Глава тринадцатая

— Авдо-о-отья!.. — покликала Бормотиха. — Тятя рыбы свежей привез от Кузнецовых, затопи-ка костер, ушицы свари.

Авдотья наломала хвороста, грудой наваленного у бездворой избы, высекла огонь, сунула его в сухую траву, пламя пробилось через ее пучки, девушка завалила, заглушила его, но оно вырвалось клоком, съело всю траву, слизнуло рванье лопнувшей бересты на ветвях, стало охватывать хворост. Слабый дымок завился, засинел, костер затрещал, в котле вода чуть заметно запузырилась, ветерок налетел и выдул огненную прядь с дымом, склоняя ее к крепким смуглым ногам, видневшимся из-под подоткнутой юбки, словно норовя опалить на них все золотистые волосики.

Отец пришел, сел у костра. После работы он снял рубаху, которая залежалась по морщинам, заскорузла от засохшего пота, помылся начисто, причесался. В воздухе уже сыро, но у костра тепло и приятно.

Авдотья ждала чего-то. Ей казалось, что завтра праздник. В самом деле, завтра воскресенье. Девушка приготовила чистую одежду, выстирала и выкатала скалкой платочек, как глаженый стал. Все лежит чистое и новое. И нижняя холщовая рубаха.

Когда все отужинают, надо убрать, помыть, чугун почистить золой, а потом, в потемках уж, — на косу, да в воду, помыться, накупаться, наплескаться досыта.

Уже все уснут — Авдотья придет, ляжет подле матери на полу в закрытой плотно избе, на свежей траве, на широком, чистом, мягком. А в окнах — стекло, видны звезды… Хоть не спи и любуйся. А грудь дышит, подымается высоко, чувство такое, что хоть лети… «Славно тут у нас в избе, стекла! А на Каме бумага да пузырь».

У Авдотьи подружек нет, она все одна. Таня удивляется, как она ночью не боится ходить купаться. А один раз корова ушла. Авдотья за ней ночью на озеро бегала и пригнала.

— Тятя! — обращается она к отцу за ужином.

— Чего тебе?

— Завтра-то воскресенье…

Отец хлебает уху и молчит.

— В церкву бы…

Матери тоже хочется поехать к попу, но уж она помалкивает, поджимает губы, скатывает конец платка в комочек.

Пахом — человек грубый и без толку крикливый. С чем бы к нему ни обратились свои, он всегда раздражался. О своих он думал, казалось, самое плохое, проку в них не видел иного, как в простой силе, и рассуждения их в расчет не принимал. Бывало, накричит, нашумит, особенно если скажут что-нибудь, не идущее в лад с его намерениями. Обычно он долго настраивался на какое-нибудь новое дело: нелегко давалось ему все на новом месте, где по старинке ничего не сладишь. И вот придумаешь, а им все не так! Не любил он, когда лезли с советами, какие бы они ни были, хоть самые дельные. Даже вдуматься в то, что ему толковали, он не желал. А нашумевшись и накричавшись, он вдруг брал в толк, что совет-то, оказывается, дельный. Само дело подводило к этому. Словом, он был из таких людей, которые, как говорится по пословице, крепки задним умом.

Иное дело, когда советовали чужие или соседи. Тут он был настороже, опасаясь, как бы не облапошили, и поэтому чаще соглашался, но делал это не от души, а для вида, чтобы не подумали чего плохого, не обиделись и не сделали худа. Все же спокойней, когда обойдешься с человеком по-хорошему. Но это не значило, что Пахом жил по этим советам. Он мог согласиться, но делал все наоборот, по-своему. На старом месте его легко было заставить, но и там почти невозможно было убедить, если он того не желал. На новом месте пока что и заставить его никто не мог. Иногда Пахом набирался духу и с необыкновенной стойкостью и упрямством стоял на своем, как, например, когда Федор в первую весну привез ему муку от китайцев. Хотя Бормотовы голодали, но в расчеты Пахома не входило должать. «Свои и так потерпят!» — это было его глубокое убеждение: болел же сам он и не жаловался, хоть зубы выпадали от цинги! Пахом отверг помощь торговца и Федорово посредничество и уперся крепко, словно решалось тогда, быть или не быть новой жизни.

Вообще кому Пахом не верил, то уж не верил ни в чем. На новом месте он никому не желал быть должен или обязан, опасаясь, что его придавят, заарканят. В решительные минуты, когда Пахом имел дело с людьми подлыми, ненадежными, он выказывал и твердость характера и прямоту и выдержку редко терял. Со своими же он кричал, а с детьми еще нередко пускал в ход палку.

