Глава третья Золотое сердце России

Сейчас, узнав о своем французском сослуживце, что он жив и по-прежнему совершает подвиги, генерал Драчёв не сразу переместился с дальних подступов к Парижу на ближние рубежи обороны Москвы, где обстановка царила гораздо более тяжелая, чем тогда в Шампани. Одно только спасибо: тогда гунны применяли отравляющие газы, сейчас фрицы пока этим не баловались.

Впрочем, первыми неблагородное оружие применили французы, но используемый ими в газовых атаках слезоточивый этилбромацетат не сильно вредил немчуре, а скоро и вовсе закончился. Зато немцы 22 апреля 1915 года прославились удачным опытом использования хлорного горчичного газа под бельгийским городом Ипр, когда желто-зеленое облако одним махом унесло жизни пяти тысяч британских солдат.

Началась эпоха химического оружия, которое применялось на разных фронтах всеми сторонами, включая и нашу — во время Брусиловского прорыва. Примитивные и малоэффективные марлевые повязки сменил противогаз, предложенный русским химиком Зелинским на основе им же изобретенного активированного угля.

Что это за гадость, унтер Драчёв узнал 31 января 1917 года, когда газовую атаку немцы применили против 3-й бригады Русского экспедиционного корпуса. Насколько русский человек сосредоточен и целеустремлен в бою, и насколько он же бывает небрежен в отношении собственной жизни вне боя! Противогазы выдавались всем, но не все соблаговолили держать их при себе, что и привело к гибели трех сотен наших солдат в тот ядовитый последний день января.

И Драчёв мог бы оказаться в их числе, если бы не был тем Повелеванычем, коего он сам в себе воспитал, во всем ответственным, чуждым любых проявлений головотяпства. Уж противогаз-то он всегда держал при себе и не слушал разгильдяев, говоривших: «Полгода, как нам эти рыбьи глаза выдали, а до сих пор они ни разу не пригодились». И это еще хорошо, что таких горе-удальцов оказалось всего три сотни, а не каждый второй. В большинстве своем солдаты понимали, что и одного раза хватит, если германцы вздумают применить газовую пакость.

Но до чего же страшно видеть, как рядом корчится в предсмертных муках твой однополчанин, и ты не можешь ему помочь, потому что у тебя «рыбьи глаза» оказались под рукой, а у него они легкомысленно остались в блиндаже! Или очко выбито, а он не удосужился позаботиться вставить новое. Спасти его, а самому погибнуть? Нужна ли такая самоотверженность, если ты о своей безопасности позаботился, а он дурака валял?

И все же совесть потом покалывала. Но трезво подумать: а что поделаешь? А ля гер ком а ля гер, как говорят французы. Остается только отомстить за отравленных до смерти товарищей, стрелять, колоть, бить немца. Такого же, как ты, в недавнем прошлом: рабочего, крестьянина, учителя, служащего конторы...

Воюя, Драчёв еще и помогал добывать провизию, пользуясь своим знанием французского и деловыми качествами. Заодно и навыки общения с людьми. Разговаривая с местными, он, в отличие от многих наших, не хамил и не заискивал, держался спокойно, уверенно, повелительно. Слухи о деятельном унтере, взявшем на себя еще и обязанности интенданта, распространились по всей 3-й бригаде. В это же время за доблестную службу его повысили в звании до старшего унтер-офицера.

В апрельском наступлении 1917 года Русский экспедиционный корпус потерял пять тысяч человек. В Энском сражении, получившем название «Нивельская бойня», только наши добивались успеха, а французы где только можно пускали их в самое пекло, прячась за спинами русских медведей. Это, естественно, породило недовольство, пошли разговоры о том, что пора прекращать помогать Франции, и летом обе поредевшие особые пехотные бригады отправили на отдых в военный лагерь коммуны Ля-Куртин в регионе Лимузен, что на полпути от Лиможа до Клермон-Феррана. Здесь их объединили в 1-ю особую пехотную дивизию под командованием генерала Лохвицкого и готовили к новым сражениям. Но вместо боев с немцами...

Страшно вспоминать!..

А началось все с того, что французы меньше и меньше заботились о снабжении своих спасителей и вскоре почти вовсе перестали подвозить продовольствие. То, что благодаря русским Франция не исчезла с карты Европы, быстро выветрилось из неблагодарных сердец.

