Вечером 16 марта 1833 года венецианская публика собралась в театре Ла Фениче, чтобы оценить «Беатриче ди Тенда», в таком же настроении, в каком четыре года назад пармская публика ожидала в театре Дукале «Заиру» — «злобно намереваясь с презрением отнестись к опере», как сказал Беллини.
В последние дни он, конечно, предчувствовал недоброе. Переутомленный, ослабевший от бессонницы, усталый от репетиций и, самое главное, измотанный сплетнями, к которым накануне премьеры присоединились и газеты, Беллини должен был чувствовать себя словно затерянным в каком-то страшном лесу, где его на каждом шагу поджидают хищники. Внешне он держался достойно — старался преодолеть все трудности и отразить любые нападки, но все время ощущал полное одиночество — у музыканта не оказалось тут ни одного друга, который поддержал бы его. В письмах к Флоримо и Сантоканале он отводил душу, но в Венеции у него не было близких, кроме «милых старичков» Перуккини и доброго Джамбаттиста. Его тоскливое одиночество почувствовала синьора Джудитта Турина, и ей удалось вырвать у мужа разрешение навестить Беллини, чтобы присутствовать — как всегда — на премьере его новой оперы. И в тот же вечер, сидя в ложе второго яруса, она очень волновалась за него, как и те немногие друзья, которые оказались там и тут в зале.
На улице шел дождь. А в зале театра враждебная атмосфера начала ощущаться с первой же минуты, как только открылись двери для публики. Едва Беллини появился в оркестре, где каждый автор вынужден был находиться во время премьеры своей оперы, как вместе с редкими хлопками в ледяной тишине враждебного зала раздались «оскорбительные свистки», что бесстрастно отмечает корреспондент одной миланской газеты, добавляя: «Очевиднейшее доказательство, что публика хотела провала оперы». Так начался один из самых мучительных за всю карьеру Беллини вечеров.
«С задетым самолюбием, — пишет Скерилло, очевидно проинформированный Флоримо, — он сидел лицом к публике и смотрел на нее с презрением и вызовом». Он не привык к такому грубому приему. Ему отвратительно было это предвзятое, враждебное отношение к опере прежде всего из-за того, что оно было заранее подготовлено и расчетливо разжигалось.
Опера шла — по мнению другого беспристрастного хроникера — в сложной, противоречивой обстановке, чувствовалось, что публика растеряна и мнение ее колеблется. Увертюра и первая картина, а также дуэт из второго акта прошли как бы незамеченными. «Мне кажется однако, — замечает тот же хроникер, — что этот дуэт заслуживал аплодисментов. Но публика не сочла нужным аплодировать. Она ожидала выхода Джудитты Паста в третьей картине первого действия. Однако каватина, которую она исполнила, совсем не понравилась слушателям. Прошло незамеченным и Ларго в первом акте, а следующая за ним каватина даже вызвала иронические реплики. Кое-кто обнаружил в аккомпанементе сходство с одной мелодией из «Нормы» и дал понять автору, что его плагиат у самого себя обнаружен. «Норма! Норма!» — закричали с галерки, перекрывая неодобрительный шум остальной публики.
Беллини, сидевший в оркестре, вздрогнул. Он решил, должно быть, что это сигнал к скандалу. Но тут ему пришла на помощь Джудитта Паста. Великая певица, повторяя непонравившуюся мелодию, сумела так искусно украсить ее вариациями, что сделала неузнаваемой и даже заставила горячо аплодировать себе. Это была первая овация за вечер.
Второй раз аплодисменты у столь враждебно настроенной публики Джудитта Паста и Орацио Картадженова вырвали в следующем дуэте, особенно в Ларго во втором акте, где умная певица мастерски завладела аудиторией. Фразу, с которой ее героиня должна была обратиться к Филиппо, она спела публике, сохраняя гордое достоинство. «Не любишь, так хоть уважай, — подчеркнула Паста, — спаси хотя бы мою честь!» И публика поняла справедливый укор, адресованный ей, и с энтузиазмом захлопала певице, а также и забытому до той поры автору.
