Глава сорок вторая

Амур все бьет и ломает. Тальниковый лес с подмытого треснувшего берега плетнем повалился в реку.

Улугу подъехал к обрыву в оморочке.

— Берега нету, пристать некуда? — крикнул он Силину.

— Чего сердишься? — отозвался Тимошка.

Гольд не ответил ему, с досадой вытащил оморочку в кустарник, швырнул ее и, захватив вещи, проворно полез на обрыв. Забравшись наверх, он оглядел реку, лес, озеро, с досадой что-то пробормотал и побрел к огороду Кузнецовых. Там сел на сломе и закурил трубку, глядя, как работают хозяева.

— Ну, как живешь, Улугу? — подсел Федюшка. — Дай закурить…

— Худо! — отдавая берестяную коробку с табаком, ответил гольд с таким выражением, как будто это само собой разумелось.

— Чем же худо? — подошел Егор.

Гольд покосился на него и смолчал.

— Что молчишь?

Улугу поглядывал по сторонам. Вид у него был такой, как будто русские к нему приехали и пристают, а он не желает разговаривать.

Видя, что Улугу не в духе, Кузнецовы снова принялись за дело.

— Ребята, не досаждайте ему, пусть одумается человек, — сказал отец.

Улугу долго сидел и курил.

* * *

— Ну, худо, что ли? — восклицал Улугу, сидя вечером в избе Кузнецовых. За столом у него отлегло, и он стал разговорчивей. — Лед прошел, а гусь дорога нету?

— Как это гусям дороги нету?

— Конечно, гусь надо другую дорогу искать. Старая дорога пропали. Вот с колокольни гуся стреляли. Теперь другой дорогой летает.

Кузнецов недоумевающе смотрел на гостя.

— Ты заговариваешься, — заметил Тимоха.

Улугу метнул злобный взор на Силина.

— Гусь раньше близко садился, а теперь далеко. Раньше как раз на протоке садился. Чистенький такой коса, гусей много сидели, — оживляясь, с умилением сказал Улугу. — Ружьем палить прямо из дома можно… далеко не ходить.

— А теперь?

— Что теперь! — махнул рукой гольд. — Теперь косу затопило, вода верхом ходит, оморочкой ехать надо далеко, однако, кругом острова.

— Парень, кругом острова ехать — руки отмахаешь, пол версты будет. Конечно, из дома лучше бы тебе стрелять…

— Кто же виноват, что косу затопило?

— Кто виноват! — зло воскликнул гольд. — Русский виноват!

— Как так? Ведь это в прошлом году гусей стреляли. Разве гусь помнит?

— А разве нет? Что его дурак, что ли? Косу еще не затопило, гусь на старое место летал, а поп как раз на колоколе каждый день играл, пугал, наш гусь обратно пошел. Конесно, если не русский, так кто виноват. Моя, что ли?.. Конесно! — оживляясь, продолжал Улугу. — Рыбка тоже пугали. Дерево стучит…

— А рыба слышит, что ли?

— А че, его глухой? — с обидой воскликнул Улугу. — Когда лес рубили, его слышит…

— Парень, ты здорово по-русски говорить стал, так и режешь.

— Конесно! Худо, что ли! — с гордостью ответил Улугу.

— Ну, это все ничего! — сказал Егор. — Как оспа-то?

— Оспа, его ходит… Уже недалеко. У нас в деревне одна старая фанза была, где Покпа, Айдамбо жили, знаешь? Айдамбо новый дом строил, и Покпа туда пошел. А старый фанза бросали. Туда чужой бедный люди приехал и поселился. Там оспа теперь. Еще у нас много людей теперь голова болеют, — пожаловался Улугу. — Они понимать не могут ничего.

— Верно, много гольдов за эти годы тряхнулись умом, — согласился Тимоха.

— На нашем озере теперь худо жить. Сибко сум…

— Какой сум?

