Берна в кафешантане! Слова не могут выразить всего, что эта простая фраза значила для меня. Два месяца я жил в тоскливой апатии страдания, но эта весть наэлектризовала меня к немедленному действию.
Когда Блудный Сын начал убеждать меня, я засмеялся горьким, нерадостным смехом.
— Я иду в Даусон, — сказал я, — и, если бы это был самый ад, я отправился бы туда за девушкой. Мне безразлично чужое мнение. Семья, общество, даже честь, пусть все это провалится; теперь они потеряли значение. Я был дурак, когда думал, что смогу когда-нибудь оставить ее, дурак! Теперь я знаю, что до тех пор, пока в теле моем есть жизнь и силы, я буду бороться за нее. О, я уже не чувствительный юноша, каким я был шесть месяцев тому назад. Я жил с тех пор. Я могу постоять за себя теперь. Я могу сталкиваться с людьми как равный. Я могу бороться, я могу победить. Я ничего не боюсь после того, что пережил. Я не придаю особой ценности жизни и намерен отчаянно бороться за эту девушку. Если я проиграю, значит не будет больше «меня» для того, чтобы бороться. Не старайтесь убеждать меня. К черту рассудок! Я иду в Даусон, и сотня человек не удержит меня.
— У тебя как будто появились новые трюки в репертуаре, — сказал он, глядя на меня с любопытством, — ты ставишь меня в тупик. Иногда мне кажется, что ты кандидат в сумасшедший дом, иногда же я снова начинаю думать, что ты в своей тарелке. Теперь твой рот принял угрюмое выражение, а в глазах появился жесткий взгляд, которого мне не приходилось еще видеть. Что ж, может быть ты добьешься своего. Ну, во всяком случае, желаю удачи.
Итак, попрощавшись с большой хижиной и обоими моими товарищами, грустно глядевшими мне вслед, я направился вдоль Бонанцы. Была половина октября. Жестокий ветер пронизывал меня до мозга костей. Страна лежала опять скованная под покровом снега, и небо было бледно и зловеще. Я шел быстро, полный мучительной тревоги, терзавшей меня до того, что я едва замечал дорогу; я думал только о Берне и о Даусоне.
Я пришел как раз во время, чтобы увидеть отплытие последнего парохода. Река уже «несла лед» и с каждым днем его зубчатые края ползли все дальше к середине течения. Огромная унылая толпа стояла на пристани, когда маленький пароход повернул в канал. На палубе было шумное общество; много городских женщин кричали на прощанье своим друзьям. Там было непринужденное экстравагантное веселье; на пристани же — печальная попытка к самоутешению. Последняя лодка. Они следили за тем, как весло ее у кормы разрезало замерзающую воду. Они следили за тем, как она медленно прокладывала себе путь через все более утолщающиеся полосы льда. Они продолжали следить за ней, когда она была уже далеко, борясь с клондайкским течением. Тогда, грустные и упавшие духом, они возвращались в свои одинокие хижины. Никогда уединение не казалось им таким горьким. Еще несколько дней и река будет натянута так же туго, как барабан. Долгие, долгие ночи опустятся на них и почти на восемь томительных месяцев они будут отрезаны от внешнего мира.
Однако скоро, очень скоро, дух примирения поправит дело. Они начнут извлекать из жизни, что можно. Чтобы кормить этот великий город-осьминог, рудокопы станут стекаться с ручьев с сокровищами, скопленными в жестянках для муки. Кафешантаны и игорные дома засосут их, и веселье пойдет полным ходом.
Проходя по тротуару, я удивлялся росту города. Появились новые улицы. Лавки выставляли дорогие предметы и кичились ценными товарами. В салунах были великолепные зеркала и лепные украшения. Рестораны предлагали европейские деликатесы, все поднялось на новую ступень экстравагантности, показного блеска, наглой роскоши. Повсюду на виду был человек с толстым «мешком». Он приходил в город обросший, с диким видом, часто одетый в лохмотья, но всегда с ненасытным голодом в глазах. Этот взгляд переносил вас в темноту, грязь и, тяжкую работу на заимке. Перед вами вставали безотрадные месяцы труда, грубая хижина с ее леденцами из льда за дверью, тускло горящим сальным светильником и прокисшим запахом застоявшейся еды. Вы видели, как он лежит, куря свою крепкую трубку, смотрит на этот кувшин с самородками на грубой полке и мечтает о том, что он даст ему там, где блестят огня и ревут граммофоны. Несомненно, что если терпение, выносливость, суровое неуклонное стремление, тяжкая, отчаянная работа заслуживают вознаграждения, этот человек имеет право на полную меру удовольствий.