Беллини по-своему воспользовался этим моментом, чтобы выразить упрек публике, которая явно питала к нему недобрые чувства, — он игнорировал эти аплодисменты точно так же, как словно бы не заметил проявления враждебности, когда вышел в оркестр.
Он «остался пригвожденным к своему стулу», показывая, что вообще охотно не присутствовал бы в театре, где не хотели справедливо оценить работу художника. «Сицилийская гордость заговорила во мне, — напишет он Сантоканале, рассказывая об этом вечере, — и мой непреклонный вид импонировал одним и еще больше злил других…»
Однако весь вечер не было больше никакого враждебного шума и никаких пререкательств, хотя оперу по-прежнему слушали без особого интереса, и все номера до середины второго акта прошли при гробовой тишине в зале, кроме небольшого хора и терцета в финальной картине, которые нашли «красивыми и новыми» (а мелодия эта была заимствована из уже забытой «Заиры»), тогда как столь ожидаемое предсмертное ариозо Беатриче разочаровало публику — его сочли «довольно тривиальным, и певица не получила всех предназначавшихся ей аплодисментов, какие привыкла вызывать своими сольными номерами».
Перейдем теперь в лагерь противника. Статья Локателли появилась в «Гадзетта привиледжата» на следующий день после премьеры «Беатриче». Это был редчайший случай, поскольку тогда было принято публиковать рецензию на новую оперу только после второго представления, чтобы у критика была возможность выразить более определенное, устоявшееся мнение.
Но у Локателли могло быть только одно мнение — суждение враждебной партии, тем более что в своем диалоге с воображаемым подписчиком из Фонцазо он предсказал, что произойдет с «Беатриче» и ее автором. И теперь к пресловутому синьору «А. Б.» он обращался с третьей статьей в виде торопливого письма, которое он якобы набросал, как только вернулся из театра, в час ночи. Автор статьи знает, что подписчик не просил его об этом, но он тем не менее делает это из желания угодить ему и сообщить самые свежие новости о новой опере Беллини, которой синьор «А. Б.» так интересовался.
Сквозь подчеркнуто иронический тон прорывается удовлетворение плохим приемом оперы. «Беатриче ди Тенда» не имела никакого успеха, — утверждает автор статьи, — среди несчастной публики не видно было ни одного довольного лица, и маэстро, сидя среди скрипок и виолончелей, видел, как решается его судьба, и никто не вспоминает о нем. Некоторые его поклонники пытались, конечно, напомнить публике об авторе, поодиночке выкрикивая его имя, но их, возможно, искреннее желание никто не поддержал, и сторонникам Беллини пришлось умолкнуть».
Такова хроника премьеры. А вот как Локателли объясняет автоплагиат из «Нормы». «В Венеции, — опять обращается он к пресловутому подписчику из Фонцазо, — все мы очень любим «Норму», и я готов спорить, что сразу узнаю, из какого места взят любой такт этой оперы! Что же тогда говорить о самом маэстро! Он любит свою оперу так сильно, что даже перепутал свои мелодии и поменял местами аккомпанемент этих опер. В результате в «Беатриче» имеется несколько мест, сходных и даже одинаковых с «Нормой», а публика сразу же заметила это и громко закричала: «Норма! Норма!» Что ж, бывает и такое…»
Конечно, мудрено написать более желчно, тем более что автор статьи — может быть, для того, чтобы показать свою беспристрастность, — находит в опере и кое-что удачное, но не замеченное публикой. Хотя его мнение, насмешливо подчеркивает он, разумеется, сугубо личное, ибо слушатели не обязаны обращать внимание на столь незначительные детали. К тому же, если учесть, сколько публике пришлось ожидать оперу, она имеет полное право услышать «что-то лучшее после такой изнурительной (по крайней мере внешне) работы, какую проделал автор». Статья заканчивается вопросом: «Что же теперь скажут в Фонцазо?» В переводе на нормальный язык это могло бы означать: «Вы довольны теперь?»