— Ну, его сумит, гремит, народ чужой ездит. Как праздник, так идут, кричат, рыбка пугают…

— Парень, это в голове у тебя покоя нету, вот ты и придираешься, — обнял гольда Тимоха. — Ты лучше оспы бойся. Эту фанзу сжечь надо и людей к себе не допускать.

— Че тебе! — со злом скинул с плеча его руку Улугу. — Наса саман тихонько играет, — продолжал он про то, что тревожило его, — гуся, рыбу не пугает. А тот играет — сибко сум…

— Как это поп играет?

— Колокол его, у-у, как играет… Сибко колокол стучит, Саман бубен играет, а поп — колокол. Все равно бубен. Только бубен веревка нету. Все равно богу молится.

— Поганый ты нехристь! — рассердился дед и отошел.

Улугу нахмурился.

— А как огород-то?

— Гохча копает, — ответил Улугу. Но его тревожили общие вопросы, а не огород. — Теперь каждый дом свой саман есть. Кругом люди заболел. Жить трудно.

— Вы еще не видели, как бывает трудно жить. Вам только руку протянуть — мясо в тайге ходит.

— Нам не трудно, что ли?

— Гуся, рыбы у вас до черта.

— Что тебе, скажи! — с презрением воскликнул Улугу. — Разве гусь всегда тут живет? Зимой, что ли, он летает? А сегодня опять какой-то русский озером ходил и пугал все. Прямо не знаю, куда от русских деваться!

— Спокойно не живется?

— Нет!

— На русских и русским же жалуешься, — молвил Федя.

Улугу не ответил.

Уральцы были ему соседи, к ним уже все привыкли, и они, по убеждению Улугу, не считались теми русскими, которые мешали жить.

— У нас бога нету, что ли? Че наш бог худой? — вдруг с обидой обратился Улугу к деду.

— Бог на небе живет!

— Наса маленький бубен играли, ево все равно слышит.

— Бог-то все слышит, — с угрозой отвечал дед Кондрат.

— Конесно, бог один.

— Бубном чертей гонять, а не богу молиться, — сказал Федя.

— Все равно! Колокол тоже помогает, — подхватил Силин. — У-у, черти колокола боятся, ка-ак ударит — и враз чертей отбивает. Они, знаешь, черти эти, на приступ лезут, человечью душу схватить, а он их как крупной дробью. Вот заметь, парень, стало почище у вас на озере.

Улугу молчал, видимо сравнивая в уме, как шли дела с чертями раньше и как теперь.

— Все равно русский пришел — худо! — решительно молвил он и повалился на лавку, не выказывая ни деду, ни Егору никакого внимания.

Так много на отвлеченную тему, да еще русским наперекор, он никогда не говорил. Поэтому устал до изнеможения и едва прилег, сразу уснул и захрапел.

В том, как рыба ходила, какой дорогой гусь летал, была, казалось, прежде стройная гармония жизни. А теперь то тут, то там, и в больших делах и в мелочах, эта гармония нарушалась. Приход русских, рубка леса, постройка церкви интересовали Улугу. А вот гуси колокола испугались. Мелочи сильней всего досаждали Улугу, и он не мог смириться с тем, что весь строй старой жизни разваливался. Что бы ни случилось, Улугу казалось, что во всем виноваты русские. Конечно, их мало, а тайга велика, но они лезут всюду. Они проникли в душу Улугу.

В беседе с Кузнецовыми Улугу не высказал и малой доли того, о чем думал. Он говорил про гусей и про рыбу, про зверей, про рубку леса, но не в этом было главное. Он знал: гусей и рыбы еще много, стоило только отъехать, протянуть руку за ними. Улугу чувствовал другое: что жизнь теснит его, что все делается по-новому. Русские заводят все по-своему, и из-за них приходится все переворачивать.

Отдохнуть, уйти, сбежать от русских можно, но в своем уме и в своей душе, он чувствовал, завелось что-то русское. Временами он ненавидел и огород, и жену, и Егорку…

Дым с релки от громадных костров, разводимых корчевщиками, гнал мошку и комарье. Сейчас Улугу казалось, что жаль было даже мошку. Хотя эта мошка надоедала и ему, но он сочувствовал всем, кого гнали русские. «Это наша мошка, — думал он, — зачем ее так пугать? Если надо будет, сами прогоним, и нас она так не кусает, как русских».