Дети шли в отца, с годами характер их крепчал.

Авдотья грубо взяла у отца опустевшую деревянную чашку. Его молчание не нравилось девушке.

Пахом встал. Казалось бы, все хорошо: работа шла, потрудились, поел сытно, день не зря прошел. Но проклятые бабы сами не свои, будто белены объелись. Пахом знал это молчаливое бабье сопротивление. Оно было хуже смертного боя. И нынче все как сговорились. Авдотья вон чашку едва из рук не вырвала.

— Какая тебе церква! Какая церква! — рассердился Пахом и зашумел на своих, но без сердца. Более знал, что сейчас надо кричать, чем кричал от души. — Попов не видали! Толстобрюхого-то! Ах, зараза его возьми! Стоялый жеребец!

И он принялся ругать попа, желая отбить бабам охоту ездить в церковь-палатку и уважение к попу.

— Робить! Робить надо! Погода-то позволяет…

Он пошел от костра, стал ругаться, что тяпки не там поставлены — роса будет, железо заржавеет.

— Ну, пошел, пошел наш отец!.. — с обидой сказала мать.

Авдотья, казалось, не слушала привычную отцову брань. Она, как задумала, убралась, искупалась, переоделась в другую рубаху, легла ночью подле матери на траву, закрытую чистым, разостланным в пол-избы пологом, как всегда, посмотрела на звезды за стеклом, над лиственницами, и крепко уснула.

Утром отец загремел. Теперь он кричал от всего сердца. Надо было всех подымать, начинать рабочий день, а ему казалось, что никто не хочет работать.

— Вёдро, поди, будет, а мы тешимся, что воскресенье. Да покос… Ну-ка, богомолки!

— Ступай, ступай, тятя, — сказала ему дочь. — Не ори!

— Тебя-то кой леший к попу понесет? Не солдат ли какой приглянулся? Вон в Тамбовке какой-то Косицын овдовел…

Авдотья стояла, глядя чуть исподлобья, удивляясь: и чего только не скажет отец! Она в старом платье, но платочек новый, выглаженный, да коса заплетена тщательно, — уж этого отец не заметит!

Утро чистое, прохладное, а росы нет. В лесу поют птицы, облака палевые и розовые, сквозь них видно небо.

— Лодка идет. Солдаты едут, — с удовольствием сказал Пахом, когда солнце поднялось над лесом.

Он подвел коней, чтобы оттаскивать пенек, который только что выворотили Авдотья и Тереха.

Авдотья сидела на бревне и даже головы не повернула.

— На лодке! — молвил Пахом.

— Не господа ли? — спросил Тереха.

— Нет, серые, — отвечал Пахом.

Лешка Терентьев и с ним четверо товарищей вышли из лодки. Солдат тянуло в деревню повидать русских мужиков, баб, ребятишек, избы, плуги, пашни, потолковать. Все это напоминало родину и былую жизнь. Они всю неделю ждали этого дня.

Вскоре по берегу пришли другие солдаты, человек десять. Сначала только слышно было, как трещала чаща, а потом, как медведи из тайги, вылезли люди.

— Ты, Лешка, зачем лодку захватил? — грозились они. — Смотри, будет тебе на орехи!..

Рассевшись в лодке, мордастый горбоносый солдат отшучивался. Он угнал лодку, не дожидаясь всех товарищей, пришлось остальным шагать пешком. Приехавшие в лодке подсмеивались над ними.

— Стало быть, по болоту тащились? Ну как?

— Солдат везде пройдет, — отвечал Андрей Сукнов и стал обмывать сапоги в Амуре. Потом он умылся, вытер платком широкое лицо, чистое и румяное. — Ну, братцы, видать, веселья не будет: мужики на полях работают.

Солдаты гурьбой кинулись через чащу и, взбежав на обрыв, остановились у росчисти Бормотовых.

— Бог на помощь, дядя Пахом!

— Спасибо, служивые, — приветливо ответил мужик.

Ему нравились солдаты. Это были свои, родные, российские, загнанные сюда на тяжелую службу. Хотелось приютить их, пожалеть. Чего не было, да и быть не могло у Пахома в его жизни, в тяжелом труде его — удали, раздолья, — на то любовался он у служивых. В них видел он страдание, знакомое всему его роду: дед Пахома был солдат, дядя, племянник — все в свое время отбывали царскую службу.