На этот раз приходится констатировать провал более несомненный и убедительный, чем это было с «Нормой», однако и теперь приговор, вынесенный венецианской публикой «Беатриче», не был безапелляционным. Несмотря на враждебное отношение и подстрекательство газет, венецианцы каждый вечер заполняли театр, и сборы удваивались. «Беатриче» прошла до конца сезона шесть раз, и, похоже, импресарио Ланари довольно быстро забыл несчастливую историю с премьерой благодаря внушительным поступлениям в кассу театра.
Но Беллини долго помнил это фиаско. В двух письмах, относящихся к тому времени, он с достоинством рассказывает о событиях премьеры, не выискивая оправданий. Он спокойно воспринимает козни своей «враждебной» судьбы. «Все мои труды для Венеции пошли на ветер, — пишет он своему товарищу по школе Борначчини, — ты ведь уже слышал о торжественном фиаско «Беатриче». Я мог бы привести в оправдание враждебность публики из-за слишком большой задержки, некоторые враждебные статьи в газетах накануне премьеры, совершенно убийственное предисловие Романи к своему либретто, но теперь все это уже ни к чему».
В таком же благородном тоне выдержано и письмо к Сантоканале 25 марта 1833 года: «Моей новой опере из-за целого ряда обстоятельств не повезло, в отличие от «Капулети». Меня обвинили, будто я умышленно задержал премьеру до 16 марта, хотя виноват в этом был только поэт…»
Сам же Беллини после всего пережитого полагался исключительно на время. И действительно, от спектакля к спектаклю зрители слушали «Беатриче» с нарастающим интересом, и всякий раз аплодировали все новым и новым номерам, причем публика заполняла зал настолько, что антреприза выручала за билеты вдвое больше, чем на первом представлении. Расценивать все это можно было только как хороший признак. «Если считается, что кассовый сбор — самый верный показатель успеха, то моя опера произвела фурор, несмотря на плохой прием на премьере». И маэстро предоставляет вынести окончательный приговор «Беатриче» более объективному судье: «Время даст ответ на все вопросы…» Пока же сказать ему больше нечего. Он лишь напоминает, что «Заира», освистанная в Парме, взяла реванш в «Капулети», а «Норма», не понятая целиком на первом представлении в Милане, все равно потом имела огромный успех. И «Беатриче», — заключает музыкант, — которую я считаю достойной сестрой ее, надеюсь, тоже будет воздано по заслугам».
Беллини уверен, что со временем и «Беатриче» воскреснет, как возродилась «Норма». Но горечь поражения сохранится надолго.
В письме к Сантоканале он сообщает, что намерен снять обвинения, выдвинутые против него в «Гадзетта», в том числе упрек в плагиате из «Нормы», который она «простодушно» поместила на своих страницах. С этой целью маэстро опубликовал в газете два нотных примера. Один воспроизводил аккомпанемент из «Нормы», который композитор якобы украл, другой — из «Беатриче», совсем иной. В том же номере «Гадзетта» от 26 марта опубликовано письмо, адресованное Локателли, в котором «один друг маэстро Беллини» вежливо, но решительно и уверенно, как человек, утверждающий истину, абсолютно убежденный в своей правоте, объясняет, насколько опрометчивым и клеветническим было обвинение композитора в задержке премьеры новой оперы в Ла Фениче.
Эта задержка была вызвана леностью поэта, который, будучи обязан по контракту вручить музыканту либретто новой оперы в октябре и ноябре, к 15 января дал ему всего несколько сцен и то лишь после того, как импресарио Ланари обратился к компетентным властям.
Далее в письме друга композитора говорилось, что «поэт представил Беллини в конце октября вовсе не план либретто и не наброски сцен, а только одно название «Кристина, королева Швеции», и ему после отклонения сюжета музыкантом не пришлось выбросить ни единой поэтической строки». Романи без всяких потерь для себя взялся за новый сюжет. К тому же дополнительная задержка премьеры была вызвана вынужденной заменой баритона. Так были окончательно поставлены все точки над «и» — уточнено, кто и в чем виноват во всей этой истории.