— Сейчас вся Франция голодает! — отвечали местные фуражиры на гневные вопросы со стороны голодных русских. — Не нравится — катитесь в свою Россию.

— Возьмем да и покатимся, — все чаще стали отвечать наши, и нежелание оставаться на французской земле с каждым днем становилось сильнее и сильнее.

Известия из России поступали скудные, но главное становилось известным: весной произошла революция, император Николай отрекся от престола, власть перешла к Временному правительству, но появились Советы рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, диктовавшие властителям свою волю.

В лагере Ля-Куртин бойцы 1-й бригады, в большинстве из рабочих Москвы и Самары, выбрали полковые комитеты, куда в основном вошли те, кто выступал за отправку на Родину. Некоторые из них агитировали за партию большевиков, что особенно не нравилось офицерам. На одном из собраний обсуждалось то, что в России вышла Декларация прав солдата, а командование Русского экспедиционного корпуса об этом нарочно молчало. Революционные настроения нарастали.

В лагерь прибыла делегация представителей Ставки Верховного главнокомандования и Временного правительства во Франции, возглавляемая генерал-майором Михаилом Занкевичем и военным комиссаром Евгением Раппом, состоявшим в партии эсеров и ненавидящим большевиков. Первым делом они явились к членам полковых комитетов, и Занкевич произнес речь:

— Товарищи! Братцы! Вы заслуживаете чести быть в рядах великой русской армии. Ваша доблесть, проявленная на полях сражений в союзной нам Франции, позволяет Временному правительству и мне, как его представителю, надеяться, что доверенное вам оружие вы достойно будете носить и впредь!

— Война до победного конца! — Рапп поднял сжатый кулак.

— Подразделения Антанты готовятся к началу осеннего наступления, которое должно окончательно сокрушить Германию, — продолжил Занкевич. — Все вы достаточно отдохнули, набрались сил и потому должны приступить к подготовке.

— Не желаем! — крикнул солдат Ткаченко.

— Довольно лить кровь за француза! — поддержал его солдат Волков.

Разговор из дружеского постепенно превращался во враждебный. Занкевич стал угрожать, что лишит солдат денежного и других видов довольствия. Драчёв присутствовал при этих переговорах в качестве одного из представителей 3-й бригады и в душе стоял на стороне возмущенных комитетчиков. Действительно, что нам делать в этой неблагодарной стране, где с презрением, а то и с ненавистью относятся к русским? Они только встречали с помпой, а когда мы защитили от немцев дорогу на Париж, быстро утратили интерес. Все никак нам не могут простить, что сто с лишним лет назад прогнали Наполеона.

В его бригаде многие не разделяли точку зрения солдат 1-й бригады, которых называли презрительно сажеедами — за то, что те работали в Москве и Самаре на вредном производстве.

— Всыпать этим сажеедам по первое число! Пусть не баламутят народ.

К тому же в 3-й бригаде служило много меньшевиков и эсеров, у которых имелись свои счеты с большевиками.

— Во время наступления на форт Бримон нас расстреляла французская артиллерия, — аргументировал доводы за возвращение в Россию комитетчик Волков. — Что это — ошибка или предательство, сейчас судить трудно. Все солдаты бригады знают, что полковник Иванов и подполковник Готуа были в то время на командном пункте артиллерии, но не приняли никаких мер, чтобы изменить прицел. Когда мы сменились с фронта, нас долгое время перегоняли из одних деревень в другие, не давали бань, не выдавали белья. По неизвестным нам причинам нас неоднократно пытались разоружить. Теперь, прибыв сюда, мы не успели еще разместиться, как нас уже называют ворами, грабителями, обвиняют в том, что мы обижаем французских граждан соседних общин...

Выслушав все разумные доводы, Занкевич разъярился и, назвав представителей солдатских комитетов мятежниками, заявил, что отделит тех, кто выступает за возвращение в Россию, от всех остальных.

— Прапорщик, — обратился генерал к своему адъютанту, высокому человеку с насмешливым взглядом и двумя солдатскими Георгиями на груди, — подготовьте приказ.

— Слушаюсь! — щелкнул каблуками прапорщик, а стоявший рядом с Драчёвым унтер Великанов сообщил:

— Между прочим, это известный поэт Николай Гумилёв.