Солдаты в чистых белых рубахах, в начищенных сапогах, бритые, веселые, как выстроились на меже. Потом стали рассаживаться на бревне лиственницы.

— Ну-ка, закурить, солдатики, — подошел Тимошка.

Его угостили.

— Ладный табачок.

— Маньчжурка! Хунхузов гоняли, зашли на китайскую сторону.

— Меняли?

— Нет, купили. Они падки на наши деньги. Им не велят торговать с нами. Вроде начальство ограждает. А им от этого еще пуще торгашить охота.

Солдаты в одинаковых белых рубахах, с одинаковыми загоревшими лицами, длинным рядом, безмолвно и неподвижно наблюдая, сидели по всему огромному бревну. И вдруг весь ряд поднялся, и целая шеренга пошагала прямо на Пахомово поле.

Авдотья разогнулась, поглядела на солдат искоса, смахнула со щеки черные брызги земли от тугого лопнувшего корня. Теперь уж они не казались ей такими молодцами, как в первый раз, когда баржа подходила к Уральскому. Есть среди солдат и пожилые. Жара, а двое усатых в шинелях внакидку сидят на бережку без ремней. На реке ветерок, от дождя взяли с собой шинели — на случай, если пойдет. Под шинелями ремни через плечо. Вид не солдатский. Устали, работали всю неделю. Молодые в рубахах, волосы намазаны, где-то масла достали, не рыбьим ли? Вот Андрей молодец. А прежде, казалось, все на одно лицо.

— Дозволь, хозяин? — кивнул Андрей Сукнов на соху.

— Умеешь разве? — спросил Пахом.

— Вырос на этом.

Андрей живо снял ремень и верхнюю белую рубаху. С тихой радостью, серьезно и сосредоточенно взялся он за соху, и лицо его засветилось. Он стал пахать, шагая за сохой, и пахал без огрехов, старательно, хватая вглубь, точно так же, как Пахом. Мужик подумал, что, пожалуй, не отличишь, где его пропашка, а где солдатова.

Вскоре на всех росчистях забелели солдатские рубахи.

Авдотья старалась не смотреть больше на них. Все эти дни она помнила Андрея, хотела его увидеть, хотя не признавалась даже себе, что из-за этого собиралась к попу. И вот когда, казалось, надежды никакой не стало повидаться, вдруг он сам явился… А смотреть стыдно. «Зачем я о нем думала? На что он мне?» И она работала без устали, не разгибаясь, мотыжила землю, только время от времени жаловалась матери, что жарко.

— Хватит, ребята, помогли, и будет, — сказал Пахом, когда солнце поднялось высоко.

Сукнов остановил коня.

— Вот тут у вас между старой и новой запашкой ладный кусок. Надо бы запахать его. Обе запашки слились бы.

— Работы больно много, — отозвался Пахом. — Пеньки да чаща.

— Ну, это что! — ответил солдат.

Сукнов обратился к товарищам. Видно, работа на пашне была им в охотку. Они откатили крупные валежины и сломы, вырубили кусты и стали сечь корни тяпками. Они работали, перегоняя друг друга, чувствуя на себе взгляды женщин и девушек.

Пахом и обрадовался и расстроился. Как-то вдруг словно не нужен он стал на своем поле. Явилась новая молодая сила и разом все сшибла, и пашня стала чуть ли не в полтора раза больше. Целое богатство явилось вдруг у Пахома. Даже обидно стало мужику, что не сам он это сделал. «Солдаты шутя запахали».

Он сказал об этом Андрею.

— Хлеб-то не одному тебе. Поди, и на интендантство продаешь, — улыбнулся Сукнов.

«Молодые, дай им волю, запашут хоть весь вольный свет», — подумал Пахом.

Бормотовы приготовили угощение, наварили ухи, рыбных пельменей, нажарили осетрины с луком. Гречневые блины, молоко, творог, сметана, калачи с маслом стояли на столе. Тереха принес от Бердышова кувшин американского спирта.

— Мериканский-то как-то шибче китайского, — говорил он. — В китайском сивухи много, аж смердит. А этот чистый.

Солдаты перед обедом искупались и, расчесывая деревянными гребнями мокрые волосы, рассаживались по лавкам. Авдотья, покрасневшая до корней волос, хлопотала у самовара.

— Этот обед с твоим не сравнишь, — говорили солдаты Лешке Терентьеву. — У тебя одна чарка, и та разведенная!

— Мы этого ханшина-то попили, — рассказывал Андрей Сукнов. — У хунхузов отбили.

