Однако вечером 24 января 1835 года, когда «Пуритане» были впервые показаны публике, Беллини довелось испытать новое и еще более сильное волнение. Уже зная, какое впечатление производит опера, он тем не менее был вынужден признать, что и на него самого она воздействует как-то по-новому: «Она прозвучала для меня почти неожиданно», — признается маэстро. И конечно, вновь вызвала неудержимый восторг зала. «Я не думал, что она взволнует, и сразу же, этих французов, которые плохо понимают итальянский язык… — сообщает он дяде Ферлито, — но в тот вечер мне показалось, что я нахожусь не в Париже, а в Милане или на Сицилии».
Отчет, который он сам дает о премьере и который находит точное подтверждение в газетах того времени, подчеркивает, что аплодисменты раздавались после каждого номера оперы — аплодисменты различные по накалу, в зависимости, разумеется, от впечатления, какое производили номера на публику, слушавшую их впервые. Очень горячо аплодировали первому акту и всему третьему, но больше всего оваций вспыхивало во втором акте, и репортерам пришлось отмечать факты, совершенно не обычные прежде для парижских театров. Публику «заставили плакать» во время сцены сумасшествия Эльвиры, которую Гризи «спела и сыграла как ангел», но кульминация восторга наступила после дуэта басов.
«Все в зале обезумели, — рассказывает Беллини, — поднялся такой шум, такие крики, что приходилось только удивляться темпераменту зрителей. Но говорят, что стретта производит очень сильное впечатление, и, видимо, это в самом деле так, потому что весь партер, восхищенный стреттой, поднялся и кричал, как безумный, одним словом, мой дорогой Флоримо, все это просто неслыханно, и с субботнего вечера ошеломленный Париж только об этом и говорит. Публика, — продолжает Беллини свой рассказ, — (вопреки правилам, так как лишь после спектакля можно вызывать «автора», причем только по имени), так вот публика потребовала меня, и Лаблашу пришлось, можно сказать, вытащить меня к рампе, и, едва ли не шатаясь, я предстал перед зрителями, которые кричали как сумасшедшие. Женщины махали платочками, а мужчины поднимали свои шляпы. Разумеется, они заставили повторить дуэт, и занавес опустился. Клянусь тебе, что получасового антракта не хватило публике, чтобы прийти в себя. Когда начался третий акт, видно было, что зрители все еще сильно возбуждены…»
В тот же день, 26 января, Беллини отправил письма дяде Ферлито и Сантоканале, сообщая им о необыкновенном успехе «Пуритан». В своем рассказе он употребляет почти те же слова и характеристики, только в послании к палермскому другу он дает волю законному чувству гордости: «Итак, да здравствуют Италия и Сицилия!» Право же, этим восклицанием он словно дарит родной земле блистательную победу, одержанную им за рубежом.
На другой день после премьеры началась неизбежная круговерть, которую влечет за собой любой успех. Визиты друзей, цветы, приглашения, поздравительные записки от музыкантов, даже таких, как Обер. Россини тоже поспешил в день премьеры известить Сантоканале об успехе «Пуритан», выражая радость по этому поводу: «Зная, с какой любовью вы относитесь к нашему общему другу Беллини, с удовольствием сообщаю вам, что его опера «Пуритане в Шотландии», сочиненная для Парижа, имела блестящий успех. Певцов и композитора два раза вызывали на просцениум, и должен сказать, что в Париже подобное проявление успеха редко, и его добиваются только по заслугам. Вы видите, мои предсказания сбылись и, говоря откровенно, сверх наших надежд. В этой партитуре есть значительные достижения в области оркестровки, однако ежедневно советуйте Беллини не слишком обольщаться немецкой гармонией и всегда полагаться на свой счастливый природный дар создавать простые мелодии, полные истинного чувства. Прошу вас сообщить моему доброму Казерано об успехе Беллини и сказать, что он может убедиться в том, что «Пуритане» представляют собой наиболее значительную партитуру из сочиненного им до сих пор».
Королева Мария-Амелия уведомила Беллини, что приедет на второе представление оперы. Король Луи-Филипп по совету министра Тьера повелел наградить молодого музыканта Рыцарским крестом ордена Почетного легиона в честь его заслуг. В свою очередь, Тьер, благосклонный к катанийскому композитору, письменно засвидетельствовал свое уважение, не забыв отметить, что орден был пожалован по его совету. Словом, с избытком было всего, что могло взволновать крайне впечатлительного Беллини.
