— Позволь тебе представить, — сказал Блудный Сын, — моего друга Пииту.
— Очень рад познакомиться, — весело отозвался Пиита, протягивая мне влажную руку, — я занят мытьем посуды, простите мой кухонный наряд.
На нем были бледно-голубая нижняя рубаха, белые фланелевые штаны, подвязанные у пояса красным шелковым платком, очень пестрые мокасины и изломанная панама с ленточкой шоколадного цвета с золотом.
— Садитесь, пожалуйста! — Его глаза благодушно смотрели сквозь очки в золотой оправе, когда он указал мне на удобный с виду стул. Я сел на него, но он быстро сложился подо мной. — Ах, простите, — сказал Пиита, — вы не знакомы с устройством этого стула. Я укреплю его. — Он проделал с ним какие-то операции, сделавшие стул более устойчивым, и я снова осторожно уселся.
Мы находились в маленькой бревенчатой кабинке на холме, оттуда открывался вид на город. Сквозь бутылочные стекла окон пробивался тусклый свет. Стены обнажали полосы бревен, между которыми пестрели пятна мха. В углу находилась скамья; покрытая выделанной медвежьей шкурой, а на маленькой продолговатой печке блестел горшок с бобами.
Пиита кончил мытье посуды и присоединился к нам, натягивая старую токседскую куртку:
— Ффу! Я рад, что покончил с этим делом. Быть может, я покажусь вам привередником, но должен сознаться, что не могу есть на одной и той же тарелке больше трех блюд, не проведя по ней мокрой тряпкой. Вот скверная сторона утонченных привычек: они осложняют жизнь. Однако я не могу пожаловаться. В моем приюте есть какая-то монашеская простота, которая делает его очаровательным в моих глазах. А теперь, принеся себя в жертву на алтаре чистоты, я намерен усладить свою душу музыкой. — Он снял со стены банджо и, настроив струны, начал петь. Эти песни оказались его произведением, скорей импровизациями, и он исполнил их с искусством и экспрессией, которые придавали им известную пикантность.
Время от времени он останавливался, чтобы сделать какое-нибудь остроумное пояснение.
— Вы никогда не слыхали о голубом снеге, Чичакцы? У кроликов бывает синий мех, а птармиганы окрашены в яркую лазурь. Вы никогда не пробовали коктейля из ледяных червей? Мы должны исправить это. Не употребляйте для салата ничего, кроме масла ледяных червей. О, я забыл дать вам свою карточку.
Я взял ее. На ней было напечатано следующее:
ОЛЛИ ГАБУДЛЕР
Эксперт в поэзии
Повернув ее, я прочел:
Магистр университета сильных впечатлений. Аккуратно и быстро исполняет заказы на всевозможные стихи. В случае неудовольствия клиента деньги возвращаются обратно. Прошу испытать. Специальность — надгробные оды. Баллады, рондо и сонеты по умеренным ценам. Требуйте наши строки любовной лирики. Заказы направлять в салун «Комета».
Я с любопытством взглянул на него. Он курил папиросу и следил за мной наблюдательными зоркими глазами. Это был блондин, юноша-херувим с голубыми глазами и капризным ртом, который, казалось, все время молился, переходя от серьезности к шутке. Он весело засмеялся, встретив мой испуганный взгляд:
— О, вы думаете, что это дурачество? Вовсе нет. Я сделался привидением с тех пор, как научился водить пером. Вы знаете Вилли Вильдербуша, знаменитого романиста? Ну, так Биль умер шесть лет тому назад от слишком усердной обработки Джона Ячменное Зерно, и об этом умолчали. Но каждый год из-под его пера выходит новый роман. Это призраки. Я был Биль номер третий. Не правда ли, сногсшибательно?
Я выразил свое удивление.
— Да, книжки-подделки великое дело. Очаровательное изображение девушки на обертке, которая что-то делает в середине, и счастливая развязка в конце — вот рецепт. Все остальное должно быть сладострастно, как бархат. Подождите, пока выйдет мой новый роман «Три минуты». Заказы принимаются.