Начались разговоры о родине, вспомнили, кто откуда, где и как живут люди. После обеда, подвыпившие, сытые не по-казенному, солдаты разбрелись. Одни потянулись домой на озеро. Другие укладывались поспать в землянках и избах поселенцев.

— Надо выспаться, отдохнуть, — говорил Пахом и велел наносить сена и постелить на нем солдатам. — Завтра им на работу, а сегодня пускай отдохнут. Это уж нам праздник не в праздник, а они служивые…

— Спасибо, дядя!

Андрей остался работать на пашне Пахома. Мужик, глядя, как он старается и какое удовольствие ему доставляет работа на пашне, не удивлялся.

— Видно, что труженик! — сказал Пахом и сам пошел подсоблять.

Вдруг жена окликнула Пахома:

— Иди скорей домой!

Пожилой солдат, которого Пахом положил у себя в избе, стал вдруг кричать и ругаться, упал с постели, а потом схватил табуретку и, размахнувшись, так кинул ее об пол, что разбил вдребезги.

Пахом не обиделся: понимал, что и это с кем-то должно случиться. Он любил видеть труженика отдохнувшим и выпившим. Мужик мирно уговаривал буяна, но держал его крепко до тех пор, пока тот не успокоился и не уснул на кровати.

Солнце садилось за бурую завесу. За бледно-лиловой рекой плыли бурые и красные поймы. Ярко-синий хребет виднелся за ними.

Вечером отдохнувшие солдаты собрались на берегу. Около них сбились все жители Додьги.

— Ну, девки, бабы, уж нынче походим по малину! — сказал Лешка.

— Колючая шибко, — ответила ему Таня Кузнецова. — Рубаху-то казенную издерешь…

— Ну, по орехи! — подмигивая ей, продолжал солдат.

— Тверды шибко! — резала та.

— По виноград!

— Кислый! Сахару бы в него!

— Природа уж тут не расейская, — говорил Андрей Сукнов, сидя рядом с Авдотьей на бревне.

— У нас дома березнячок, — с робостью поглядывая на солдата, отвечала Авдотья. — Уж такой хороший! Да поляночки, речки тихие. А тут быстро несется. Бешено местечко.

— Грибов нету вовсе, — заговорила Фекла Силина, обращаясь к Лешке.

— Есть и грузди и всякие, — отвечал тот.

— Да за ими не ступишь. В лесу тигры да медведи.

— Совсем напрасно. Тигру и медведя завсегда можно отразить, — заметил Сукнов.

— Ах, вы только хвалитесь! — игриво отозвалась Фекла и засмеялась, косясь на Лешку.

— Как тигра кинется, они оттуда, как орехи, посыплются! — воскликнула Таня.

— Тигра вас сгребет и поест, — широко улыбнулась Авдотья, — и некому будет церкву строить. Вы ее видали, тигру-то?

— Нет, не приходилось… А вы?

— Я-то видала.

Переселенцы посмеивались над солдатами.

— Пошто же вам тут не нравится? — спросил Сукнов у Авдотьи.

— Нет, тут хорошо, но дома лучше. А вы нешто забыли Расею?

— Как же можно! Расею позабыть никак невозможно. — Тут он живо вспомнил; как следует солдату отзываться о России. — Это все равно, что отца с матерью забыть. Да чем же здесь не Расея? — спохватился он. — И тут жить хорошо можно. Вот я расположил у себя на сердце такую мечту, чтобы службу закончить и вовсе тут поселиться.

Авдотья с удовольствием внимала солдату. Таких рассуждений ей никогда не приходилось слышать.

— Я в книжке читал про здешний край.

— Вы даже книжки читаете? — насупившись, спросила она с опаской: не врет ли?

— Как же! — ответил Андрей с потаенной гордостью, и Авдотья почувствовала, что подозрение ее исчезло. — Тут воздух крепче. Рыбы много, хорошие леса. У моря теплые земли есть. Чернозем. Во Владивосток и в Николаевск со всего света корабли приходят. Так что тут жить можно, — убежденно сказал Андрей.

— На казенных-то харчах! — отозвался Тимоха.

Заиграл гармонист. Солдаты пели и плясали. Фекла поплыла по кругу и с чувством заглядывала Лешке в глаза. Поодаль мужики и солдаты боролись. Егор валил всех подряд.

— Здоровый! — говорили восхищенно солдаты.

— Здоровый, да с медведем как свой!

