Великолепное место на берегу москворецкой старицы богатые люди облюбовали давно, четыреста лет назад. Кто только им не владел — и Шереметевы, и Одоевские, и Черкасские, и Голицыны, и наконец Юсуповы. При Голицыных огромный архитектурный ансамбль начали строить, при Юсуповых завершили. В него вошли храм Архангела Михаила, в честь которого усадьба получила свое название, Большой дворец, храм-усыпальница Юсуповых, Святые ворота, глинобитная ограда, дворец «Каприз», Чайный домик, театр Гонзаго, храм-памятник Екатерине II, Имперская колонна, Розовый фонтан, фонтан «Амур с лебедем» и огромный парк с зелеными шпалерами, аллеями и ритмично чередующимися статуями. Цветники величественно обрамляли гладкие плоскости и поверхности партеров, составляясь в яркую разноцветную кайму. По сторонам от Большого паркового партера расположились боскеты — небольшие рощицы с зелеными газонами, обсаженными рядами лип. Некогда в одном из таких боскетов князь Юсупов завел вольер с павлинами, фазанами, диковинными породами кур и индеек, а в боскете возле дворца «Каприз» был устроен открытый манеж с извилистой дорожкой для выездки лошадей и с трельяжными нишами, увитыми пышными растениями. Еще при Голицыных великолепнейшую подмосковную усадьбу стали величать вторым Версалем, а при Юсуповых сравнение прочно закрепилось.
И вот в феврале 1942 года здесь появился один печальный генерал. Отчего печальный? Да оттого что его в прошлом году оторвали от любимой семьи, а теперь еще и от не менее любимой работы. В восторге подойдя к красивому величественному зданию главного корпуса санатория, окруженному множеством колонн, он прочитал белую памятную доску: «Здания построены в 1934–1937 годах по проекту профессора Военно-инженерной академии имени В.В. Куйбышева Владимира Петровича Апышкова (1871–1939)».
Войдя внутрь, он оказался в мире страданий. Всюду стояли койки с перебинтованными людьми, между коек расхаживали на костылях те, кто уже мог вставать, и тоже забинтованные. Кто-то стонал, кто-то звал медсестру, и Драчёву сделалось очень стыдно, что он не раненый, а всего лишь гипертоник, прибыл сюда на излечение. Но делать нечего, смирился со своим стыдом.
Поселили его в двухместном номере с узкими кроватями, но зато в каждой комнате письменные столы с зелеными лампами, по два стула, на стенах репродукции картин: конечно же портрет Сталина, художник Герасимов, самохваловская «Советская физкультура», «Эстафета» Дейнеки и всеми любимая девушка в футболке, черные и белые полосы, тоже Самохвалова. Все такое радостное, заряжающее бодростью. Полюбовался — и считай уже на треть выздоровел.
Выдали санаторную одежду — белую мягкую сорочку и пижаму темно-синего цвета, чтобы ничто не напоминало о прежней жизни, полной забот и волнений. Дали и коричневые кожаные тапочки. Не успел освоиться на новом месте жительства, вызвали на осмотр. Измерили давление, сделали кардиограмму, флюорографию, рентген черепа, взяли кровь из вены, доктор Чайкин, лет семидесяти, простукал и прощупал все его тело.
— Ну что же, генерал, — сказал он, тяжко вздохнув, — налицо сильное переутомление, гипертония, но в целом организм ваш вполне пригоден к использованию. Малость починим — и в строй. Гирудотерапию переносите?
— Это что такое?
— Пиявки.
— А надо?
— Неплохо бы пройти два-три сеанса. Разжижает кровь и понижает давление. Вы на сколько к нам поступили?
— На две недели. Просил уменьшить до пяти дней, но строго приказали.
— И правильно приказали. С гипертонией не шутят. Трудно, знаете ли, предугадать, как она поведет себя... Пиявочки, генерал, пиявочки. Два раза на первой неделе и один раз на второй. Плавание в бассейне ежедневно по утрам. Только осторожно, не поскользнитесь и не упадите. Прогулки не менее пяти раз в сутки. Стол для вас составлю, уж извините, без соли и жиров. Радоновые ванны бы, но, увы, Лопухинка под немцем, будь он неладен. А вот на послезавтра записываю вас на сухую углекислую ванну. Дает отличные результаты. Не возражаете?
