XXXIV В ОЖИДАНИИ КОНТРАКТА

Почти все лето 1835 года Беллини провел в подавленном состоянии. Возможно, из-за того, что так и не мог начать переговоры с дирекцией Гранд-опера — все еще откладывалось назначение нового директора, а может быть, потому, что у него не имелось работы. Вдобавок ко всему он был не при деньгах. Тех небольших процентов, какие он начал получать с капитала, вложенного в знаменитые испанские акции, оказалось недостаточно.

Беллини распорядился продать мебель из своей миланской квартиры и попросил синьору Джудитту Турина вернуть деньги, которые одалживал ей, но смог получить лишь несколько тысяч лир, так как продать удалось не всю мебель, а синьора Турина не могла отдать долг сполна, потому что ожидала, пока муж пришлет ей сумму, определенную законом на ее содержание. Это были, можно сказать, падежные деньги, сомневаться, что их вернут, не приходилось, но в данный момент Беллини предпочел бы иметь их в своем кармане.

Живя в уединении на вилле в Пюто, он, без сомнения, немало времени уделял своим повседневным занятиям, и, похоже, именно этим летом написал две камерные арии «Забвение» и «Мечта детства». В последней арии некоторые биографы узнают романс, написанный в память о Маддалене Фумароли на стихи, присланные Флоримэ. Однако тот утверждает, что стихотворение, сочиненное Морелли, «не прибыло вовремя к Беллини». Несомненно, что тогда же композитор создал два Канона. Один для двух голосов — сопрано и контральто (или тенор и бас) с фортепиано — в альбом Керубини, другой — четырехголосный по просьбе пианиста Циммермана (он помечен 15 августа и фактически является последним сочинением Беллини).

Однако плохое настроение музыканта, а может быть, болезнь, меланхолия или печаль явно ощущается в этих предсмертных произведениях. При всей контрапунктической изощренности музыки слова довольно грустные, а мысли выглядят нравоучительными сентенциями. Вот, к примеру, стихи Канона, посвященного Керубини:

С бледных, страдальческих щек,

Из онемевших глаз

Льется немая печаль —

Любовь покидает нас.

Перечитывая сегодня эти стихи, мало кто не поддастся желанию видеть в них романтические прозрения или печальные предчувствия. Но даже самый бесхитростный из читателей не может не задаться вопросом: почему Беллини выбрал именно эти слова?


Беллини чувствовал себя одиноким.

Несмотря на то, что он продолжал бывать на приемах, на обедах и званых вечерах, где его окружали поклонники и друзья (а он с полным правом мог утверждать: «Россини по-прежнему мой близкий друг»), Беллини чувствовал, что ему не хватает кого-то, кому он мог бы открыть сердце, поведать свои замыслы, теснящие его голову. Письма той поры отражают непрестанное кипение мыслей, идей, надежд, которые мечутся в мозгу, точно в лихорадочном бреду, и он бросает их на бумагу как придется, не контролируя, словно рука с трудом поспевает за ними.

Но и этих откровений души было недостаточно для проявления всех чувств его взволнованного сердца. Беллини хотелось видеть рядом — здесь, в Париже — кого-нибудь из своих близких. Он написал дяде Ферлито и тетушке Саре, что, как только выйдет на сцену его новая опера, он приедет за ними в Катанию и повезет в длительное путешествие по Италии, Франции и Англии — пусть будут готовы к нему. Он просил Сантоканале, собиравшегося в Милан, заехать к нему в Париж, уверяя, что поездка займет «самое большее пять дней!», а о Флоримо и говорить не приходится. Начиная с февраля Беллини засыпал его бесконечными приглашениями. В каждом письме к нему мы можем прочесть такие фразы: «Флоримо, как мне нужно поговорить с тобой!» Или же: «Скоро ли я смогу обнять тебя?» Он соблазнял друга поездкой за границу: «Если приедешь, побываем у Мерикоф на Рейне, во Франкфурте, и проведем там весь июль». Пытался даже воздействовать на тщеславие Флоримо, автора нескольких скромных камерных романсов: «Если приедешь в Париж, сможешь доставить мне громадное удовольствие оценить…»

Флоримо поначалу не отвечал на приглашения, но, когда они стали особенно настойчивыми, написал Беллини, что сейчас не может приехать, потому что чувствует себя подавленным монотонной жизнью, которую ведет в Музыкальном колледже в Неаполе. На это Беллини возразил: «Но что может быть лучше, чем приехать в Париж и отвлечься немного?» — и предлагал другу свой дом и свои деньги, думая, что тот не может отправиться в путешествие из-за недостатка средств.