Ни в малейшей степени не сомневаясь, что уточнение это внесло полную ясность, развеяло всякие сомнения и клевету, обрушившиеся на него, Беллини 28 марта вместе с Джудиттой Паста покинул Венецию и направился в Милан. Возможно, он заехал в Казальбуттано, но пробыл там очень недолго. Вскоре ему опять предстояло длительное путешествие. Маэстро подписал контракт с антрепризой Кингс-театра в Лондоне (здесь каждый год проходил «итальянский сезон»), по которому обязывался поставить в столице Великобритании свои оперы с участием Джудитты Паста.
Беллини давно хотел заключить этот контракт и вот теперь получил его благодаря поддержке супругов Паста. Переговоры о поездке в Лондон начались, очевидно, еще в декабре, а подписан контракт был в марте, в Венеции. Именно на это обстоятельство и намекал Локателли в ответе подписчику из Фонцазо, говоря о путешествии, которое «Беатриче» совершит на Британские острова сразу после постановки в Ла Фениче. Отъезд был назначен на 10 апреля, и Беллини, занятый сборами в дорогу, безусловно, считал венецианский инцидент с оперой полностью исчерпанным, тем более что Локателли больше не возвращался к нему.
Но если остроумный издатель венецианской «Гадзетта» не счел нужным снова выводить на свет своего «А. Б.», поскольку больше нечего было добавить ко всему сказанному ранее (разве что принести извинения), то на выступления друга Беллини ответил Феличе Романи.
Прочитав в Милане венецианскую газету и обнаружив, что вину за задержку премьеры «Беатриче», за ее провал возложили целиком на него, но, самое главное, узнав, что публике стало известно, как его вызывали в полицию, где он вынужден был капитулировать, подписав заявление (а в письме друга Беллини приводились точные подробности и даже номер протокола), Романи пришел в неописуемую ярость. Утратив свой надменный вид и олимпийское спокойствие, что, как он полагал, отличало его от остальной части человечества, он превратился в самого обыкновенного смертного, жаждавшего во что бы то ни стало отомстить за полученное оскорбление, и набросился на противника, используя все имеющиеся в его распоряжении средства.
Опытный полемист, Романи заострил перо и написал ответ в свою защиту. Ловко подтасовывая факты и запутывая даты, он наворотил целую груду лжи, под которой чуть не похоронил Беллини. Но читателю, следившему за развитием событий, о которых мы рассказывали, строго соблюдая хронологию, почерпнутую из документов, нетрудно будет понять, как непорядочно и бесчестно поступал поэт, стараясь вовлечь в ссору аргументы и людей, не имевших к ней ни малейшего отношения.
Романи начал с уверения, что расскажет, как обстоит дело «с поднятым забралом и без помощи друзей». А дело согласно его версии выглядело так:
«Я должен был вручить маэстро Беллини половину либретто в октябре и другую половину — в ноябре, но маэстро оставил за собой право выбора сюжета. Или Минерва была к нему немилостива, или какая-нибудь другая богиня заняла ее место, факт тот, что прошел июль, прошел август, и сентябрь прошел, наступил октябрь, а несчастный сюжет все еще не был найден. К тому же Беллини исчез. Новоиспеченный Ринальдо проводил время в праздности на острове Армиды[72], а у меня, чтобы отыскать его, не было, как у Убальдо, лодки, потому что фортуна гостила у маэстро».
Лживость подобного утверждения очевидна, поскольку мы знаем, что музыкант все лето (за исключением августа, проведенного в Бергамо) не расставался с Романи, стараясь отыскать сюжет, который устроил бы Джудитту Паста, а поэт не торопился, ожидая новых пьес из Парижа. Говоря же об исчезновении Беллини, Романи намекает на поездку композитора в июне в Мольтразио (ограниченную одним месяцем), и тут он тоже старается как можно больше подпустить желчи.
«Когда господу богу стало угодно, — продолжает поэт, — тогда музыкант наконец-то и появился. Но время уже ушло, и другие обязательства, которыми я не мог пренебречь, вынудили меня отказать ему в моем сотрудничестве. Однако он так упрашивал меня, так уговаривал, а я, имея с ним дело, привык идти и на большие жертвы, то все же согласился и принялся сочинять оперную трагедию под названием «Кристина, королева Швеции».