И понадобилось немало времени, чтобы он пришел в себя. Все письма этого периода необычно кратки и выглядят набросанными в спешке, взволнованной рукой. Но неудержимая радость, которую доставил музыканту восторженный прием «Пуритан» и неожиданное признание столь высоких лиц, просвечивает даже в немногих строчках, отправленных дяде Ферлито и Сантоканале. Сообщив о награждении его орденом Почетного легиона, он в обоих письмах повторяет один и тот же призыв: «Выпейте за мое здоровье!» И заключает одинаково: «Да здравствуют Сицилия и ее сыновья!» Больше всего его восхищало то, что он за границей был награжден как итальянский музыкант.
Этот счастливый период творческой жизни Беллини завершил жестом благодарности, посвятив свою оперу королеве страны, где его музыка снискала триумфальный успех. Чтобы торжественно поднести свое творение высочайшей особе, он через посла Неаполитанского королевства князя Бутера испросил аудиенцию у королевы.
Прием был назначен на 5 февраля. И выглядел он несколько необычно по сравнению с другими аудиенциями во дворце: строгий придворный этикет уступил место самой сердечной беседе, ибо в тот день в зале Тюильри встретились три соотечественника и два земляка: Беллини был родом из Катании, князь Бутера, сопровождавший его, — из Палермо, а королева Мария-Амелия была дочерью короля Фердинанда I, Бурбонского. Родившаяся в Казерте, воспитанная в Палермо, она вышла замуж за Луи-Филиппа Орлеанского, который в то время находился в изгнании, а теперь стал королем Франции.
Посвящение Беллини было особенно приятно королеве. В Тюильри был устроен большой концерт из сочинений катанийца с участием лучших певцов Итальянского театра. Об этом блистательном вечере сохранился только короткий отчет, который дал музыкант Флоримо, и еще более краткое сообщение дяде Ферлито. Нам известно, что при дворе пожелали услышать сцены и арии из «Нормы», еще не исполнявшейся в Париже, и финал оперы произвел — по свидетельству Беллини — удивительное впечатление. Король с королевой не однажды подходили к роялю, чтобы с большой любезностью выразить свое восхищение.
Королевский прием стал счастливой вехой в официальном утверждении Беллини во французском музыкальном мире. Успех был единодушным и при дворе, и в театре. Зрители высказывали одобрение наградой, врученной автору: «Он вполне заслужил почести, которые ему оказаны», — таково было всеобщее мнение.
В то время как столица Франции чествовала молодого катанийского музыканта, столица Королевства Обеих Сицилий обращалась с ним хуже, чем с самым последним из своих подданных. И все из-за чиновничьего крючкотворства.
Омрачив радость Беллини, 9 февраля прибыло известие от «Общества неаполитанских театров» с отказом ставить «Пирата» в Сан-Карло, из-за того, что партитура оперы не была получена в назначенный срок. И князь Оттайяно в ответ на письмо Беллини, в котором тот объяснил ему, что произошло с пересылкой, не задумываясь пошел на расторжение контракта.
Однако «неслыханный» успех в Париже оперы, которую Неаполь отверг, помог Беллини с юмором отнестись к этому отказу. Он решил, что никогда больше не подпишет никаких контрактов с этим «Обществом». «Какое же это удовольствие — послать к черту всех и вся, не правда ли?» — спрашивает он друга. Но дальше, не в силах скрыть огорчение, он все-таки добавляет: «Какие же гадкие люди бывают на свете!»
Обе части отвергнутой партитуры были наконец получены в Неаполе и ревностно сохранены Флоримо, который, как всегда, позаботился, чтобы о случившемся узнали — во всех подробностях — самые высокие представители двора и правительства, а также артисты, которые с нетерпением ожидали рукопись и собирались разучивать партии.
Больше всех была огорчена Мария Малибран, сделавшая все возможное для продвижения оперы в Сан-Карло, но, к сожалению, даже ее огромный авторитет не в силах был изменить прямолинейность, а возможно, и предвзятость руководителей «Общества». «Чувствую, как много сделала дорогая Малибран, пытаясь заставить их поставить оперу, — писал Беллини Флоримо, когда узнал о ее попытках, — и если что-то огорчает меня во всех этих преградах, так это досада из-за того, что ангелочек Малибран не смогла дать неаполитанцам возможность насладиться моими «Пуританами»…» А сам по себе отказ антрепризы от его оперы нисколько не волновал композитора. Известия о приеме «Пуритан», которые шли в Париже с неизменным успехом, рано или поздно откроют глаза этим господам, и они поймут, какую большую допустили ошибку. И это будет справедливой местью Беллини.