— Заказываю, — сказал я.
Он внезапно стал серьезным.
— Если бы я мог как следует заняться литературным делом, из меня, пожалуй, вышел бы толк, но я слишком большой farceur. Ладно, когда-нибудь увидим. Может быть, Север вдохновит меня. Может быть, я сделаюсь теперь Гласом Ледяного Молчания, Воплощением Великой Белой Страны?
Он чванился, выпячивая грудь.
— Не состряпали ли вы какой-нибудь поэзии нынче? — спросил Блудный Сын.
— Как же, не далее как сегодня утром, пока я ел свиную грудинку с бобами, я нацарапал несколько строк. Я всегда пишу лучше, когда ем. Не хотите ли послушать? — Он вытащил из кармана старый конверт. — Они написаны по заказу Билли Усмирителя Вод. Он желает преподнести их одной из сестер Лабелль. Знаете, этой полной пылкой блондинке, Бэрдай Лабелль? Оно короткое, но прелестное. Он собирается выгравировать этот стишок на золотой крышке ручного зеркала, которое дарит ей.
Когда в глаза твои взгляну,
Я вижу неба глубину.
Твое чело белее лилий,
А щечки розу пристыдили.
Мне в голосе твоем слышны
Напевы радостной весны.
Красот природы не ищу я —
Я их обрел, тебя целуя.
— Не правда ли, как это пойдет к ней? В Бэрдай столько естественной прелести.
— У вас много работы? — спросил я.
— Нет, это скучно. Поэзия — только приправка на здешнем рынке. Это лишь добавочное занятие. Для того чтобы жить, я чищу сапоги в парикмахерской «Элит». Я, который витал на солнечных склонах Парнаса и утолял жажду своей души в Геликонском источнике, должен был избрать специальностью чистку сапог.
— Выпустили ли вы когда-нибудь книгу? — спросил я.
— Как же! Разве вы никогда не читали мои «Рифмы Шелестящего»? Один рецензент сказал, что я настоящий поэт, чистое золото, восемнадцать каратов проба, чудный предмет для торговли, другой утверждал, что я достойнейший из посвященных, когда-либо спускавшихся с высот. Они нашли, что я подражаю людям, о существовании которых я не подозревал. Меня обвиняли в том, что я подражаю больше чем двадцати писателям. Потом на меня накинулись педанты, утверждая, что я не подхожу под академические формулы, советуя мне погрузиться в традиции. Они толковали о форме, о классиках и т. д. Как будто это важно? Важно, когда вам удается сделать вещь так, чтобы люди поняли ее и ощутили бы, что она чувствует себя как дома в их сердце. Я могу писать стихи во всевозможных искусственных формах, но тогда они покрываются плесенью и превращаются в задние числа. Забудьте о них. Довольно изучать старые греческие вирши. Изучайте жизнь, бьющую красками, взывающую к экспрессии. Жизнь! Жизнь! Ее солнце сияло в моей груди, и я только, естественно, старался быть его певцом.
— Послушайте, — сказал Блудный Сын со своей скамьи, где он растянулся в облаке табачного дыма, — прочтите нам ту штуку, которую вы написали вчера. «Последний ужин».
Глаза поэта заблестели от удовольствия.
— Хорошо, — сказал он и ясным голосом прочел следующие строки:
ПОСЛЕДНИЙ УЖИН
Мари Во — Подведенные Очи,
Ты лукавой игрою лица
Веселишь, увлекаешь, морочишь
И, шутя, разбиваешь сердца.
За тебя — игрушку пустую,
Отдал честь я и гордость мужскую
И теперь напрасно тоскую.
Но близка минута конца.
Допивай же вино, если хочешь,
Мари Во — Подведенные Очи!
Мари Во — Подведенные Очи,
Твои ласки уже не манят.
Ты награды за прошлое хочешь?
Так прими же ее от меня!
Что мы сеем, — жатвой вернется,
И слезами смех отольется,
Мы сегодня уснем — и придется
Нам спать до Судного Дня.