Колокол гремит — Улугу жить мешает. Слова не дает сказать. Кругом летит звон. Русский поп доказал Улугу, что молиться по-старому неправильно. А по-новому, правильно молиться у него не лежала душа. А по-старому хотелось, а оказывалось, неправильно…

Гольд остался в Уральском ночевать.

— Домой неохота идти. Тут лучше. Там русский ходит, шибко мешает.

— Ах ты, камский зверь! — сказал дедушка.

— Верно, тут без русских спокойней, — сказал Федя.

Наутро Улугу помогал бабам на огороде. Вдруг, оставив лопату, в шляпе, щурясь, заковылял он к Наталье.

— Вот этот худой, расти не будет, — заметил он и ткнул черным пальцем гниль, стержнем ушедшую в сердцевину картофелины.

Улугу зажился в Уральском.

— А тебя дома не хватятся? — спросила его как-то Наталья. — Ты сказал, куда поехал?

Улугу некоторое время молчал раздумывая. Он не сказал, куда поехал. Уж так велось, что любой из мужчин подолгу не бывал дома и вестей о себе не подавал. Дома о них особенно не беспокоились. Айдамбо однажды пропадал полгода.

— Бабам зачем знать? — сказал Улугу. — Сами, что ли, не проживут? Рыбка рядом в озере, птицы до черта много.

— А огород? Или ты зарекся огородничать?

— Пошто зарекся? Бабы посадят.

— А они умеют?

— Как же!

— Ну, тогда им еще лучше, что тебя нет, на тебя не работать. У вас ведь бабы все на вас делают. А мужик, чужой ли, свой ли, проезжий, какой ли другой, всегда найдется. Пока ты у его бабы, а он у твоей!

Бабы засмеялись.

Пришел Савоська и позвал Улугу:

— Ну, пойдем ко мне, работать будем.

— Что такое?

— Надо зимнюю белку разобрать по сортам. Поможешь мне?

Улугу оставил лопату на недосаженной борозде и поспешил к Бердышову.

— Эх, огородники!! Ему и горя мало! — молвил дед. — Вот как его к земле пристрастишь? Услыхал про белку и все бросил! Мало еще поп их за волосья таскает!

* * *

Савоська нашел для Улугу самое приятное занятие — разбирать белку по сортам.

Смуглые, оба с косами, с трубками в зубах, гольды целый день копались в груде мехов.

Савоська и Улугу сетовали на жизнь, но друг друга не слушали. Савоська жаловался на жену брата, что обижает его, не дает жить дома, а Улугу — на русских.

Улугу был рад-радешенек, что ему пришлось заниматься купеческим делом. Перед ним товару на тысячи. Тут белки и синие, и темно-пегие, и голубые, и даже белые. Савоська открыл перед Улугу все пушные богатства Бердышова.

У китайцев не бывало столько мехов. «Мы сейчас самые богатые!» — думал Улугу. Он отродясь не видел столько белок. Шкурки разбирали по цветам, по глубине меха, по размеру, упаковывали в тюки. К июлю Савоська должен был отвезти часть этого товара в Хабаровку знакомым забайкальским купцам, наезжавшим туда каждый год.

Улугу, жизнь проведший на добыче пушнины, живо сообразил, как надо подбирать меха, выучил слово «сорт» и уже знал, какая белка идет в первый, какая во второй и третий.

— А соболь тоже есть сорт?

Весы, аршины, палки — все, на что, приходя к купцу, смотрели с удивлением и уважением, сегодня было доступно Улугу. Свои, мылкинские, казались ему жалкими, ничтожными людишками. Сидя на белках в узком проходе из высоких тюков, Улугу чувствовал себя близким богатой жизни.

На душе у него отлегло.