Но язвительность и коварство соотечественников подготовили ему еще одну неприятность. Как только в Неаполе узнали, что король Франции даровал Беллини орден Почетного легиона за его выдающиеся художественные достижения, в театральных кругах сразу же прошел слух, будто эта награда была дана ему скорее королевой, чем ее мужем, и доказательством тому якобы служит посвящение ей «Пуритан».
Флоримо поспешил сообщить Беллини обо всех этих разговорах и — раз уж так было — высказал свое неодобрение столь откровенно выраженным почитанием дочери одного из самых жестоких Бурбонов. Беллини очень сдержанно, что крайне трудно было от него ожидать, ответил другу, объяснив причину, побудившую его сделать такой жест: «Нужно, мой дорогой, знать нравы этой нации, прежде чем огорчаться. Здесь еще не помнят случая, чтобы опера, имевшая шумный успех, была посвящена какому-нибудь частному лицу. Спонтини посвятил «Весталку» императрице Жозефине, Россини «Вильгельма Телля» — Людовику XVIII, а я не мог не посвятить свою оперу той, кому посвятил».
И далее уточняет даты, желая показать другу, что посвящение оперы королеве было сделано «после того, как он получил депешу и диплом ордена Почетного легиона». После, а не прежде, чтобы снискать расположение королевы, которая на самом деле ничего и не знала о решении, принятом королем, «до тех пор, пока его величество сам не сообщил мне об этом». Словом, Беллини был обязан орденом «непосредственно министру Тьеру, любившему поощрять таланты». Вот в какой последовательности разворачивались события. «А теперь, — заключает композитор, — когда наши враги все переиначивают по-своему, это нисколько не волнует меня, и если они даже вздумают сочинять еще какие-нибудь истории, нужно лишь намекнуть им: пусть только не мешают работать».
Совершенно уверенный в прочности своего положения, он теперь уже никого не боится, даже Доницетти, приехавшего в Париж и начавшего репетиции своей оперы «Марино Фальеро», которая должна была выйти на сцену в начале марта. Краем уха Беллини слышал, что друзья Доницетти «интригуют, где только могут, стараясь обеспечить ему шумный успех и выхлопотать для него рыцарский крест». К сожалению, сведения, которые поступают с репетиций оперы, мало утешительны для бергамасца. Стало известно, что Россини велел Доницетти переписать «интродукцию, финал, другие номера оперы и очень многие стретты». Но как бы ни развернулись события, Беллини они не волнуют.
И все же нужно признать: именно благодаря Беллини итальянская опера впервые получила в Париже орден Почетного легиона, а композитора вызывали на сцену во время действия, что было «неслыханно для французских театров».
Премьера «Марино Фальеро» Доницетти состоялась 12 марта 1835 года и имела довольно прохладный прием. Как ни поддерживала оперу пресса, успеха не прибавлялось и на всех повторных спектаклях, тогда как триумф «Пуритан» по-прежнему был огромным. Так в Итальянском театре началось соперничество: «Пуритане» — «Марино Фальеро», как четыре года назад в театре Каркано: «Анна Болейн» — «Сомнамбула». Это был спор, суть которого, несмотря на иные мелодии, оставалась все той же: Беллини — Доницетти.
Если в Милане оба композитора держались на одном уровне, то в Париже первенство постепенно завоевывал катаниец. Перипетии соревнования уже после закрытия сезона сообщил в письме к дяде Ферлито сам Беллини. История эта точно отражает события, но не очень благородно освещает их, потому что у композитора сквозь радость собственного успеха прорывается и злость, накопившаяся против коллеги за многие месяцы тревоги, волнений и трудов. И он забывает, что победа — столь желанная, такая нелегкая и по праву заслуженная — должна вызывать у победителя благородное желание первым протянуть руку, чтобы помочь подняться поверженному.
Это было как бы случайно вырвавшееся откровение, набросанное на листке почтовой бумаги, где маэстро кратко излагал историю, которая стоила ему «стольких страданий, стольких бессонных ночей и таких дипломатических усилий для привлечения людей на свою сторону, чтобы расстроить дьявольские махинации, направленные на мою погибель». Рассказывая о своих делах, Беллини охотно прибегает к лексике романов того времени, которая помогает ему в более мрачных тонах представить самые обычные события или же разрисовать свои преувеличенные домыслы.