Ты в вине больше уст не омочишь,
Мари Во — Подведенные Очи!
Мари Во — Подведенные Очи,
На колени! Молись о нас.
Молись горячей и короче.
Пока смерть свою косу точит.
Пока свет еще не погас.
Молись о добре, не содеянном нами.
Молись о покое, овеянном снами.
Бледный призрак уже за плечами,
И я слышу беззвучный глас,
Нас зовущий во мрак вечной ночи.
Мари Во — Подведенные Очи!
Как только он кончил, раздался стук в дверь, и в комнату вошел молодой человек с широким улыбающимся лицом актера и выпуклым лбом баптистского миссионера. Пиита представил его мне:
— Юконский Иорик!
— Алло, — перебил его вновь пришедший, — что поделывает компания? Пожалуйста, не смущайтесь. Как поживаете, Горацио? (Он называл всех Горацио.) Рад видеть вас. Только что с собрания кредиторов. Что это? Нет ли глотка виски? Это жестоко, старый дружище, жестоко. Не искушай меня, Горацио, не искушай меня. Не забывай, что я — только бедная трудящаяся девушка.
Он, казалось, с восторгом принимал жизнь во всех ее проявлениях. Он зажег сигару.
— Скажите, ребята, не знаете ли вы старого Бингбатса, адвоката? Дело в том, что я только что встретил его на Фронт-стрит. Я сказал ему: «Горацио, вы дали нам славное представление в Зеро Клубе», Он посмотрел на меня и по спине у него забегали мурашки. Ха! Да. Он был польщен, как Понч. «Послушайте, Горацио, — сказал я, — я поймал вас, но не выдам. У меня дома есть книга, в которой ваши речи имеются от слова о слова». Он совсем обмяк. А у меня есть, — ха! да — словарь!
Он мягко вложил в рот сигару с множеством хихиканий и шутовскими подмигиваниями.
— Нет, не искушай меня, Горацио, не забывай, что я только бедная трудящаяся девушка. Спасибо, я сяду вот там на ящике из-под мыла. Я знавал когда-то человека, по имени Чарльз Альфред Джобкрофт, который сел за светским чаем на яблочный пирог. Он так смутился, что не хотел встать. Так и остался сидеть, пока не ушли все остальные. Все удивлялись, почему он не двигается. Так и просидел, как приклеенный.
— Извращенный человек, — вставил Блудный Сын.
— О, Горацио, избавь меня от этого. Не забывай, что я лишь бедная трудящаяся девушка. Это жестоко, старый дружище. Послушайте, подкрепите меня глотком вина, живо поворачивайтесь, ребята, поворачивайтесь.
Он деликатно налил разведенный спирт, который заменял виски.
— Накачивайте меня легче, ребята, — сказал он, когда они снова наполнили стакан. — У меня уже нет такой выдержки, как несколько тех кому назад. Кстати, по поводу выдержки. Сильнее всех на этот счет был человек по имени Артур Фредерике Подстрек. Его невозможно было напоить. Он заливал просто удивительно. Он спаивал компанию молодцов до того, что они валились под стол, затем оставлял их и шел пить с другими. Он мог начать рано утром и продолжать до самой последней минуты ночи, и при этом даже никогда не делался навеселе; это, казалось, нисколько не действовало на него: он был так же сдержан после двадцатого стакана, как и вначале. Га! Но это было чудо! — Остальные наклонили головы в восхищении.
— При этом он был красивый здоровый детина. Дядя Виски, казалось, не причинял ему вреда. Я никогда не встречал таких способностей. Я часто следил за ним, потому что подозревал, что он втирает очки, но нет. У него стакан всегда был полнее, чем у других, он всегда пил виски, всегда до дна, и всегда брал после этого стакан воды. Я спросил себя: «В чем его система?» и начал упорно изучать его. Наконец, однажды я понял это.
— Что же это было?