Но даже не это беспокоило Беллини: Флоримо, характер которого был тверже гранита, замкнулся в совершенно необъяснимом молчании, и композитор ломал голову, пытаясь понять, чем вызван столь упрямый, неизменный отказ в ответ на его приглашения. «Но почему ты не приезжаешь? — снова настойчиво спрашивал он. — Почему хотя бы не объяснишь толком, в чем дело? Почему оставляешь меня в тревожном недоумении?.. Скажи хотя бы, в чем причина? Повторяю, это успокоит меня…»

Наконец Флоримо, чтобы не тревожить друга (и избавиться от мучительных уговоров) нашел убедительный, с его точки зрения, предлог — депрессию, вызванную «каким-то туманным моральным злом» — и просил музыканта какое-то время не настаивать на приезде к нему. И Беллини был вынужден уступить, хотя и неохотно. Но последнее слово он оставил за собой. «Поступай, как знаешь», — согласился маэстро, но тут же добавил, что приглашение всегда остается в силе: «Когда приедешь, мои объятия ждут тебя, моя квартира приготовлена для тебя, и мы постоянно будем рядом…»


Беллини перестал надеяться увидеть своего Флоримо. Но он готовил сюрприз для родных и друзей. Минувшей весной скульптор Жан Пьер Дантан-младший очень удачно изваял небольшой бюст Беллини, причем композитор чем-то походил на сына Наполеона. С модели было сделано несколько гипсовых слепков, и маэстро захотел предстать перед родными и друзьями в скульптуре.

В Сицилию подарки были отправлены через неаполитанское посольство. Друг композитора Назелли позаботился о доставке в Палермо трех ящичков, в каждом из которых помещалось два небольших бюста. Они были адресованы Сантоканале, и тот должен был распределить их по указанию самого Беллини. Один ящичек предназначался Флоримо, другой — дяде Ферлито, третий — Сантоканале. Как пи заботливо отнеслись все к пересылке, прибытия посылок пришлось ждать довольно долго, и это очень беспокоило Флоримо, который заподозрил бог весть какие каверзы или похищение. Но дело было всего лишь в путанице на почте.

Флоримо присоединил этот гипсовый портрет Беллини к гравюрам, воспроизводящим облик друга, развешанным в его рабочей комнате, рядом с большим полотном работы живописца Ариенти, которое синьора Турина сумела наконец переслать из Милана. В этом большом зале библиотеки монастыря Сан-Пьетро в Майелле Флоримо постоянно ощущал присутствие своего любимого Винченцо, дружески смотрящего на него со всех сторон, и для не слишком сентиментального калабрийца, к тому же поглощенного борьбой с неким «туманным моральным злом», этого было вполне достаточно.

По чувствительному катанийцу этого было мало, и он продолжал уговаривать друга приехать в Париж: «Флоримо, как мне нужно поговорить с тобой!.. Скоро ли я обниму тебя?.. Почему не приезжаешь?.. Почему хотя бы не объяснишь, в чем дело? Почему заставляешь меня беспокоиться? Когда приедешь, мои объятия ждут тебя, моя квартира приготовлена для тебя…»

Конечно, позже Флоримо не раз с горечью вспоминал слова Беллини, и тогда ему, должно быть, казалось, что он слышит их в своей рабочей комнате — они доносятся со всех сторон и звучат все громче, как мольба о помощи. Но в ту пору Флоримо не находил ничего тревожного в этих призывах, не видел ничего странного в настойчивых и полных беспокойства просьбах. И Флоримо приедет в Париж только для того, чтобы опуститься на колени у могилы своего друга и горько пожалеть, что вовремя не откликнулся на его призыв.