Но мы-то знаем, что сюжет «Кристины» был выбран только в конце сентября, и Романи обещал дать Беллини первые стихи 8 октября. В течение этого же месяца сюжет был заменен — с обоюдного согласия они решили обратиться к «Беатриче ди Тенда».
«В одно прекрасное утро, — продолжает Романи, — Минерва Беллини снисходит к нему и подсказывает сюжет «Беатриче ди Тенда», а в другое еще более прекрасное утро моя любовь к Беллини и мое уважение к его Минерве вынуждают меня пойти на еще одну жертву: согласиться на новый сюжет. Я откладываю начатое прежде либретто, хотя некоторые эпизоды из него я мог бы опубликовать, если бы тоже любил заставлять плакать камни…»
Однако Романи и тут лжет: он не написал для «Кристины» ни единой строчки, иначе его вдова, еще более мелочная, чем он сам, непременно обнародовала бы их, как сделала это после смерти мужа с теми стихами к «Сомнамбуле», «Норме», да и к «Беатриче ди Тенда», какие Беллини просил переделать или напрочь отклонил.
Очевидно, под Минервой Беллини Романи подразумевает Джудитту Турина, которая согласилась помочь уговорить его заменить сюжет. Этот более чем откровенный намек — вопиющая бестактность. Мы знаем, что сославшись на изменение сюжета, либреттист не прислал музыканту ни единой строчки, и Беллини, приехав 8 декабря в Венецию, «был в отчаянии от того, что поэт не дает мне стихов». Однако, по уверению Романи, все выглядело иначе.
«Пока я занимаюсь «Беатриче», Беллини уезжает в Венецию и в благодарность за мое согласие обрушивает вину за промедление на мои бедные плечи. Я находился далеко, — комментирует несчастный страдалец от капризов этого мальчишки, — а тот, кто далеко, не в силах опровергнуть ложь. Импресарио, не ведавший, как обстоит дело, обратился к властям, и вот, к стыду маэстро, меня вызывают в миланскую полицию, и возникает мой протест (а не извинения) по этому поводу».
Ни протеста, ни извинений, как мы знаем, не было, а существует подписанная поэтом официальная бумага, где он объясняет, что причиной задержки явилась «занятость, — это его подлинные слова, — в миланских театрах», а отнюдь не капризы Беллини. Не исключено, что либреттисту предложили как можно быстрее связаться с композитором. Но Романи предпочел изменить некоторые детали.
«Тогда я спешно отправляюсь в Венецию и прошу объяснить, чем вызвано подобное коварство. Маэстро обвиняет импресарио, импресарио — маэстро. Льстивые слова одного, тяжелый вздох другого успокаивают меня, и я запираюсь в своем доме…» Да, запирается в своем доме, чтобы вскармливать злобу, которая переполняла его, пока он находился в Венеции, и которая вскоре переросла в ненависть — ненависть безудержную, выплеснувшуюся в финале статьи обвинением — сгустком грубости, злобы и яда.
«На что, собственно, рассчитывает теперь Беллини или кто-то, стоящий за ним? — взрывается гневом Романи. — На то, что время движется для поэта иначе, нежели для маэстро? Что прошедшие месяцы потеряны только для него одного? Что лишь ему проданы мое время, моя личность и мой мозг? Что я должен оставить всякую другую работу и заниматься его либретто, как будто двенадцать тысяч франков, предназначенные ему, попадут в мой кошелек? И если он писал музыку второпях, то и я сочинял стихи спешно, страдая каждый день от его капризов и от тирании его музыки. И если эта его музыка не имела успеха, на который он рассчитывал, какой смысл залечивать свои раны, обвиняя меня в потере времени, тогда как виноват во всем только он один. Опера написана в три месяца? — продолжает Романи. — Так ведь это же свинство, сработанное в три месяца. Пусть утешится Беллини — одним ударом топора дерево не повалить. Что ему от этой неудачи? Остался без денег? Двенадцать тысяч франков он получил. Остался без славы? Так его ждут милорды на Темзе. Испорчена репутация? В глашатаях недостатка нет. Друзья, причем весьма влиятельные, у него есть, и автор письма, на которое я отвечаю, — прекраснейший пример тому, и да ниспошлет ему бог здоровья, дабы он служил вечным образцом театрального благородства».