— Итак, однажды, я заметил кое-что. Я заметил, что он всегда держал стакан особенным образом, когда пил, и в то же время давил себе живот в том месте, где находится солнечное сплетение. В тот же вечер я отозвал его в сторону.
— Послушайте, Подстрек, — сказал я, — я раскусил вас. На самом деле я еще ничего не раскусил, но удар подействовал; он побелел.
— Ради бога, не выдавайте меня. Не то ребята расправятся со мной судом Линча.
«Ладно, — сказал я, — если вы обещаете бросить это».
Тогда он исповедовался мне начисто и показал, как он это делал. У него под рубахой был эластичный резиновый мешок и трубка, идущая вдоль руки вниз по рукаву и кончающаяся белой воронкой в манжете. Когда ему нужно было опорожнить стакан, он просто выдавливал воздух из резинового мешка, опускал воронку в стакан и оставлял ее втягивать весь виски. Ночью он обыкновенно опоражнивал мешок и продавал спирт хозяину салуна. О, это был ловкий пройдоха!
«Я был настоящим трезвенником в течение семи лет (тайно), — сказал он мне.
— Да, — ответил я, — и вы будете им теперь явно следующие семь лет.
И он сделался им. Несколько человек вошли в комнату, пополнив этот кружок богемы. Некоторые принесли с собой бутылки. Среди них был художник, «посвященный» в степень бакалавра музыки, один экс-чемпион, любитель бокса, оратор-златоуст и дюжина других. Маленькая комната была переполнена, воздух пропитан дымом, разговор оживлен, хотя большей частью состоял из монологов неподражаемого Йорика. Неожиданно беседа перешла на тему о безнравственности города.
— У меня есть теория насчет близости возрождения Даусона. Вы знаете, что добро дочь зла, а добродетель отпрыск порока. Вы знаете, каким добродетельным бывает человек после кутежа? Надо согрешить, чтобы на самом деле почувствовать себя хорошим. Следовательно, грех должен быть сам по себе хорошим, чтобы служить средством для добра, чтобы быть сырым материалом добра, чтобы при выделке превращаться в добродетель, неправда ли? Кафешантан — хорошая жатва для молитвенных собраний. Если бы мы все были добродетельны, то в добродетели не было бы добродетели, и если бы мы все были порочны, никто не был бы плох. И так как в нашем городе очень много зла, нам кажется, что добро неестественно хорошо.
Пиита завладел общим вниманием.
— У одного из моих друзей был прекрасный пруд, поросший водяными лилиями. Они радостно украшали воду и вызывали ликование в душе. Люди приходили из ближних и дальних мест, чтобы посмотреть на них. Но в одну зиму мой друг решил очистить пруд и велел убрать всю мокрую тинистую грязь, пока на поверхности не остался только блестевший серебристый песок. Но лилии с их обворожительной прелестью больше не вернулись.
— Ладно, что же вы хотите этим сказать, старый мечтатель?
— О, только то, что в липкой грязи и тине Даусона я видел девушку-лилию. Она живет в хижине на Спуске, в еврейской семье. Я только два раза мельком видел ее. Я не могу передать вам этого, но она прекрасна, чиста и нежна. Я заложил бы жизнь за ее чистоту. Она выглядит, как юная мадонна.
Его прервал циничный смех.
— Брось басни! Мадонна в Даусоне, ха, ха!
Он замолчал, пристыженный, но я уже поймал нить. Я подождал, пока ушел последний шумный хвастун. «Эта кабинка находится на Спуске?» — спросил я. Он удивился и посмотрел на меня испытующе. «Вы знаете ее? Она очень близка мне». — «О, я понимаю. Да, это длинная чудная кабина на вершине склона». — «Спасибо, товарищ. — Не стоит, желаю удачи».
Он проводил меня до двери, любуясь чудом обворожительной северной полуночи.
— О, если бы найти возможность выразить все это. Ваша педантичная поэзия недостаточно глубока для этого, проза также. Нам нужно что-то большее, чем могло бы отразить жизнь и взволновать великое сердце народа. Спокойной ночи.