— Что же он на войне делает? — спросил кто-то.

— Воюет. Он и поэт, и вояка знаменитый.

— Сидел бы дома да стишки кропал.

— Небось за стихи кресты-то и имеет!

— Не знаете человека, а зря только языкалами блямкаете.

Занкевич и Рапп удалились, не добившись подчинения, и в Ля-Куртине началось брожение. В 1-й бригаде большинство стояло за возвращение на Родину, в 3-й большинство считало, что следует подчиняться начальству, а не бунтовать, иначе и их запишут в мятежники. В итоге стали перебегать из одной бригады в другую, и в 1-й увеличивалось количество бунтовщиков, а в 3-й стало еще больше покорных.

Противостояние нарастало, усиливались слухи о том, что мятежников будут силой обезоруживать, и те в ответ требовали разоружить 3-ю бригаду. В начале августа в Ля-Куртин прибыли представители 2-й особой артиллерийской бригады, направлявшейся из России в Грецию, чтобы точно так же сражаться за точно таких же неблагодарных греков.

Артиллеристы принялись увещевать мятежников отказаться от требований и подчиниться Временному правительству, объявившему войну до победного конца. К тому времени в 1-й бригаде вместо комитетов был создан Совет солдатских депутатов из девяти человек во главе с унтер-офицером Глобой. Всех офицеров изгнали, а некоторых и побили за то, что они требовали прекратить восстание. В ответ Занкевич перевел 3-ю бригаду в другой лагерь — Курно, вблизи города Фельтен, расположенного в двадцати километрах к северу от Ля-Куртина. Тем самым отделили требующих возвращения в Россию от сторонников подчинения властям.

Старшего унтер-офицера Драчёва одолевал раздрай. С одной стороны, он понимал, что снова сражаться за неблагодарную Францию бессмысленно и глупо. Наш русский дурак вечно любит всех, кроме самого себя, готов броситься спасать каждого, кто, покуда не пришла беда, обзывал его грязным варваром, а когда беда миновала, вновь вспоминал сие оскорбительное прозвище. С другой — Павел Иванович оставался до мозга костей служакой, считающим, что судьба не зря назначает правителей и им следует подчиняться. «Солдат — вечный слуга приказа», — говорил он всякий раз, если его уговаривали перебежать в восставшую бригаду.

Но теперь, когда его вместе с такими же оставшимися верными своей 3-й бригаде перевели в другой лагерь, становилось ясно, что против мятежников применят оружие. И если над ними произведут расправу руками французов, это еще куда ни шло, а если пошлют исполнять роль палачей 3-ю бригаду и части 2-й артиллерийской?

— Мы по своим стрелять не будем! — приняв повелительную позу, заявил Драчёв прискакавшему прапорщику Гумилёву, когда тот объявил, что 1-я бригада получила ультиматум, требующий разоружения, но этому ультиматуму не подчиняется.

Гумилёв молчал, не зная, как сказать о самом страшном, и Павел Иванович продолжал:

— Говорят, что вы тот самый поэт Гумилёв. Разве можно представить, что Пушкин стал бы стрелять по декабристам на Сенатской площади? Скажите, стал бы?

— Нет, Пушкин не стал бы, — потупился адъютант Занкевича.

— А прочтите какое-нибудь свое стихотворение, пожалуйста, — попросил присутствовавший при разговоре повар Арбузов.

— Что ж... — поднял глаза поэт и офицер. — Охотно.

И он стал читать:

Та страна, что могла быть раем,

Стала логовищем огня.

Мы четвертый день наступаем,

Мы не ели четыре дня.

Но не надо яства земного

В этот страшный и светлый час,

Оттого, что Господне слово

Лучше хлеба питает нас.

И залитые кровью недели

Ослепительны и легки,

Надо мною рвутся шрапнели,

Птиц быстрей взлетают клинки.

Я кричу, и мой голос дикий.

Это медь ударяет в медь.

Я, носитель мысли великой,

Не могу, не могу умереть!

Словно молоты громовые

Или волны гневных морей,

Золотое сердце России

Мерно бьется в груди моей.

И так сладко рядить Победу,

Словно девушку, в жемчуга,

Проходя по дымному следу

Отступающего врага.

— Хорошие стихи, — сказал Арбузов.