— Слушаюсь! А скажите, доктор, разве санаторий не эвакуировался?
— Конечно, эвакуировался, а как же? Санаторий и восемьдесят процентов экспонатов музея новый директор Починовский перетащил на Урал. А Найдышевы остались. Сказали, если придут немцы, готовы погибнуть в родном Архангельском. Найдышевы — это бывший директор Алексей Александрович, он по состоянию здоровья с позапрошлого года переведен на должность научного сотрудника, и его жена Валентина Петровна, наш бессменный экскурсовод. В январе с Урала многие вернулись — сторожа, уборщицы. Библиотекарь Евгения Васильевна Тихонова. Кстати, если вы любите книгу, у нас библиотека лучше, чем в Оксфорде. Заведующий садово-парковым хозяйством Новиков Иван Ерофеевич вернулся. Я вместе с ним. Сейчас всей медициной заведует главврач госпиталя Фридеман. Госпиталь рассчитан на сто коек, а уже под двести, легкораненых в коридорах кладут.
От врача Павел Иванович направился на осмотр местной библиотеки и нашел ее весьма удовлетворительной, познакомился с любезнейшей Евгенией Васильевной и взял томик Достоевского 1926 года издания, с «Селом Степанчиковым», которое до сих пор не читал.
Когда он вернулся в свой номер, там застал другого генерала, его к нему подселили во вторую спальню. С лысиной, как у Ленина, в круглых очках и тоже грустный. Лицо знакомое. Представились друг другу:
— Драчёв Павел Иванович, генерал-майор интендантской службы. Представлен к назначению главным интендантом РККА, и потому приказали две недели подлечиться. Гипертония.
— Туполев Андрей Николаевич, полковник инженерно-технической службы.
— Ну конечно же Туполев! — воскликнул Драчёв. — Сколько раз на фотографиях в газетах! — И он еще раз, с усиленным воодушевлением пожал руку прославленного авиаконструктора.
— Ну, с тридцать седьмого уже газеты меня не баловали, — смутился Андрей Николаевич. — С тех пор как выяснилось, что я французский шпион. Причем сам во всем сознался. А все потому, что хорошо владею французским.
— Я тоже когда-то неплохо по-французски... Воевал за Францию против немцев в семнадцатом году.
— В экспедиционном корпусе?
— Так точно. J’ai beaucoup de choses à dire.
— Parfait!
— Хорошо еще, что вас не в японские записали шпионы.
— В японские тоже предлагали, я им: «Валяйте!»
— Можете сказать что-нибудь и по-японски? — поинтересовался Павел Иванович.
— Янесука накомоде, — тотчас выложил свои познания Туполев.
— Пожалуй, звучит вполне по-японски, — засмеялся интендант.
— Хорошо, что меня не в Америке объявили японским шпионом. Читали в газетах, что там вытворяют с японцами?
— Не успел.
— Там в Калифорнии проживает сто двадцать тысяч япошек. Вполне законопослушные граждане США. Но после атаки на Пёрл-Харбор все они арестованы и отправлены в концлагеря. Имущество конфисковано. А сами концлагеря расположены в пустынных местах штата Вайоминг, где вблизи на много миль в округе нет никаких населенных пунктов.
— Да уж, у нас с японскими шпионами поступают куда гуманнее.
— Ну, вообще-то в японские меня так и не записали. Решили, что достаточно французского. Гипертония, говорите?
— Гипертония. В ноябре перенес криз. Сейчас вроде погнали немца, вот меня и забросили сюда на две недели. А вас?
— В молодости перенес чахотку, дала осложнение на сердце. Немца, конечно, гонят, но у меня в Омске работы непочатый край, а тут одышка, задыхаюсь, шейные вены опухли, и меня тоже сюда. Вам сколько лет?
— Сорок пять исполнилось. А вам?
— В ноябре пятьдесят четыре будет. Коньяку за знакомство не желаете? У меня припасено.
— Не пью, — вздохнул интендант.
— Что так? — удивился авиаконструктор.
— Несовместимость с алкоголем. Мгновенно пьянею и теряю самоконтроль. Громко пою, а потом валюсь с ног и мгновенно засыпаю.