Новый директор Гранд-опера Дюпонсель был назначен в конце июня. Беллини был знаком с ним, и тот обещал музыканту: если он будет руководить театром, непременно предложит Беллини выгодный контракт. Оставалось подождать еще совсем немного, пока новый руководитель примет дела и начнет заниматься нерешенными вопросами. «Надеюсь, — сообщил Беллини другу, — что вскоре смогу поговорить с тобой о моих контрактах».

Флоримо продолжал убеждать Беллини начать следующую оперу, уговорив Скриба, одного из либреттистов Гранд-опера, написать ему стихи. Но у музыканта был свой план: обратиться сейчас к Скрибу значило бы показать свою заинтересованность, желание сочинить оперу для крупнейшего французского театра. Он же, напротив, хотел, чтобы его пригласил новый директор, что выглядело бы совсем иначе, внушало бы уважение к нему, а кроме того, он мог бы тогда рассчитывать на некоторую сумму, какую получал каждый приглашенный композитор не в виде гонорара, а в качестве аванса при соглашении. «Поэтому нужно ждать, — ответил он Флоримо, — ты прав, время уходит, но ничего не поделаешь, если хочешь получить выгодный контракт».

К тому же для беспокойства не было оснований. Сюжет для новой оперы он выбрал давно: «Дуэль при Рашельё» Скриба, и музыкант уже наметил план либретто, еще в то время, когда собирался сочинять три оперы для Сап-Карло. Оставалось лишь изложить сюжет в стихах, и основа оперы будет готова.

Россини сообщил, что вопрос о контракте решится в десять дней, но уже прошло гораздо больше времени. Сначала переговоры надолго отложили из-за покушения на короля Луи-Филиппа, совершенного анархистом Фиески 28 июля 1835 года. Театр вынужден был приостановить свою работу, и Беллини провел в ожидании июль и август. Только в сентябре Россини удалось начать переговоры с новым директором Гранд-опера, но оказалось, что планы театра изменились.

Дюпонсель не имел ничего против новой оперы Беллини и мог бы поставить ее в предстоящем сезоне, однако не хотел давать композитору никаких авансов. «Не столько из-за суммы, которую он считал пустяковой, — сообщает Беллини, — сколько из-за плохого примера, какой дирекция может подать другим композиторам». Маэстро должен удовлетвориться обычным авторским гонораром. Но эти отговорки были всего лишь «красивым предлогом».

Когда Дюпонсель еще только надеялся стать директором Оперы, он не колеблясь пообещал Беллини многое, учитывая, что маэстро — друг министра Тьера, может замолвить за него слово. «Теперь же, когда он получил театр, — таков горький вывод, — он прекрасно понял, что я горю желанием писать только для Оперы, а не для какого-нибудь другого театра и, ничего больше не опасаясь, хочет подчинить меня общим правилам театра и заставить отказаться от «аванса».

Единственное, что оставалось Беллини, чтобы вынудить чересчур скупого Дюпонселя выдать деньги, попросить министра порекомендовать директору сделать это. Но нужно было, чтобы рекомендация выглядела как доброжелательный совет, а не указание. Беллини рассчитывает на одного очень близкого к министру человека, который может помочь ему. «Если подобный шаг, — заключает он, — ни к чему не приведет, я готов согласиться, так как не могу больше сидеть без дела». На другой день после встречи с этим человеком Беллини сообщил Флоримо, что у того возникли некоторые затруднения, и министр, по-видимому, не сможет ни вмешаться в это дело, ни обязать директора Оперы, прикрывающегося параграфами регламента, нарушить правила, не скомпрометировав себя. И все же он обещал, что повидается с министром и постарается уговорить его посоветовать Дюпонселю прийти к соглашению с Беллини.

«Подождем несколько дней, — успокаивает друга музыкант, — узнаем, что предпримет министр, и я думаю во что бы то ни стало покончить с моей праздной жизнью, начать работу, согласившись на все, что мне предложат».

Беллини написал это 4 сентября 1835 года. Спустя девятнадцать дней он умер, так и не дождавшись столь важного для него ответа.

Загрузка...