Этой припасенной для конца ядовитой стрелой, нацеленной прямиком в «друга», написавшего письмо, поэт завершает свое публичное выступление. Но мы полагаем, если кто-нибудь и нуждался в уроке благородства и честности, так это сам Романи.
Беллини прочитал ответ Феличе Романи, когда заканчивал сборы перед отъездом в Лондон. Хорошо зная заносчивый и вспыльчивый характер поэта, он мог ожидать от него многого, но никак не столь кровожадных оскорблений, которые унизили маэстро, вызвав громкий резонанс в Милане, к тому же поэт не довольствовался публикацией в газете — он не ленился и устно распространять свои выпады против Беллини всюду, где только было возможно.
«Со страниц газеты именно он, Романи, перенес спор в гостиные и кафе, — рассказывает Скерилло, используя сведения Флоримо. — Тщеславный, обидчивый, колкий, он нередко заводил разговор о невежестве композиторов и прежде всего о Беллини…» С каждым днем атмосфера вокруг музыканта становилась все более гнетущей — он чувствовал себя словно зажатым в крепкие тиски.
Конечно, Беллини обязан был ответить Романи и, должно быть, собирался потребовать сатисфакции за эти недопустимые обвинения и клеветнические измышления, но кто-то, очевидно, отговорил его, ибо шум вокруг дуэли мог бы затронуть более деликатную тему, касающуюся его личной жизни, и вовлечь в спор другие лица. Кроме того, он был связан поездкой за границу, которую невозможно было отложить, поскольку дата отъезда была увязана с пересадками в Пьемонте, во Франции и переправой через Ла-Манш.
Беллини оставалось только одно: ответить Романи еще одним письмом, которое могло бы последовательно опровергнуть все вымыслы, инсинуации и оскорбления, не касаясь при этом по возможности никаких интимных сторон. Ответ этот Беллини поручил подготовить одному своему другу (возможно, даже нескольким друзьям), и утром 10 апреля, как было определено заранее, он отправился вместе с супругами Паста в Англию. Он удалился, можно сказать, едва ли не на цыпочках, как человек, покидающий место, где на него обрушилось столько страданий, словно отправился в изгнание — тайком, неприметно, не желая, чтобы его кто-нибудь видел. Он уехал, исполненный горечи и с комком в горле. Он покидал «свой» Милан, который из-за злобных выпадов друга стал его врагом, покидал, полагаясь, как всегда, на бога, которого он неизменно призывал на помощь в самые трудные минуты жизни, и на целительное время.
Ответ Беллини на выступление Романи появился на следующий день после отъезда маэстро в газете «Севильский цирюльник» от 11 апреля 1833 года. Письмо было подписано неким Пьетро Мариетти. Очевидно, это был псевдоним, под которым скрывался друг (или друзья), сочинивший его. Возможно, Беллини перед отъездом читал это длиннейшее послание, занявшее две газетные колонки, набранные мельчайшим шрифтом.
Однако впечатление оно произвело отнюдь не такое, на какое рассчитывал его автор. При всех благих намерениях письмо Мариетти было столь же неубедительным, сколь и растянутым. Вместо опровержения лживых выпадов и обвинений Романи с помощью точных дат и ссылок на свидетелей Мариетти предпочел оспаривать их пространными рассуждениями, и полемический спор утратил остроту, увязнув в бесплодном и нудном многословии.
Единственная колкость в адрес Романи, прозвучавшая убедительно и сжато, — это фраза насчет бестактности поэта, вовлекшего в спор «некоторый момент», не имевший к нему никакого отношения. «Еще одно доказательство слепой злобы и полнейшего неуважения, — заключает Мариетти, — вы дали в вашем письме, когда, не зная, как еще обрушиться на Беллини, не постыдились намекнуть на «некоторый момент», хотя как человек воспитанный, вы ни в коем случае не должны были его касаться. Не буду больше ничего говорить по этому поводу, — завершает он, — потому что очень опасаюсь пробудить в вас столь сильный укор совести, что он омрачит славу, какую вы надеетесь приобрести этим вашим злобным письмом, которое, если взглянуть на него спокойно, сами увидите, было написано в несчастливую минуту вашей слабости».
