, то и внешне должен быть отвратителен. А на самом деле большинство негодяев либо обычные люди, либо и вовсе даже привлекательны.
— Согласен, — кивнул Арбузов. — Но, кстати, доля обаяния и в этом скунсе присутствовала, он артистично рассказывал анекдоты, читал стихи, умел сказать женщине... Даже моя Розина не каждый раз о нем говорила с отвращением.
— М-да... — тяжело вздохнул Драчёв. — И чем же все кончилось?
— Войной.
— То есть до самой войны?!
— Представь себе. Я раз в неделю встречался с женщиной, которую любил, но которая желала возвращения из-под ареста мужа и раз в неделю встречалась с этим шакалом. Прекратить свидания с ней я не мог, потому что в жизни являлся для нее утешением. И тут вдруг война. Как мое единственное спасение от всего этого кошмара. Я тотчас подал просьбу о зачислении меня фронтовым поваром. В ресторане меня прокляли. Зина пришла в неописуемый ужас. А я с легким сердцем отправился кормить тех, кто отныне более всего нуждался в хорошем питании.
— А с Зиной вы переписывались?
— Да. Она писала, что Кунц уехал. Впрочем, перед отъездом он помог ей и детям вовремя эвакуироваться в Свердловск. Но из Свердловска от нее пришло лишь одно письмо. А потом я оказался в госпитале. Из госпиталя писал ей, но она почему-то больше не отвечала, и я вот уже восемь месяцев не имею о ней никаких сведений. Ума не приложу, что могло произойти! И меня это удручает. Все-таки я люблю ее.
— Хоть одно доброе дело этот Станислав Юрьевич сделал, что помог эвакуироваться.
— За это, конечно, гаду спасибо. Вот, Павел Иваныч, такова моя истуар дамур, как говорят наши неблагодарные французы.
— Да уж, неблагодарные, — вздохнул Драчёв. — А уж как мы, русские дураки, их вечно облизывали! Аж тошно. Все эти цари да дворяне только по-французски, им, видите ли, русский язык неблагозвучным казался.
— Для крепостных и простолюдья, — хмыкнул Арбузов.
— Чтобы их народ не понимал. Иные так и вовсе русскому языку не обучались. Помнишь, как пушкинская Полина? В библиотеке не было ни одной русской книги, одни французские, которые она знала наизусть. «Любовь к отечеству считалась педантством».
— Полина, Полина... — задумался Арбузов.
— Из неоконченной повести Пушкина «Рославлёв», — подсказал Драчёв.
— К стыду своему, не читал.
— Обязательно прочти. Хорошая вещь, жалко, что Александр Сергеевич ее не дописал. О том, что как бы русский человек ни любил Европу, сколько бы он ни изъяснялся по-французски, по-английски, а в страшную для Родины минуту русское из него выйдет наружу и заслонит всю европейщину. Если он, конечно, настоящий русский, а не какой-нибудь Кунц. Что за фамилия такая?
— Зина узнавала, — вмиг оживился Василий Артамонович. — Он сказал, что от польского слова «кунец», что значит «кузнец». Отец поляк, потому и Станислав, а мать татарка. Хотя это он ей говорил, мог и наврать, сволочь.
— Конечно, наврал. Может, я ошибаюсь, но по-польски «кузнец» будет «коваль». Кунц — что-то немецкое.
— Кунцкамера?
— Нет, она Кунсткамера.
— Сынок его тоже на татарке женился, фамилия у нее какая-то, типа Содомитова.
— Не может быть такой фамилии!
— И вместе с ней выступает против исконных русских ценностей.
— Как это?
— А вот так. В журнале «Безбожник» печатаются. Вот у тебя из окна кабинета Минин и Пожарский видны, а они требуют этот памятник снести.
— Да ты что!
— Да, да. Мол, Минин и Пожарский служили царизму, и, в то время как польско-украинские войска несли на Русь демократическую свободу, они их разгромили и тем самым ввергли Русь обратно в пучину самодержавно-православного мракобесия.
— Ишь ты!
— Требуют фигуры русских героев убрать. Мол, когда идут парады и демонстрации, кощунственно, что их встречают два буржуазных экстремиста, у одного из которых на щите морда Христа. Именно так и пишут, подлецы: «морда Христа»!
— О господи! — ужаснулся главный интендант и аж перекрестился.
— И храм Василия Блаженного требуют снести, — продолжал Арбузов. — Мол, этот атавизм церковнобесия назван в честь сумасшедшего, который ходил голым и благословлял царя Ивана Грозного рубить головы прогрессивной оппозиции.
— Неужто правда так пишут?