— Золотое сердце России... — задумчиво повторил строчку Драчёв. — Хорошо пишете, а служите не тем. Так вот, товарищ поэт, передайте вашему начальству, что мы по своим стрелять не намерены.

Но не все в лагере Курно разделяли решимость таких, как Павел Иванович, многие поддались агитации меньшевиков и эсеров, стоявших за насильственное разоружение куртинцев, и даже готовы были стрелять по своим братьям, крича, что такие позорят звание русского воина, а в России тянут народ за собой в пропасть.

Тучи продолжали сгущаться. Глоба от лица Совета решительно заявил, что оружие они сдавать не будут, готовы драться и лучше внять их требованиям и отправить 1-ю бригаду на Родину. А кто хочет и дальше проливать кровь за французов могут оставаться.

В ответ Занкевич объявил мятежникам голодный рацион довольствия и окончательно лишил денежного довольствия, дабы они не могли покупать еду у местных торговцев. Чувствуя надвигающуюся беду, четыре сотни солдат и унтер-офицеров ушли из лагеря Ля-Куртин. Оставшиеся растянули над дверями своего Совета полотнище с лозунгами: «Долой империалистическую войну!» и «Возврат в Россию!». А над дверями комитета в Курно появилась противоположная надпись: «Война до победного конца!» — причем почему-то на французском: «La guerre jusqu’au fin victorieuse!»

В середине августа Занкевич прислал мятежникам совершенно немыслимый приказ: «Солдатам лагеря Ля-Куртин. Приказываю сегодня же изъять и арестовать 100 человек ваших вожаков, заставивших вас встать на преступный и гибельный путь. Арестовать, кроме того, еще 1500 человек наиболее беспокойных, а потому нежелательных в ваших рядах элементов, вносящих разложение. Исполнение сего приказания я буду считать первым шагом признания Временного правительства и моих распоряжений». Прочитав его вслух, Глоба увидел, что все вокруг смеются, и сделал с приказом неприличный жест.

— Подтерся! — пояснил один из присутствовавших при этом событии куртинцев, перебежавший из Ля-Куртина в Курно с взволнованным рассказом о том, что творится в мятежном лагере.

Понимая, что впереди расправа, из десяти тысяч сажеедов тысяча сложила оружие и переместилась в расположение 3-й бригады. Но когда Занкевич предупредил курновцев о возможном применении ими оружия против куртинцев, те большинством голосов выразили несогласие.

Из Петрограда генерал Корнилов, будучи тогда главнокомандующим Вооруженными силами России, по согласованию с временным правителем Керенским прислал во Францию приказ применить оружие и создать военно-полевой суд для дальнейшей расправы над сажеедами.

К этому времени в Ля-Куртине от голода уже забивали лошадей, а Занкевич пустил слух, будто мятежники намереваются совершать грабительские нападения на окрестные селения, и жители бросились вывозить из домов все ценное или даже вовсе эвакуироваться.

2-я артиллерийская бригада, задержавшись во Франции, разместилась в лагере Оранж и в начале сентября получила приказ выступить на усмирение сажеедов. А в лагере Курно было объявлено, что все, кто согласится идти стрелять в мятежников, после усмирительной акции будут в качестве награды отправлены в Россию. Для пяти карательных батальонов Занкевич придумал красивое название: «батальоны чести»!

— Братцы! — увещевал своих сослуживцев старший унтер Драчёв. — Вы не в батальоны чести идете, а в батальоны бесчестия! Покроете себя на всю жизнь позором.

Кто-то прислушивался к нему, а кто-то нет. Поручик Урвачёв артистично убеждал в необходимости подавления мятежа:

— Ох, дураков у нас немало на Руси. Все это больше мелкота людская, сажееды с фабрик, народ нетвердый ни башкою, ни душой. Так им без всякого труда парижский большевик мозги на сторону свернул. Одна беда, что у начальства нового ни смелости, ни ума недостает. Нам приказать бы озорникам по ряжке вдарить, слегка покровянить патреты — ей-ей, сразу бы все пришло в порядок. А то ведь грех какой, позор во Франции, да и на всю Россию!