— Вот вы тут живете и ничего не знаете, — заговорил Сукнов, когда все снова уселись на бревнах, закуривая и переговариваясь. — А мы были на озере Ханка да в селе Никольском. Так там люди тоже с Расеи населены и живут в тревоге. А тут спокойно.

— Что ж там такое? — спросил Егор.

— Граница рядом. Хунхузы-разбойники часто нападают.

Разговоры, смех и шутки постепенно стихли. Все слушали солдата.

Андрей стал рассказывать, как на юге Уссурийского края была целая война с хунхузами. Переселенцы тесно сгрудились вокруг него на окраине громадного завала бревен. Егор нарубил и навалил к берегу эти деревья с мохнатыми сучьями. Как на плотбище, груды их громоздятся по обрыву. А внизу, на песках, вода в один завал с ними нанесла белого плавника и карчей. Сквозь вершины кустарников видна река с синими уступами далеких мысов.

Когда край солнца исчез за хребтом, враз, словно по волшебству, река, и горы, и лес — все слилось в сплошной голубизне, а остальные краски погасли. Амур замер в тишине, река среди сопок казалась маленьким озером.

Время было ужинать, но крестьяне не расходились.

— Нас с поста сняли и выслали, — рассказывал Сукнов. — Конные казаки пошли из разных станиц и наш батальон. Вот мы и встретили их под Никольском. Идут в беспорядке, колья несут, секиры. Здоровые есть хунхузы. Которые тащат мечи — они у них двухсторонние такие, широкие, с ладонь, чтобы ловчее головы рубить. Ну и пошло у нас!.. С нами были новоселы. Ну, началась перестрелка. Потом китаец знакомый показывает мне налево. Смотрю, с левой стороны то и дело фазаны вспархивают. Кто-то их пугает. Глядим, бегут на нас по траве хунхузы, сами гнутся, ружья волоком тянут по земле. Мы их как «на ура» взяли, они сразу побросали все и сдались. Которые злодействовали, как раз тут же попались.

Темнело. На другой стороне заблестел огонек, а рядом чуть побольше его что-то чернело. Это огромная казенная баржа, на которой прибыли строители телеграфа.

Под берегом раздался треск, и все невольно встрепенулись. Послышались шаги по гальке, и вскоре на обрыве появились два человека в сапогах, с ружьями за плечами. Кто-то из девчонок взвизгнул с испуга. В одном из пришедших мужики узнали Барсукова.

— С охоты, Петр Кузьмич? — спросил Егор.

— Да нет, так гуляли просто… Не было парохода?

— Никак нет, — вскочил солдат.

— Садитесь, садитесь, — махнул рукой Барсуков. — Я ночую у вас, — сказал он крестьянам.

— Милости просим, батюшка, опять к нам.

— Да вот пошел проводить. Да узнать, что слышно о пароходе… Что это тут у вас?

— Да вот солдат рассказывает.

— Пожалуйте в избу, барин.

— Нет, я тут посижу. — Барсуков присел на бревно. — Ну что же, продолжай, я тоже хочу послушать.

Сукнов несколько смутился и, как бы что-то вспоминая, морщил лоб.

Подошел плотный человек среднего роста. На плечах его блеснули погоны. Солдаты испуганно вскочили и вытянулись. Сукнов поспешно оправил рубаху и ремень.

— Здравия желаем! — гаркнули солдаты вразнобой.

— Садитесь, садитесь, братцы, — глухо сказал военный.

Егор узнал его — это был полковник Русанов, командир инженерных войск, строивших разные сооружения по Амуру. Он был начальником этих солдат. Кузнецов на днях отвозил офицерам кабана, убитого дедом Кондратом, и там видал полковника.

— Так что же? — спросил Барсуков. — Продолжайте, мы тоже послушаем.

— Да вот солдатик рассказывает…

Русанов не садился. Сукнов молчал и морщил лоб. Он не решался продолжать рассказ.

— Да, это дело нешуточное, — с укоризной, обращаясь то к полковнику, то к Барсукову, молвил Пахом. — Война была, солдаты сражались, а мы не знаем…

Егор позвал гостей в избу.

Солдаты уехали в своей лодке. Барсуков дружески попрощался с полковником и отправился вместе с ними. С реки доносилось пиликанье гармошки.

Крестьяне расходились.

— А какой Андрей-то бывалый, — толковала Бормотиха. — Солдаты про него сказывают, будто, когда фунфузов отражали, он начальника ихнего живьем в плен взял. Его фунфузы зарезать ладились, а он сшиб двоих, а те убежали.

Авдотье казалось, что Андрей у всех на речах и что, если бы не он, хунхузов не одолели бы.