— А я бы выпил тайком от эскулапов, да один не употребляю.
Так они подружились на трезвую. Туполев оказался говорливым, время от времени пересыпал свою речь матерными словечками, но всякий раз как-то удачно и ловко у него это получалось, не то что у некоторых, у кого обычные слова не могут обойтись без бранных и на каждую пару чистых приходится пара нечистых. Но позволял он себе материться только в присутствии мужчин, при женщинах — ни-ни.
В столовой они конечно же сели за один столик, на обед обоим подали одно и то же — салат из моченой капусты с морковкой, грибной жидкий супчик и паровые малюсенькие куриные котлетки. Все без соли, и на столе ни солонок, ни перечниц.
— В Москве совсем плохо с питанием, — вздохнул Андрей Николаевич. — В Омске гораздо лучше.
— Конечно, там и рыба, и охотничья дичь всякая, — сказал Павел Иванович. — Я ведь много времени работал в Омске, жену там свою встретил, и расписывались мы в доме Колчака.
— Да что вы! Премного любопытно. А меня как освободили в июле прошлого года, так почти сразу, в начале августа, вместе с семьей захерачили в этот ваш Омск. А вместе с нами и весь личный состав нашего ЦКБ в количестве восьмидесяти человек.
Тут над их столиком нависла новая фигура:
— Товарищи, разрешите разместиться в вашей теплой компании.
— Батюшки! — всплеснул руками Туполев. — Фалалеев! И вы тут! Вот к нам второго генерал-майора в компанию принесло.
— Федор Яковлевич! — воскликнул, вставая, Драчёв. — Вас-то за что?
— Кардиограмма хреновая, — пожимая руки своим хорошим знакомым, ответил командующий ВВС Юго-Западного направления. Драчёв сдружился с ним во время прошлогоднего летнего отступления, а Туполев по роду деятельности постоянно находился в общении.
— Да уж, всем подкосил здоровьишко этот... сорок первый, — выматерился Андрей Николаевич. — Я из Омска в командировку прибыл, на дружеском приеме у Берии сознание потерял... Эта сука...
— Товарищи... — постучал вилкой по тарелке Павел Иванович. — Помните хорошее правило: «Когда я ем, я...»
— Помним, помним, — хмыкнул Туполев.
— Нам ведь предписаны прогулки, так что...
А уж на прогулках словоохотливый гениальный конструктор позволил себе поделиться с генерал-майорами своей историей. Видно, не особо было кому пооткровенничать, а тут можно расслабиться.
— Конечно, я зря Берию сукой назвал, — первым делом покаялся Андрей Николаевич. — Он в сравнении с Ежовым просто лапочка. Но за его теорию отделения от жен я бы ему башку отхерачил.
— А что за теория? — спросил Павел Иванович.
— Сия идея, шерз ами, — стал пояснять Туполев, — содержит в себе постулат, что заключенный в шарашке будет лучше работать, если у него нет доступа к любимому женскому телу. Обуреваемый мужскими желаниями ученый станет всю свою сексуальную энергию направлять в дело. Довольно изуверское отношение. — И авиаконструктор снова крепко выругался.
— За что же вас арестовали, если не секрет? — поинтересовался интендант и оглянулся по сторонам. — Мне можете доверять.
— Ему можно доверять, — подтвердил Фалалеев.
— Все началось с того, как покончил с собой нарком тяжелой промышленности, — охотно стал рассказывать Андрей Николаевич. — Или его покончили. Ведь пошел разгар ежовщины. И этот гнойный пидор решил выкорчевать всех, кто был связан с бедным Орджоникидзе. А ведь мы с Серго были вась-вась. Великолепный мужик! Как раз к тридцать седьмому году мы выпустили тридцатьсемерку...
— АНТ-37, — пояснил Федор Яковлевич, — он же ДБ-2, дальний бомбардировщик.