В итоге из десяти тысяч сажеедов в пять карательных батальонов записалось по восемьсот человек в каждый. Командовал всеми грузин полковник Георгий Готуа. 10 сентября лагерь Ля-Куртин был окружен карательными батальонами 3-й бригады, 2-й артиллерийской бригадой и французскими войсками. На следующий день, когда в лагере проходил самодеятельный концерт, раздались первые выстрелы из ружей и пулеметов, но пока только предупредительные, никого не убило и не ранило. Затем снова прошли безрезультатные переговоры, и 15 сентября лагерь подвергся уже более грозному обстрелу. А на другой день заговорили пушки...

Эти дни запомнились Павлу Ивановичу как одни из самых страшных в жизни. Слухи приходили то ужасающие, то утешительные. То говорили, будто весь Ля-Куртин снесен с лица земли артиллерийскими орудиями и погибло несколько тысяч мятежников. То поступали сведения противоположные, будто после первых залпов пушек сажееды сложили оружие и сдались, погибло человек десять, не больше, раненых не более двадцати.

Первое будоражило: погибли, но не сдались! Хотели в Россию земную, а отправились в Россию небесную. Второе успокаивало: слава богу, обошлось без больших жертв. Но при этом как-то тоскливо на душе: испугались, не захотели идти до конца...

Еще в лагере Курно появилось большое количество худых и высоких негров — какие-то сенегальцы на полпути из Марселя на фронт, они сновали повсюду и постоянно смеялись, скаля немыслимо белоснежные зубы. И кто-то из наших, нисколько не шутя, предположил, что их прислали доедать убитых сажеедов. Вот, мол, от этого-то они и радуются, предвкушая свежую человечинку. И хотя подобное конечно же бред собачий, в затуманенном сознании тревожная мысль билась: а вдруг возможно? Кто мог еще недавно подумать, что в России не станет царей? Это казалось немыслимым, а вот пожалуйста, случилось. И может быть, вовсе порядок вещей на земле нарушился и негры будут впиваться своими крепкими зубищами в русскую плоть! И когда сенегальцы ушли из Курно, думалось: неужто отправились в Ля-Куртин людоедствовать?

В конце сентября так называемые батальоны чести вернулись в лагерь Курно, выглядели они помятыми, но не от сражений, а от великой пьянки, которую им организовали победители. Они наперебой рассказывали, что все обошлось легко, потерь с обеих сторон мало, а тот самый артистичный оратор поручик Урвачёв, выступая на митинге, со смехом описывал события:

— Я же говорил, что сажееды — мелкота людская. Народ нетвердый ни башкою, ни душой. Красными знамями всюду разукрасились и думали, мы спугаемся. А как только мы им по ряжке вдарили, сразу же осели на корточки, башки свои ручками обхватили и обоссыкались. Пошли сдаваться. Только последние человек сто для форсу еще отстреливались, но и то скоро лапки кверху подняли. Ихний зачинщик, по фамилии Глоба, последним сдался. И сам как есть глоба — длинный, что твой шест, придурок. Сажееды!

— А сколько их там погибло-то?

— Да человек пятнадцать. Потому что быстро сдаваться стали, как только им патреты покровянили.

— А прапорщик Гумилёв что там делал? — спросил Павел Иванович.

— А ничего, — ответил Урвачёв. — Генерал Занкевич поменял адъютанта, у него теперича поручик Балбашевский, герой-прегерой. Лично вел против мятежников, сам двоих застрелил.

— А ты-то скольких сам убил? — спросил кто-то.

— Я-то? Я, братцы, шашкой махал. Скольких уложил, не могу сказать точно.

— Так как же тогда получается? — спросил Драчёв. — Если всего человек пятнадцать их погибло — двоих застрелил Балбашевский, а остальных ты шашкой порубил? Ну и гад же ты!

— Сколько всего там погибло, отвечай! — возмутились курновцы.

— Да идите вы к черту! — разъярился Урвачёв.

Но тут его схватили за горло:

— Отвечай, стерва!

— Да наврал я, братцы, ни одного... — захрипел глупый хвастун.

Его отпустили, едва не задушив, так что он еще долго откашливался.

Хотелось верить, что немного там погибло во время карательной акции. И как-то легче на душе стало, что хороший поэт Гумилёв не участвовал лично в расправе, поскольку больше не служил адъютантом у генерала Занкевича, палача Ля-Куртина.

Уж больно запало в душу Павла Ивановича про золотое сердце России!

Загрузка...