— Где я?
— Здесь, со мной.
Голос был тих, сладостен и нежен.
Я лежал в постели; моя голова была сильно забинтована и марля давила на веки. Я с трудом мог смотреть и был слишком слаб, чтобы подняться, но мне казалось, что я нахожусь в полутьме. Лампа, горевшая на маленьком столике возле меня, была низко закручена. Кто-то сидел около моей постели, и мягкая ласковая рука держала мою.
— Кто здесь? — спросил я слабо.
— Это моя хижина, успокойтесь, дорогой.
— Это вы, Берна?
— Да, пожалуйста не разговаривайте.
Я затрепетал от внезапной прелести счастья. Поток солнечного света залил меня. Значит, все миновало: тревоги, буря, кораблекрушение? Я плыл по мирному океану благополучия. Я закрыл глаза. О, я был счастлив, счастлив.
В ее хижине, с ней — и она ухаживает за мной — что случилось? Какой новый поворот событий вызвал эти чудесные перемены? Пока я лежал тут в тишине, стараясь вспомнить это что-то, что было прежде, мой бедный больной мозг лишь ощупью разбирался среди мрака зловещих теней.
— Берна, — сказал я, — я видел скверный сон.
— Да, дорогой, вы были больны, очень больны. У вас был приступ лихорадки, воспаление мозга. Но не нужно думать, отдыхайте спокойно.
Я лежал еще мгновение, пронизываемый необычайной новой радостью, утопая в невыразимом блаженстве ее присутствия, чувствуя себя лучше и крепче с каждым дыханием. Постыдные воспоминания начали оживать толпой, заставляя меня морщиться, корчиться и содрогаться. Но все же мысль, что она со мной, была как святое благословение. Несомненно, все было хорошо, раз кончилось так. Однако тут было что-то другое, какое-то воспоминание мрачнее остальных, какая-то тень теней, смущавшая меня. В то время как я боролся с возрастающим ужасом и неизвестностью, все вдруг прояснилось: телеграмма, мой обморок! Сильное горе охватило меня и в тоске я обратился к девушке:
— Берна, скажите мне, правда это? Моя мать умерла?
— Да, правда, дорогой, вы должны постараться перенести это мужественно.
Я всегда буду помнить те дни, когда медленно начал поправляться. Кровать, на которой я лежал, стояла в гостиной домика, и из окна я мог видеть весь город. Выпал снег, дни стояли сверкающие, как бриллианты, и дым круто поднимался в прозрачном воздухе. Маленькая комната была оклеена обоями, разрисованными букетами шиповника, напомнившими мне пороги Белого Коня. На стенах висели маленькие картинки в рамках; пол был затянут темно-коричневым и маленькая печка распространяла приятное тепло. Через дверь, завешанную занавеской, я мог видеть, как Берна хозяйничала в маленькой кухне.
Иногда она читала мне те немногие книги, которые я возил за собой во всех своих странствиях: страницу, другую моего излюбленного Стивенсона, поэму моего великодушного Генри, блестящую страницу моего Торо. Как эти чтения напоминали времена, когда, устав бродить по нашим прудам, я усаживался на берегу маленького кипучего источника и зачитывался до тех пор, пока не спускались серые тени. Я был так счастлив тогда и не сознавал этого.
Существовало ли когда-нибудь более странное положение? Она спала в маленькой кухне и нас разделяла только занавеска. Малейшего усилия было бы достаточно, чтобы отдернуть ее. Я с каждым днем становился все здоровее и крепче. Но за все сокровища мира не согласился бы я переступить за эту маленькую занавеску. Она была в такой же безопасности за ней, как если бы ее охраняли мечи. И она знала это. Однажды в тоске я позвал ее ночью, и она пришла ко мне. Она подошла с материнской нежностью, с восхитительной лаской, с великой любовью, сиявшей в глазах. Она склонилась надо мной, она целовала меня. Когда она нагнулась, я обнял ее; так мы оставались в темноте. Ее поцелуи горели на моих губах, ее волосы касались моих бровей, великая страсть пожирала нас. О, это было тяжело, но я выпустил ее, отодвинул от себя, попросил уйти.
По мере того, как я поправлялся и выздоравливал, она утрачивала свою жизнерадостность. С лица ее теперь не сходило тревожное, напряженное выражение. Однажды из кухни до меня долетел звук, похожий на сдерживаемое рыдание; ночью я снова услышал ее плач. Наконец наступило время, когда я оказался достаточно здоровым, чтобы встать и выйти.
Я одевался с видом мертвеца, каким я и чувствовал себя. Она сидела в кухне, спокойно поджидая меня.
— Берна, — позвал я. Она появилась с лицом, освещенным улыбкой.
— Я ухожу.
Улыбка исчезла, и на месте ее появилось знакомое, высокомерное, гордое выражение. Но за ним таился страх.
— Уходите? — пробормотала она.
— Да, — сказал я резко, — ухожу.
Она молчала.
— Вы готовы? — продолжал я.
— Готова?
— Да, вы пойдете со мной?
— Куда?
Я порывисто заключил ее в свои объятая.
— Ну, дорогая, венчаться, конечно! Идем, Берна, мы отправимся в ближайший приход. Не будем больше терять драгоценного времени.
Обильный поток слез хлынул из ее глаз, но она все еще упорствовала. Она покачала головой.
— Ну, Берна, в чем же дело? Вы не хотите идти?
— Думаю, что нет.
— Господи помилуй! Что случилось, дорогая? Вы не любите меня?
— Нет, люблю. Вот потому-то я и не хочу идти.
— Разве вы не хотите выйти за меня?
— Нет, нет, я не могу. Вы помните, что я говорила раньше. Я не изменилась с тех пор. Я все та же — обесчещенная девушка. Вы не можете дать мне свое имя.
— Вы чисты, как только что выпавший снег, маленькая.
— Никто не думает этого, кроме вас, и в этом-то вся разница. Все знают другое. Я никогда не смогу выйти за вас, носить ваше имя, привязать вас к себе.
— Хорошо, что же нам делать?
— Продолжать жить так. О, почему мы не можем жить так же, как жили до сих пор? Это было так уютно. Не оставляйте меня, дорогой. Я не хочу связывать вас. Я хочу быть только немного полезной вам, помогать вам, быть всегда с вами. Любите меня все же немножко, а потом, когда я надоем вам, вы сможете уйти. Но теперь не надо.
Я не соглашался, но она настаивала на своем.
— Хорошо, — сказал я, — мы поживем так еще немного. Но при одном условии, что со временем вы выйдете за меня замуж.
— Да, хорошо, хорошо, я обещаю. Если не надоем вам, если вы будете несомненно уверены, что никогда не пожалеете об этом, тогда я выйду за вас.
Так случилось, что я остался.