— Сам читал и не верил глазам своим. Эта Содомитова, или Содометова, я уж не помню точно, даже предлагает собственный эскиз скульптуры вместо Минина и Пожарского. Там же, в «Безбожнике» опубликовано. Называется «Победившая свобода» и выглядит как куча непонятно чего. И эта куча будет встречать наши парады и демонстрации!
— Безобразие! И что же, статья имела воздействие?
— К счастью, нет. Как-то пошумели, пошумели да и забыли.
— Уж конечно. Я уверен, Сталин не допустит, чтобы какая-то куча вместо Минина и Пожарского. Да он и в своей речи во время парада седьмого ноября говорил: «Пусть вдохновляют нас образы Александра Невского, Дмитрия Донского, Кузьмы Минина, Дмитрия Пожарского, Суворова, Кутузова...» А главное, Василий Блаженный, Минин и Пожарский встречали парад наших войск и благословляли их на ратные подвиги.
Ночью Павел Иванович спал плохо, одолевали мысли о том, сколько же у нас таких подлецов, как эти Кунцы. Действительно, какая-то Кунцкамера. Это ж надо! Так про Минина и Пожарского. Ну, ничего, если папашу сцапали, может, и за сыночка с его женушкой возьмутся. От жгучих мыслей подскочило давление, и пришлось принимать сильное лекарство, которое Виноградов расхваливал как недавно изобретенное и велел использовать при резких скачках.
Стараясь успокоиться и не думать о подлецах, Драчёв принялся размышлять о том, зачем судьба послала ему Арбузова с его историями про Зину, и решил, что здесь есть свой промысел: чтобы лишний раз показать Павлу Ивановичу, какой он счастливый в семейной жизни. У него не было и нет подобных проблем, жена его любит и очень довольна, что у нее такой муж. Она бы не ушла к другому, каким бы тот другой ни являлся, хоть сам Сталин.
Тут главному интенданту Красной армии сделалось смешно, когда он представил себе, как Верховный главнокомандующий ухлестывает за его Марусей. Да и умеет ли Иосиф Виссарионович ухлестывать? Горец, натура пылкая, стопроцентная вероятность, что умеет. В воспаленном воображении Драчёва родилась кинематографическая картинка: Сталин в национальном костюме джигита выплясывает перед Марией с кинжалом в зубах. Лезгинку. На мысочках. Смешно! Нет, не с кинжалом, с яркой розой в зубах. Припадает перед Марусей на колено и протягивает ей розу. Она принимает цветок, нюхает, закатывает глазки: «А запах!..»
Ну хорошо, не Сталин, — повернулась мысль от смешного к тревожному. Мало ли других прохиндеев? В том же Новосибирске сколько их околачивается. И при больших должностях. Сбежали в эвакуашку и давай там за чужими женами волочиться. А Маша? Нет, она крепость неприступная. В ее непоколебимой стойкости он уверен больше, чем в товарище Сталине. Хорошо, что на Лубянке еще не изобрели аппарат, умеющий на расстоянии подслушивать мысли.
Однако с женой он не виделся уже почти год. Как ей живется без мужской ласки? Ну, товарищи, извините, точно так же, как ему без женской. Война есть война. Да и в мирное время моряки уходят в дальние плавания. И жены ждут их. «Жди меня, и я вернусь». Великолепно сочинил Симонов! В долгой разлуке любовь крепнет, а нелюбовь проявляется.
«И все же...» — проскрипел кто-то злой в расшевелившихся мыслях Павла Ивановича. Да что «все же»-то? А то и все же, что все же. Баба Дора проповедует: женщины любят правильных, а страсть испытывают к неправильным. Аккуратные в быту и в поведении мужчины скучны. В семье любят хорошего старшего брата, но обожают младшего, хулигана и забияку. Конечно, Мария, безусловно, любит своего мужа. Павел Иванович положительный, добрый, мужественный, интересный, высококультурный человек. С ним есть о чем поговорить, выслушать его мудрое мнение. Но вдруг, словно из-под земли, выскакивает эдакий хлюст, в сущности, пустышка, но умеет обворожить, денег у него много, неведомо откуда, может, даже жулик. Пыль в глаза пускает. Она налево отвернется, он слева к ней подлаживается, она направо, он уже справа нарисовался. Ресторан, кино, а вот уже и танцы-обниманцы. И танцует он изящно, не лезгинку на цыпочках, конечно, но всякий там пасодобль, «Рио-Риту» эту, которую почему-то не запретили, несмотря на то что ее по-немецки поет своим слащавым голосом то ли Марек Вебер, то ли Эдди Саксон. И Маша видит, что перед ней прохвост, но женское сердце не перехитришь. Где ты, вечно правильный и аккуратный Павел? В Москве. На расстоянии три тысячи километров. А этот вертифлюй тут, рядом, и всем своим подлым существом предлагает услуги.