И всюду этот жадный голодный взгляд. Женщина с накрашенными щеками знает этот взгляд; хозяин бара со своими одурманивающими напитками тоже знаком с ним. Они ждут его, это их «мясо».
Однако через несколько дней наш дикий, обросший шерстью человек перерождается, перестает вызывать к себе ваше сочувствие. Он выбрит, острижен, одет в шелковое белье, модные тонкие ботинки и платье по нью-йоркской моде. Вы бы ни за что не узнали в нем вашего друга в мокасинах и непромокаемом пальто. Он курит долларовую «Ларанаго», у него с полдюжины стаканчиков с виски «за поясом», а попозже у него назначено свидание с певичкой из Павильона. О, ему предстоит «кит» удовольствий, говорит он вам… Вы задумываетесь над тем, насколько его хватит. Не надолго. Это остро, коротко и сладко. Он разоряется в конец и королева шантана, для которой он покупал столько вина, по двадцати долларов бутылка, больше не узнает его своими блестящими глазами. Он «спущен по нитке», «разобран в конец» мастером своего дела. Горестно он выворачивает свои кармана наружу — ни одной «фишки». Он не может даже заказать покаянную порцию в три пальца водки. Таково одно из обычных явлений в золотом лагере.
Проходя по улицам, я встретил много знакомых лиц. Я увидел Мошера. Он очень растолстел и разговаривал с тщедушной женщиной с тяжелыми белокурыми волосами. По-моему, она весила около девяносто пяти фунтов. Они отправились вместе. Острый, как нож, ветер несся с севера, и люди в раздувающихся енотовых шубах наполняли тротуары. На углу «Авроры» я толкнулся с Банкой Варенья. На нем была куртка из летней фланели, и как бы для того, чтобы подчеркнуть исключительную жару, он отвернул свой узкий воротник. В дрожащих пальцах он держал тонкую папиросу, которой жадно затягивался. Он выглядел жалким, истощенным голодом и исколотым стужей; но при виде меня он тотчас же подтянулся в некоторое подобие благополучия. Однако через короткое время поник опять, и глаза его приняли тоскливое и униженное выражение. Нужна была чрезвычайная деликатность, чтобы заставить его принять маленькую ссуду. Я знал, что это поможет ему лишь глубже погрузиться в болото, но был не в силах вынести вида его страданий.
Я пришел в Парижский ресторан. Там было светлее, многолюднее, шумнее, чем обыкновенно. Я увидел служителей в обычной ливрее лакеев и Мадам — еще более грубую, хищную. Невольно рождался вопрос, есть ли у этой женщины душа и в чем цель ее существования. Она восседала там, как олицетворение хищничества и низкой алчности. Я подошел прямо к ней и спросил резко:
— Где Берна?
Она сильно вздрогнула. В ее наглых глазах появилось что-то вроде страха, но вслед затем она засмеялась жестоким искусственным смехом.
— В Тиволи, — сказала она.
Я все еще был слаб после болезни, и долгий путь утомил меня. Поэтому я вошел в салун и заказал виски. Я почувствовал, как неразбавленный виски обжигал мое горло. Я весь дрожал с ног до головы от необычно приятной теплоты. Вдруг бар со своими медными прутьями показался мне очень приятным местом, сияющим, теплым, полным комфорта и хорошего общества. Как ласково все улыбались. В самом деле, некоторые даже смеялись от искренней радости. Большой, весело настроенный рудокоп потребовал еще порцию, и я присоединился к нему. Куда девалась теперь моя горечь? Куда исчезла эта смертельная боль сердца? Пока я пил, все это казалось прошло. Волшебная перемена! Каким дураком я был! Стоило ли поднимать такой переполох? Бери жизнь легко. Смейся одинаково над хорошим и дурным. Ведь все здесь только фарс. Какое значение это будет иметь через сотню лет? Неужели мы посланы в этот мир только на мучения? Я, по крайней мере, не согласен на это. Я не намерен больше корчиться в смирительной рубашке существования. Здесь был выход, радость сердца, счастье — здесь, в этой закупоренной чертовщине. Я выпил снова.
Я был пьян, безнадежно пьян, когда я направлялся к Тиволи.