«Солдат так уж и есть солдат, — думала девушка. — Пропащая головушка! И жаль Андрея, и сердцу люб. Я его теперь никогда не забуду».

— Андрей-то воевал, — сказал дед Кондрат, не доходя до избы. — А у нас нет ли хунхузов-то?

— Тут я забочусь, — заметил Иван. — Не допущу их!

Все смолкли.

— Наши-то соседи смиренные, — ответил Федька.

— Это еще встарь говорили: на границе не строй светлицы.

— Тут-то не страшно, — подхватил Федя.

Егор вспомнил, как радовался он в свое время, что рекрутчины на Амуре не будет и что дети его не пойдут в солдаты. Но теперь, если бы что-нибудь случилось вроде нападения, про которое рассказал Андрей, он дал бы детям оружие, и сам бы взял его в руки, и пошел бы драться не хуже солдат.

* * *

Русанов сидел за столом и при свете керосиновой лампы читал книжку в кожаном переплете. Полковник лыс. Голова и лицо выбриты, оставлены лишь усы. Перед ужином он налил из фляжки полный стакан вина и выпил залпом.

В дверь стали заходить мужики, они рассаживались на лавках и на полу. Вскоре набралась полная изба.

— Вот надо бы оповещать народ… А то не знаем, — снова заговорил Пахом. — Этак вот нагрянут…

— Мало ли ты чего не знаешь, — мрачно ответил полковник, попыхивая трубкой. — Разве дело в хунхузах?

— А в чем же? — спросил дед.

Всем хотелось, чтобы полковник еще сказал что-нибудь. Дед Кондрат подсел к нему поближе.

— Евангелие, батюшка? — спросил он про книгу.

На лице полковника появилось веселое выражение, а густые брови его нахмурились.

Ревет ли зверь в лесу глухом, —

стал он читать вслух, -

Трубит ли рог, гремит ли гром,

Поет ли дева за холмом,

На всякий звук

Свой отклик в воздухе пустом

Родишь ты вдруг.

Ты внемлешь грохоту громов,

И гласу бури и валов,

И крику сельских пастухов…

Он усмехнулся: «Евангелие!» — и не спеша стал набивать трубку.

Мужикам казалось, что он подвыпил.

Полковник Русанов был инженером, строил первый на Дальнем Востоке телеграф по берегу Амура, из Николаевска в Хабаровку и во Владивосток. Он представил правительству проект строительства железной дороги из Кизи в залив Де-Кастри, с тем чтобы грузы, идущие из-за границы, миновали устье Амура, где пароходы садились на мель. Тогда прекрасная бухта Де-Кастри могла бы служить нуждам Сибири. Тогда бы на Амуре выросли города.

— Вот, дед, ты здесь живешь… Дорвался до земельки — и ничего тебе не надо. А ведь неподалеку, каких-нибудь пятьсот верст, океан. Рядом Китай, Япония… Слыхал о таких странах?

— Слыхали… — отозвались из разных углов мужики.

— У тебя под носом, в тайге, уголь, железо, золото, нефть, из которой делается вот этот керосин и который мы привозим из-за моря, — сказал он, показывая на лампу. — А ты сидишь на релке и в тайгу не ступишь, лапти не замочишь. А вот эти мальчишки, внучата твои, должны построить дороги к морским гаваням, осушить болота, построить города. Тут в море — тьма зверей. А пока что их бьют иностранцы и зарабатывают миллионы на этом, а должны бить мы. Надо заводить корабли, возить товары в чужие земли. Здешней рыбой можно прокормить всю Россию. Золота здесь столько, что каждому русскому мужику в государстве можно построить по дворцу. А вы живете в нищете, безграмотные. Тут нужно проводить железные дороги. А что толковать про несчастных хунхузов?.. Солдатам хочется отличиться, и они врут больше, чем было на самом деле.

— Так надо дороги-то проводить, за чем же дело стало? — спросил дед.

— Казна-то что дремлет? — сказал Егор.

Русанов знал, что не все может сказать мужикам, а если и скажет, то толку не будет. Жизнь и работа на Дальнем Востоке ожесточили Русанова. Он был обижен, озлоблен столкновениями с начальством. Проектам его не давали ходу, они вызывали насмешки. В нем ценили лишь труженика, безответного строителя.

Русанов стал говорить, что надо зазывать сюда новых переселенцев и уметь самим копить богатство, развивать торговлю, учить детей, открывать школы, разведывать леса, воды, развивать промыслы.