— Кстати, и первый беспересадочный полет Москва — Омск — Москва. Летом я должен был экспонировать его в Париже, размечтался вновь повидать прекрасный город. Хлоп! — мне запрещают поездку туда. А в октябре дальше больше, меня, главного инженера советской авиационной промышленности, арестовали. И — в Бутырку. — Он усмехнулся. — Пища нам санаторская не нравится! Поели бы вы, господа генералы, того, чем меня в Бутырочке угощали. В первые три дня вообще невозможно есть, потом ешь по чуть-чуть с отвращением, да и то — рвотные позывы. Потом все равно невозможно привыкнуть. Жрешь только для того, чтобы сбить муки голода. И на такой диете, братцы, я просидел десять месяцев.
— Но за что? Какие обвинения? — удивился Павел Иванович. В годы террора расстреляли многих, с кем ему довелось работать, и он не понимал, как это все они могли оказаться предателями, заговорщиками, шпионами.
— А я, мои дорогие, оказывается, организовал русско-фашистскую партию и лично ей руководил. Я и мои однопартийцы ставили задачей гнусное вредительство в авиационной промышленности.
— Да зачем же вы так? — иронично спросил Фалалеев.
— Сам не знаю, — зло засмеялся Туполев. — То ли спьяну, то ли сдуру, то ли бес попутал. Потом под угрозой ареста родных я еще сознался в том, что давно уже являюсь французским шпионом, чуть ли не со времен Крымской войны, а может, даже и с похода Наполеона. Я уже понимал, что мне крышка, со дня на день расстреляют, соглашался на все обвинения: и что японский, и что поставлял в Румынию авиационное оборудование, и много в чем еще сознался. Каждое утро просыпался и спрашивал себя: «В чем дело, Андрюшка? Почему ты до сих пор не расстрелян?»
— Били? — спросил Драчёв.
— Вообще ни разу, — ответил Туполев. — Пытка сном нисколько не лучше. Или посадят на такой специальный стул с коротким сиденьем, на копчике мостишься, а через десять минут вся жопа болит. Или когда держат на стойке. Я грузный, мне тяжелее худых это выдерживать.
— А что значит «держат на стойке»?
— Ставят на колени и руки вверх, стоишь так полчаса, все затекает, а тебе талдычат: «Пиши, мразь, кому продал чертежи? Сколько тебе заплатили? Отвечай, падла, все равно не отвертишься, дружки твои давно тебя сдали с потрохами — Мясищев, Петляков, Сухой, Архангельский, все дали на тебя показания». А ты стоишь и думаешь: «Прости им, Боже, ибо не ведают, что творят». Я жене и детям не рассказываю про это. Во-первых, незачем им лишний раз переживать, и так настрадались, а во-вторых, невозможно без мата рассказывать, а при них я никогда не матерюсь.
— Понятно... — грустно вздохнул Павел Иванович. — Меня Бог миловал. Когда в тридцать девятом в Монголии Жуков возвел на меня напраслину, я тоже ждал, что арестуют, но меня всего лишь перевели в академию военного хозяйства на должность старшего преподавателя кафедры.
— В тридцать девятом, — усмехнулся Федор Яковлевич. — Это уже при Берии, а при Ежове точно бы расстреляли.
— Но что самое удивительное, — продолжил Андрей Николаевич, — пока я находился в Бутырке, ни разу не болел!
— Странно, — произнес задумчиво Фалалеев. — Хотя...
— И вот в один прекрасный день за мной приходят: «С вещами!» — продолжил великий авиаконструктор. — Сдуру даже мелькнула мысль, вещи, что ли, тоже будут расстреливать? Но нет, сажают в автобус, гляжу, все мои ребята: мой зам Борька Саукке, Сашка Бонин — спец по гидравлике, Жора Френкель, Сёмка Вигдорчик, Арон Рогов, Изаксон, Кербер, другие... Александр Иванович Некрасов, гений гидродинамики, был очень плох, зеленый, как покойник. Жорка говорит: «Радуйтесь. Если с вещами, то не расстреливают». Ехали долго, хмуро поглядывая друг на друга. У всех — кожа да кости. По дороге, еще в Москве, остановились, вдруг задняя дверь автобуса распахнулась, а там озорная морда, мальчишка лет пятнадцати: «А я знаю, кто вы! Жулики!» Охранник, сидевший у двери, отогнал. Мы потом так друг друга и стали называть жуликами. Короче, привозят нас в конце концов в загородный санаторий.
— Санаторий?!