«Стыдно тебе! — сказал самому себе Павел Иванович, но думать не перестал. — Взять хотя бы эту самую Зину. Почему она поддалась чарам Арбузова? Потому что Арбузов в некотором роде тоже вертифлюй. Как он мог бросить кухню и отправиться, рискуя жизнью, тащить бак с гуляшом на позиции? Безрассудство? Конечно. А если бы его убило? Бойцы потеряли бы великолепного повара. Так они его и потеряли в итоге, хоть его и не убило, а изранило всего, без ноги остался. И теперь великолепный повар не бойцов на позициях обеспечивает, а служащих интендантского ведомства. В том-то и досада, что женщины часто любят безрассудных вертифлюев, в них они бросаются как в омут головой. А рассудительных и порядочных любят без жаркой страсти. Та же Лариса из “Бесприданницы”. Ведь ясно, что Паратов сволочь и никогда на ней не женится. Но он обворожителен. А ты, главный интендант Красной армии, обворожителен? Можешь вскружить женскую голову и завоевать женское сердце не своей правильностью, воспитанностью, умом, интеллектом, а чем-то эдаким, хлестаковским, возмутительным в своем фанфаронстве? Нет, не могу», — горестно признался самому себе генерал-майор Драчёв.
Да, на таких, как он, фундаментально держится мир. А есть великолепные шалопаи, типа того летчика, про которого рассказывал Фалалеев, что как пьяный, так обязательно возвращается с победой, а как трезвый, то ни хрена. И от этого вертопраха бабы наверняка без ума. И Моцарт в «Маленьких трагедиях» у Пушкина такой же. А порядочный и благоразумный Сальери ему завидует.
«Ну, нет, Павел Иванович, вы, конечно, не Сальери, это вы слишком далеко в своих горестных раздумьях шагнули! — думал главный интендант, споря сам с собой. — Но способны ли вы вдруг раз — и влюбиться в огненно-рыжую Зину? Нет, не способны. Потому что зачем? Чтобы потом, как Арбузов, мучиться, терзаться, изъедать себя ревностью? Нет уж, не надо, увольте. “Безумству храбрых поем мы славу! Безумство храбрых — вот мудрость жизни!” — сочинил Горький про сокола. А я что, не сокол? Я что, по-вашему, уж? Получается, Жуков, швыряющий армиями во врага, сокол, а я, без которого эти армии сдохли бы с голоду и перемерзли бы намертво в морозах, всего лишь уж интендантский? Нет, товарищи, позвольте с вами решительно не согласиться. Я тоже умею биться с врагами, и, когда мы Колчака через всю Сибирь гнали, я впереди всех шел. А попробуй-ка ты, товарищ Жуков, обеспечь воинство русское всем необходимым! Кишка тонка будет. Свяжи-ка ты бесчисленные линии поставок имущества и продовольствия так, чтобы ни одна нить не оборвалась, чтобы еда и вещи прибывали куда надо и когда надо. Ничего у тебя не получится. Разозлишься, стукнешь кулаком по столу и заорешь: “Пускай этим интенданты занимаются!” Так что, знаешь ли, иди-ка ты...» И Павел Иванович снова, как тогда в Монголии, послал Георгия Константиновича Жукова к одной особе японской национальности. И согрелся гордостью оттого, что безрассудно осмелился грубо ответить новому командующему 57-м особым армейским корпусом РККА на территории Монгольской Народной Республики, за что мог и под трибунал пойти, но защитил свою честь офицера и отделался лишь увольнением и переводом на преподавательскую работу.
И Мария тогда сказала ему: «Я горжусь тобой. Ты поступил неосмотрительно, но по-мужски». Это Мария сказала, его жена родная, а не какая-то там Зина-Розина, вертифлюйка порядочная. И Павлу Ивановичу такая даром не нужна. Потому что у него есть настоящая русская женщина, Мария Павловна, которая любит его за то, что он такой, а не пустышка донжуанишка. Любит по-настоящему, а не в восторгах сладострастья, не в пене шампанского, не под музычку «Рио-Рита». И пусть он не безрассудный Вронский, а скорее рассудительный Каренин, но он не сломает неосмотрительным движением хрупкий позвоночник своей лошадке и не доведет любимую женщину до самоубийства своим неумелым с ней обращением. И не пойдет потом искать легкой смерти на войне, оставив дочку круглой сиротой. Потому что Павел Иванович Драчёв по-настоящему любит и жену, и детей своих.
На душе у него от этих умозаключений стало гораздо легче, и он рассмеялся, представив, как Маша делает подножку вращающемуся вокруг нее ухажеру и тот, собака, падает плашмя на зашарканный танцующими парами пол, из носа у подлеца хлещет кровь, он воет от боли и уже не представляет никакой опасности для замужних эвакуированных женщин.