— Тот раз соболь скрылся в норе…

Начинался один из бесчисленных рассказов про охоту на соболя в норе. Савоська слушал с удовольствием, ему наскучило копаться в мехах одному. А Улугу подумал, что наука, как подбирать меха, пойдет ему впрок, теперь уж китайцы не обманут его, когда будет продавать им пушнину: «Сам знаю сорта. А то раньше всегда думал, что такое сорт? Торговцам какую шкуру ни покажи — всегда плохая. А теперь, оказывается, есть сорт! Ладно». И в восторге, что теперь торгаши ему не страшны и что вообще теперь ему море по колено. Улугу, как бы невзначай, взял железный аршин — предмет гордости и уважения всех покупателей — и помешал головешки в очаге. Однако, вдруг о чем-то вспомнив, он вытер аршин полой халата и кинул на место.

Чай вскипел.

«Тут не жизнь, а радость! — подумал Улугу. — Пить чай, кушать, спать на мехах, рассказывать друг другу про охоту, потом опять за чай и все время копаться в грудах драгоценных мехов…

Я не зря торговал. Говорят, самое приятное — держать в руках меха, добытые другими. Тогда, если есть на плечах башка, можно, глядя на каждую шкурку, что-нибудь придумать, вспомнить какой-нибудь рассказ про охоту или случай. Или догадаться, как эту шкурку, добыли и какого нрава был зверек, где и как он бежал».

На душе было очень спокойно. За сытным обедом чего не придумаешь! «Если бы еще не русские, которые везде шляются», — думал он.

На улице сыро, но тепло, яркое солнце, а гольды топят очаг вовсю. В доме жарко.

— Черт не знает, — вдруг воскликнул Улугу, видя, что Савоська вытащил бутылочку. — На Амур, когда ни выедешь, всегда дело найдется: тому огород копать, тому меха подбирать.

За обедом досказал он, как целый день, стоя на коленях на снегу, между костром и норой соболя, набирал в рот дым и пускал в нору, как черт из пароходной трубы, а сын караулил с сеткой. Ноги Улугу примерзли, а он не заметил, пришлось отрывать их от снега с кожей — недавно только зажили.

— Меха горят! — вдруг крикнул Савоська.

Улугу вскочил.

Обгорели хвосты у тюка, который он спьяну, видно, толкнул к очагу.

Гольды испуганно засуетились.

— Ну, ни черта! Маленько Ваньке убытки, — покачал головой Савоська. Он с искренним сожалением осматривал опаленные хвосты. — Совсем сгореть могли… — Но он ни словом не упрекнул Улугу.

— Пока горит, давай спать не будем, так худо. Надо работу кончать, — сказал он.

Гольды, забравшись в узкий проход между стен из тюков, уселись, поджав ноги, и принялись за дело, попыхивая трубками.

* * *

Утром дедушка Кондрат встретил Улугу.

— Попы — жеребячья порода. Ты попа не бойся. Бога бойся.

Улугу уже не в первый раз замечал, что русские своего попа не любят, за глаза его всегда ругают или смеются над ним, да едко, грубо. Улугу и не думал никогда, что этакие шутки можно говорить про людей.

И в то же время попа они слушались и терпели: «Значит, и я тоже, как русские, терпеть должен?» Но терпеть ему не хотелось, поэтому он и приехал в Уральское, чтобы пожаловаться и высказать, что ему не хочется быть таким же терпеливым, как они: «Что я, русский, что ли? Это они все терпят!»

И все же как-то легче становилось на душе, когда слышал он, что даже Кондрат попа ругает. Вообще все перепуталось за последнее время у него в голове. Зло разбирало — русские тут живут и везде лезут, но пожаловаться на них некому, кроме самих же русских, и только их ободрение и сочувствие утешали его.

«Кажется, уж я сам как русский становлюсь, — думал Улугу. — „Жеребячья порода“! — вспомнил он дедушкины слова. — Конечно, так. Самая жеребячья! Надо будет все же поехать к попу, рыбки отвезти. А то он косится. А его дело шаманское…»

Загрузка...