— Вот так-то, старина! — в заключение сказал он Кондрату. — А мы скоро проведем телеграф, дотянем его, соединим с сибирским… Просеку расширим.

— «Старина»! А кабана-то кто тебе убил? — ответил дед. — Это мы лапти-то гноим, по тайге лазаем.

Несмотря на комаров, зудивших около лампы, полковник долго еще читал.

Мужики понемногу разговорились между собой.

— А ты, Иван, чего на полу сидишь, — спросил Силин, — разве на лавке места не хватает?

— Привычка! Как-то уютней на полу. Это у нас такая забайкальская форма. Забайкальский канфорт, паря! У нас так же вечерами собираются, играют в карты, рассказывают сказки. Каждый чего-нибудь выдумывает, но никто не перебивает.

— Известное дело, казаки! — тихо проговорил дед.

— Дедушка, не смейся! Вот керосин-то раньше в Расее вы не знали. А на Амуре, гляди, какие товары… Лампы горят.

— Ладно, уж не перебьем! — сказал Силин. — Рассказывай!

— Товар, поди, с Расеи же всякий привезен, — отозвался дед. — В Расее всего много, будет ли еще тут когда?

Бердышов чуть слышно крякнул.

— Тут народ населен по реке, как в одну улицу живет, — заметил дед, — а в Расее сопок таких нет, место ровное, и все сплошь запахано…

Все с удовольствием слушали деда. Простые слова его вызывали в их памяти виды родных плодородных пашен и былой жизни.

— Дороги, что ли, плохие, почто товары-то по деревням не возят, коли их там много? Люди оттуда приходят, лампу видят — удивляются, что лапти ночью можно сплесть.

— Да там, в Расее, на колесах ездят.

— А Тимоша сказывал, что у них летом ездят на санях, — и Бердышов прыснул, спрятав нос в воротник пиджака.

В избе засмеялись.

Дед уважал Бердышова, но вся душа его переворачивалась, когда слышал он суждения этого сибиряка о России, — Иван так и норовил съязвить.

— А ты, барин, был на океане-то? — обратился Иван к Русанову.

— Нет…

— А вот у Ваньки приятели американцы, — сказал Силин.

— Погодите, в самом деле познакомитесь с американцами, узнаете, как другие народы живут, — сказал полковник.

— Что за народ — не знаем, — продолжал Силин. — Расскажи-ка, Иван, хороши ли люди?

— Приедешь, спросишь, что надо, — продадут, — ответил Бердышов. — Какие у меня для них разговоры! Они хорошие товары из Америки привозят… Вот пошел Амур вниз. Ведь тут море близко. Подходит к морю, раздается шире и выходит… Такой лиман называется. Дальше вода соленая. А поперек, прямо среди моря, залег остров Сахалин, куда гоняют кандальников. Остров весь в хребтах, леса такие там, красные и черные, соболей дивно. Стоят горы из каменного угля. Не такой остров, как вон у Тимошки, где он в воду упал, а большой, ну, примерно, как отсюда до Хабаровки.

Васька, Санка, Петрован тянули шеи.

— На Сахалине есть сторона теплая, а есть холодная. На холодной стороне уголь горами и керосин есть…

— Дядя Ваня, а ты бывал на Сахалине? — спросил Васька.

— Мои дядья с Невельским ходили и первыми уголь и керосин нашли, — прихвастнул Бердышов.

— В казаках, что ль, керосин-то? — спросил дед.

— Почему в казаках?.. Нет… Просто из земли течет.

— И никто не берет?

— Там и брать его некому. Ведь это Сахалин! Еще ламп не было, а уж дядя мой там был и сварганил такой светильничек, жижу эту подливал, а потом обогреваться хотел, да у него шалаш загорелся, и с ним были гиляки, убить его за это хотели. А гиляки давно уже знали, что можно эту штуку вместо жира наливать в плошку, но боялись там огонь разводить, говорили, пески загорятся и спалят весь остров, одно огнище, мол, останется, ни лесов, ни зверей, ни их самих… А уж американцы лампы привезли потом. Это первый изобрел мой дядя и гиляки.

Все слушали со вниманием, хотя и догадывались, что Иван прибавляет и пришучивает, но получалось складно. Кажется, Иван решил не ударить лицом в грязь перед Русановым.