— Представьте себе. Только не такой, как здесь. «Путевку в жизнь» видели?
— Видели.
— Это там снимали. Трудовая коммуна в Болшеве, созданная еще по инициативе Дзержинского. Это по Ярославке. Ей руководил чекист Погребинский, близкий друг Ягоды, он построил множество зданий, получился такой солидный лагерь, вполне пригодный для обитания. Но Ежов и до него добрался, коммуну разогнал, а Погребинский застрелился, не дождавшись ареста. Вот сюда-то нас и привезли. И здесь создали конструкторское бюро за колючей проволокой.
— Это когда произошло? — спросил Драчёв.
— Август тридцать восьмого, — ответил авиаконструктор.
— Все правильно, — сказал интендант. — Как раз Берия стал первым замом у Ежова и всю власть стал к себе пригребать. Так что вам его благодарить надо, а не сукой называть. Ежов бы вас к стенке поставил, а Лаврентий Павлович спас.
— Ну, в общем, вы правы, — виновато вздохнул Туполев. — Привезли нас, расселили, выдали одежду по единому образцу, а главное — впервые после Бутырки накормили хорошим обедом. Таким, что казалось, парижские рестораны — ни в какое сравнение! Паштет из печенки, борщ, жареная курица с макаронами. Наверное, это был самый вкусный день в моей жизни. После бутырских помоев.
— Еще бы!
— Так я стал работать в учреждении, которое зэки в своем обиходе именуют шарагой. Или шарашкой. Когда нас туда привезли, там уже работали мои дорогие сотрудники: Володя Петляков — начальник бригады разработки летающей крепости ТБ-7, Вовка Мясищев — гений крыла, Саша Надашкевич — мой зам по вооружениям, немец Курт Минкнер — спец по двигателям, итальянец Роберто Бартини, который «обратную чайку» изобрел.
— Это такая особая конфигурация крыла, — пояснил Драчёву Фалалеев и смешно попытался изобразить излом крыла самолета руками.
— Мы все оставались заключенными, но при этом ощущение, что мы выбрались из-под земли на небо, в первые недели буквально окрыляло. Кормёжка нормальная, лагерь окружен глухим забором, поверху — колючая проволока, но располагается в чудесном сосновом бору, и воздух упоительный, гулять можно. Отношение уважительное, никаких тебе допросов, окриков. Бараки теплые, просторные, чистые, можно сказать, уютные. Один барак спальный, в другом столовая, третий, самый большой, для работы, оборудован столами и кульманами, всем необходимым инвентарем. Если чего не хватает, напишешь заявку, вмиг доставят. Созданное в Болшеве ЦКБ быстро сработалось. Кого там только не было! Авиаконструкторы, корабелы, танкисты, химики, артиллеристы... Все в тюрьмах изголодались по работе не меньше, чем по еде. Работоспособность зашкаливает. Некрасов, которого в шарашку привезли почти мертвого, постепенно оклемался. Да и все довольно быстро обрели здоровый вид. Жратва, воздух, работа... Вот только нет рядом жен и детей. На мое пятидесятилетие явился Берия, поздравил, привез моих любимых яблок апорт. Я ему: «Все хорошо, товарищ нарком, но почему к нам родных нельзя пускать? Хотя бы раз в месяц». А он, сука... Вот почему я его все-таки сукой называю... «Баб захотелось? Хер вам, а не баб, троцкисты сраные!» А из нас всех троцкисты как из жопы балалайка.
— Вообще-то это фрейдистская теория, — заметил Павел Иванович, едва удержавшись от смеха, представив себе такую разновидность любимого русского народного инструмента.
— Фрейдистская? — спросил Федор Яковлевич.
— Ну да. Зигмунд Фрейд, австрийский психоаналитик, доказывал, что в отсутствие женщины мужчина более способен к творчеству. Возникает сублимация — преобразование полового влечения в общественно-полезные достижения. У нас ее стал вводить не Берия, а гораздо раньше Вацлав Менжинский: начитавшись Фрейда, уже с начала двадцатых годов предлагал Феликсу Дзержинскому устроить такие шарашки — учреждения, в которых заключенных содержали бы в таких же условиях, как нам рассказывает Андрей Николаевич. Лишенные возможности удовлетворять сексуальные инстинкты, они под влиянием сублимации приносили бы больше пользы обществу.