Под письмом Мариетти издатель газеты поместил короткую реплику, в которой сожалел об этих бесполезных препирательствах, не приносящих ничего хорошего, и выражал огорчение, что «двое выдающихся, талантливых людей, которые должны были бы вместе, в дружбе и согласии, еще больше прославить свои имена на поприще столь благородного искусства и возвеличить славу Италии, вместо этого опускаются до поистине ребяческих споров и едва ли не женской болтовни».
Слова, несомненно, справедливые, в которых чувствуется желание примирить спорщиков. Но Романи, уже слишком распаленный, не слышал на это ухо, как, впрочем, показал, что не заметил и последнюю колкость Мариетти. В пылу полемики он думал только о том, как уничтожить своих врагов. Почувствовав, как опытный писатель, что тон и стиль письма Мариетти может погасить спор, он вновь набросился на своих противников и тотчас опубликовал в газете «Эко» новый ответ. В нем Романи ловко подменил суть спора и обернул все приведенные аргументы обвинения против самого обвинителя.
Что же касается упрека в том, что поэт намекнул на «некоторый момент», то теперь он едва упоминает о нем, но присоединяет к нему другую инсинуацию, утверждая, будто отъезд Беллини в Лондон очень похож на бегство человека, у которого земля горит под ногами. «Беллини снова исчез… Но я вижу пароход, с необычайной поспешностью пересекающий Ла-Манш и оставляющий за собой длинный шлейф черного дыма… На этом пароходе знаменитый паломник… И я снимаю перед ним шляпу и восклицаю: маэстро Винченцо! И на этот раз ваша Минерва ввела вас в заблуждение, не поняв сути спора и переоценив силу ваших защитников. Да будет она более удачлива впредь! И пусть поможет вам перечеркнуть в Англии ошибки, которые вы допустили в Италии!..»
Это был последний комок грязи, какой Феличе Романи бросил в Винченцо Беллини, у которого «сердце было разорвано на части и душа истекала слезами». Музыкант не смог позабыть гадкие выдумки, какие тот, с кем он шесть лет делился своими мечтами, волнениями и разделял славу, обрушил на него, чтобы обвинить и унизить. И свое огорчение Беллини выразит в горьком, но мягком упреке, который выскажет поэту спустя год, когда восстановит с ним дружеские отношения.
Он вернется к этому инциденту не потому, что не смог простить друга, а потому, что захочет показать обидчику, как кровоточат его раны. Вот какими словами Беллини оправдывает себя перед историей:
«Сколько ожесточенных статей обрушил ты на своего друга! Ты говоришь, что всегда любил меня и любишь, и теперь пишешь Бордезе: — Я не переставал любить его, потому что знаю, что вина была не только его, что его подстрекали неблагоразумные друзья, что он был обманут разными людьми, которым хотелось разлучить нас. — Но если ты всегда был уверен во всем этом, зачем же писал и печатал в газетах яростную клевету на меня? И совесть не мучает тебя за всю эту ложь, что ты обрушил на меня? Разве я не провел у твоего порога весь июнь и июль до 10 августа? А после августа и после того, как 10-го сентября я уехал в Бергамо, чтобы поставить «Норму», разве я не приехал в Милан, где оставался до 7 декабря? Разве ты не уверял меня, что с выбором сюжета надо подождать, пока не прибудут пьесы из Парижа? А кроме того, разве ты не добавлял без всякой нужды другие обиды, не имеющие отношения к делу? И после этого ты говоришь, что очень любил меня?»
Каждый вопрос — словно удар молотком по совести Романи, которому не оставалось ничего другого, как поспешить в открытые братские объятия Беллини, издали протянувшего ему руки в уверенности, что возобновятся их сотрудничество и общие успехи. Однако гордый Романи, хоть и растроганный и раскаявшийся, все же до конца будет стараться спасти свой престиж. Вспоминая — в некрологе Беллини — о размолвке, он напишет: «Это было время, которого мы оба потом стыдились». А по существу, однако, стыдиться должен был только он один.