— Жижа это сочится, и лужи натекают черные, с жиром, как хороший отвар. Эту жижу, говорят, перегоняют, как ханжу или хлебное вино, и будет чистый керосин. И в избе светло. Мы сидим и удивляемся, как это горит…

«Иван где-то что-то слыхал, вот и брешет, — думал Тимоха, — а мы уши развесили!» Но при барине ничего не сказал: пусть-ка лысый послушает. Впрочем, спору не было, лампу эту привез Бердышов из Николаевска и подарил Кузнецовым на удивление всему Уральскому.

— Я с гольдами топтал там тропки, ходил соболевать, Зверей морских там тьма. Когда идет кета, входит в лиман — звери за ней. Только белые спины видно по всему морю. Белухи прыгают. Они идут за кетой и жрут ее. Вот Егор поймал как-то кетину, на ней раны были. Это от зубов белухи. У нее пасть здоровая и зубы как деревянные гвозди, и не часто, а редко. А мордой, паря, на птицу походит, но голова с лошадиную… А то сивуч вылезет из воды, как черт, с бородой, с усами. На лодке едешь, он глядит. Потом опять под воду залезет. Кто не знат, так страх!

— Водяной, поди!

— Для расейских там везде водяные. Говорят, что в других морях столько нет зверя. Я нагляделся. Мы сивучей били на берегах. У них ласты на ногах. Они вылезут на берег и лежат, греются на солнышке.

— А мясо у них едят?

— Проголодаешься, так съешь.

Слушатели насмешками перебивали рассказ Ивана, но он не терял духа.

— А что, в Николаевске бойкая торговля? — спросил Федор.

— А ты съезди туда сам. Ты же теперь купец…

Все засмеялись.

— Вот это уел!.. — молвил Тимоха. — Эх! Купец…

Федор и сам смеялся. Летом он купил на барже сарпинки и разной мелочи и теперь торговал понемногу с гольдами.

— В Николаевске — порт. Там и китобои приходят и большие морские пароходы, высокие ростом, с колокольню будет, как выгрузится и подымется из воды. Приходят и из Америки и из разных стран. Везут товар, от нас увозят пушнину, деньги выгребают. Муку везут, сукно, оружие… Я в Николаевск в первый раз приехал, и мне объяснили, что земля круглая, как башка… А я думал, что на китах стоит… А кабы на китах, давно бы провалилась. Китобои подсекли бы. Сшибли бы зверей, и тогда бы до свиданья!

Полковник, отложив книгу, давно слушал Бердышова. Не ожидал он встретить в бедной переселенческой избе такого землепроходца.

— А где же теплый-то край, дядя Ваня? — спросил Васька с кровати.

— А ты не спишь?

— Он не спит, все сидит слушает, — сказала мать извиняющимся голосом.

— Теплый-то край недалеко! — отозвался Бердышов. — Ты Савоську спроси. Он молодой там жил. Ему там пить дали — он еле убрался. А американцы-то ведь разномастица. У них все новоселы, сброд сошелся, что не ужился на старых местах. Власть себе сами выбирают, — он подмигнул Егору. — Уж не знаю, что за непорядки! Я спрашивал, как без становых жить…

Русанов чувствовал, что мужик, сидящий в углу на полу, совсем не так прост, как сначала ему показался.

— Вот бы посмотреть, как ты с ними на американском языке разговариваешь. Он у нас на всяком может, — сказал Силин.

— Верно, у меня есть приятель американец, — ответил Иван. — Как напьется, рассказывает. Хорошо по-русски говорит. Они переселились, и старую власть по шапке… С ним есть о чем поговорить… А вот я смотрю — шел сюда народ тоже со старых мест, не ужился там, а уж по дороге сюда, еще не видавши Амура, я слыхал, ругали эти места, и порядки будто тут не по ним… Землю не высушили как следует для них…

— Что это тебя, Иван, сегодня прорвало? — спросил Тимоха.

— Как же! — отвечал Бердышов. В темноте едва виднелись его широкие плечи. — Мало ли что я на полу сижу и в козляк летом кутаюсь!

Долго еще шли разговоры.

— Тебя, Иван, — сказал Тимоха, когда все поднялись, — другой раз только послушаешь…

— Во мне двое живут! — весело ответил Бердышов. — Один людям пособляет…

— А другой смотрит, кого бы ободрать…

Мужики разошлись. Полковник посидел, подумал и опять взялся за книгу.

Утром за ним пришла лодка. Отъезжая, он вспомнил вчерашние разговоры мужиков и подумал: «Мы свой „безмолвствующий“ народ не знаем, а в нем, возможно, таится сила, как в бомбе… Еще взорвется когда-нибудь — бог знает чего натворит».

Загрузка...