— Это изуверство какое-то, — возмутился Фалалеев.
— Полностью с вами согласен! — воскликнул Туполев. — Пусть тогда и руководителей страны держат в шарашках, и пусть они сублимируются на пользу обществу.
— Хорошо, что нас никто здесь не слышит, — улыбнулся Драчёв, оглядываясь по сторонам. Они стояли совершенно одни на берегу реки Москвы, возле лодочной станции. — Согласен, методика ужасная. Я с начала войны не виделся с женой и дочками, они сейчас в эвакуации в Новосибирске. Тоска гложет. И хоть убейте, я не вижу, чтобы я работал лучше в разлуке с моими любимыми, чем когда они находились у меня под крылышком.
— Ишь ты, «под крылышком», — засмеялся Туполев. — Гляньте, товарищ генерал-майор авиации, наш интендант тоже использует авиационные термины.
— Он вообще поэтическая натура, — сказал Фалалеев. — Мы с ним с начала войны хорошо знакомы, вместе хлебали горькие щи отступления. Я всегда поражался необыкновенной начитанности Павла Ивановича.
— Мы когда познакомились, у него под мышкой был Достоевский, — улыбнулся Андрей Николаевич.
— Кстати, здесь великолепная библиотека, я после осмотра у врача туда заглянул. Рекомендую, — сказал Драчёв.
Они двинулись вдоль заснеженного берега Москвы-реки, и Федор Яковлевич спросил Туполева:
— И как долго вы пробыли в подмосковном санатории «Шарашка»?
— Увы, недолго, — вздохнул Андрей Николаевич. — В апреле тридцать девятого нас перевели в отсос.
— Куда-куда?! — удивился интендант.
— В КОСОС, — пояснил авиаконструктор. — Конструкторский отдел сектора опытного самолетостроения. Нашелся же дурак, придумавший название с такой аббревиатурой. Имя его не буду называть. Полный осёл. Естественно, все мы, жулики, между собой говорили «отсос». Там, конечно, уже не барак, а огромнейшее здание в стиле конструктивизма на улице Радио, это в бывшей Немецкой слободе. Точнее, целый комплекс зданий, принадлежащий ЦАГИ...
— Центральный авиагидродинамический институт, — пояснил Фалалеев Драчёву, на что тот даже обиделся:
— Что я, по-вашему, тоже осёл? Не знаю, что значит ЦАГИ?
— Простите.
— Так вот, — продолжил Туполев, — там нас поселили уже в отдельных комнатах люкс с балконами и прислугой, огромные кровати, старинные столы... Поверили? Херушки! Спальня на тридцать человек в бывшем Дубовом зале, предназначенном для проведения конференций и совещаний. Балкон и впрямь есть, но выходить на него нельзя, решетка: а вдруг кто-нибудь из жуликов выйдет и сиганет вниз или, того хуже, начнет языком глухонемых передавать на улицу секретные сведения? Мы все там собрались шпионы. Кто французский, кто японский, кто татаро-монгольский.
— Но-но! — шутливо обиделся Драчёв. — Татаро-монгольский это я. В Монголии три года служил начальником по матобеспечению.
— Условия для работы стали еще лучше, чем в Болшеве, — продолжил Туполев. — Но, господа генералы, где дивная сосновая роща? Где целебный воздух? Где пение птиц и мельтешение белок? Вместо всего этого отныне нам приходилось довольствоваться вечерними променадами по так называемому обезьяннику — прогулочному дворику, устроенному на крыше здания. Любоваться видами вечерней Москвы. Эх... Но зато какое стало питание, братцы мои! Мясо всех сортов, рыба, птица, фрукты, овощи, даже десерты! Если в Болшеве мы перестали быть доходягами, то в отсосе вообще отожрались.
— Хорошо хоть это, — заметил Фалалеев.
— Хорошо, конечно, — кивнул Андрей Николаевич. — Но, как и в Болшеве, никаких контактов с семьями, только письма, записки. Даже издалека не увидишься с родным человечком. Вот и наступала эта самая сублимация, будь она проклята. Работали как звери, всего себя вкладывали в работу. Из лагерей к нам в пополнение перевели Серёжку Королёва, специалиста по ракетам, авиаконструктора Чижевского по центроплану, молодых — Осю Немана по фюзеляжу и Серёгу Егера по компоновке. Короче, состав сложился мощный. Разрабатывали высокоскоростной дневной бомбардировщик. Берия часто к нам наведывался, говорил: «Самолет в небе, вы — на свободе». В целом изделие было готово уже в сороковом. В сорок первом летчик-испытатель Нюхтиков совершил первый полет. Летом — госиспытания. Но ГКО до сих пор тянет с постановлением о серийном производстве. — И пылкий Андрей Николаевич на сей раз выругался очень длинно и замысловато, от всей души желая, чтобы над виновниками проволочки совершались разнообразные насильственные действия сексуального характера.
— Ловко у вас получается заворачивать такие конструкции, — оценил Фалалеев.
— Что есть, то есть, — с гордостью ответил Туполев. — В Болшеве у нас был один зэк, держали его для подсобных работ. Он тоже такими конструкциями владел. Вызвал меня на поединок, но, выслушав мою многоходовку, сказал: «Даже не стану утруждаться. Сразу сдаюсь».
Генерал-интендант и генерал авиации от души рассмеялись.
— Послушайте, жулики, а не пойти ли нам малость расслабиться? — предложил чемпион по матерщине.
— Э, нет, — возразил Драчёв. — Это вы там на шарашке жулики, а мы здесь... Поскольку живем отныне в Архангельском, то мы... архангелы.
— Аминь! — вознес палец в небеса Фалалеев.
— А насчет расслабления, братцы, простите, — сказал Павел Иванович. — Не пью, не курю, матерюсь редко. Самому противно, до чего же я правильный человек.
— И жене не изменяешь? — с подковыркой спросил генерал авиации.
— Не изменяю, — вздохнул Драчёв. — Уж извините.
— Я тоже не курю, — признался Туполев. — Вообще активно не приемлю курёж. Увы, представьте себе, жена моя — ее тоже арестовывали — в тюряге пристрастилась и теперь курит как комиссарша, а я ненавижу даже издалека запах. Так она, бедная, чтобы покурить, уходит как можно дальше от меня.
— А я, братцы архангелы, и выпить не дурак, и курю, и все остальное прочее, — заржал Фалалеев.
— И когда же вас освободили, Андрей Николаевич? — поинтересовался Павел Иванович.
— Освободили... — горько усмехнулся Туполев. — Арестовали меня в октябре тридцать седьмого. В апреле тридцать восьмого исключили из Академии наук общим собранием. В Бутырке промурыжили до августа того же года, перевели в Болшево. Из Болшева в отсос — в апреле тридцать девятого. А в мае сорокового — я не шучу! — в суде состоялось заочное вынесение приговора мне и моим многочисленным соратникам. По десять лет заключения и затем еще по пять лет поражения в правах! Можете себе представить подобное иезуитство?
— Да уж, — ответил Фалалеев и тоже едко выругался.
— Руки опускались, — продолжил великий авиаконструктор. — Я и мои люди — горячие патриоты не только России, но и СССР. Ни у кого и в мыслях не мелькало изменить делу и Родине. И нас, приносящих огромную пользу народу, запирают на замок и гнобят. А всякая сволочь, совершенно бесполезная, разгуливает на свободе, отдыхает на дачках, получает хорошие окладики, купается в Черном море и даже ездит за границу. Где твоя справедливость, Боже наш, Господи?!
Тут Федор Яковлевич приобнял Андрея Николаевича, и Павел Иванович тоже подошел и приобнял великого человека, столь несправедливо пострадавшего.
— Разумеется, я не вас имел в виду, когда говорил, что всякая сволочь разгуливает на свободе. Вы не виноваты, что вас так не свернули в бараний рог, как нас.
— Мы понимаем, — сказал Драчёв.
Туполев достал платок, вытер набежавшие слезы и продолжил:
— А когда война началась, тут мы все оказались не такие уж и троцкисты и не враги народа, не вредители. Наш бомбардировщик прошел госпроверку, его оценили, и двадцать первого июля меня освободили. И я стал работать ни лучше, ни хуже прежнего, только уже не в качестве подневольного раба.