Мы же знаем, что под «дьявольскими махинациями» он имеет в виду контракт, заключенный с Доницетти с одобрения Россини. Знаем также, что «дипломатические усилия» — не что иное, как упорное стремление сблизиться с Россини и с маленьким мирком, суетившимся вокруг его жены. А на самом деле приобрести уважение и любовь супругов Россини ему помогла работа, проделанная им, — именно она вызвала сначала одобрение, а потом и восхищение великого маэстро. Большую роль сыграл и характер Беллини — открытый, живой, по-детски импульсивный.
Но рассказ о событиях, написанный год спустя, как бы сталкивает Беллини, сегодняшнего триумфатора, с Беллини вчерашним — тревожащимся и опасающимся за свою судьбу: музыкант повествует о своей жизни, придавая каждому эпизоду значение, которое, конечно, жило только в его воображении, разукрашивая любое событие на манер романистов.
А события этой новой, к сожалению, последней дуэли между Беллини и Доницетти, если свести их к цифрам, таковы: «Марино Фальеро» была исполнена пять раз, а «Пуритане» — семнадцать. Результаты: «Итак, победа за мной. Публика решила: и он уехал 25-го, думаю, в Неаполь, убежденный в своем провале». И сторонники Доницетти смирились с тем, что ему не вручили никаких наград и даже не предложили нового контракта. Россини же, несмотря на то, что он пригласил Доницетти в Париж и поддерживал его, чтобы столкнуть с Беллини, был вынужден, прослушав:<Марино Фальеро», заявить: «Если бы Доницетти отыскал все самое тривиальное, что только есть в музыке, то и тогда не смог бы написать хуже, чем сделал это в своей опере».
Беллини мог спокойно наслаждаться плодами победы — его горячо приветствовали во всех салонах, он был желанным гостем в лучших домах Парижа. «Не проходит недели, чтобы я не обедал у какого-нибудь министра, — пишет он дяде, — чаще всего у министров внутренних дел, торговли и общественных работ, которые, можно сказать, безумно любят меня. Каждый вечер, — продолжает он, — я приглашен на soirees[87], каждый день обедаю или у каких-нибудь важных людей или у послов, министров, знаменитых артистов. Словом, — заключает он, — положение определилось — все меня любят, говорят, что я добрый, утонченный и аристократического склада человек. Наконец, я обладаю их comme il faut, et voila tout»[88].
Здесь в словах Беллини снова звучит тот фатоватый, салонный тон, который в неверном свете рисует его характер и скрывает сердце под маской фривольности. Стоит ли удивляться, что Генрих Гейне, познакомившийся с Беллини в Париже, сказал: «Не человек, а какой-то вздох в бальных туфельках» и охарактеризовал как сердцееда с томной, кокетливой походкой и утонченной изысканностью в одежде и манерах. Хоть и остер на язык немецкий поэт, но он не сумел разглядеть в этом кумире салонов художника, создателя самых чистых, самых целомудренных вокальных мелодий. А когда незадолго до смерти Беллини Гейне понял его душу, то не колеблясь посвятил взволнованные строки памяти артиста: «Лишь позднее, уже после продолжительного знакомства с Беллини, я почувствовал к нему некоторую симпатию. Это случилось тогда, когда я заметил, что его характер отмечен благородством и добротой. Душа его, несомненно, осталась чистой и незапятнанной всеми отвратительными соприкосновениями с жизнью. Он не был лишен также того наивного добродушия, той детскости, которые характерны для гениальных людей, хотя и не всем открываются эти их качества».
Однако даже мы с трудом узнаем Беллини в его письме к дяде — в оценках Доницетти, в описании самого себя как кумира светского Парижа. На этих двух страницах он выглядит самым заурядным человеком, а не избранным существом. Но как тонкий, изысканный художник Беллини вновь раскрывается в этом письме уже в следующих строках. Перечитав написанное, он, видимо, заметил, что перешел границы, за которые его душа не может ступить, не потеряв уважения к себе. И тогда он прерывает рассказ, чтобы предупредить дядю: «Надеюсь, вы не станете никому показывать это письмо». Своим раскаянием он как бы стирает все следы зависти и тщеславия.
Оперный сезон в Итальянском театре завершился 31 марта 1835 года спектаклем «Пуритане». Это был памятный вечер: парижская публика еще раз отдала свое предпочтение опере, успех которой нарастал в течение всех семнадцати представлений, начиная с 24 января. «Неслыханное для Парижа дело, — комментирует музыкант, — ведь тут публика по своей природе непостоянная и не терпит, если в течение сезона какая-нибудь опера повторяется больше шести раз».
В этот вечер Беллини чествовали особенно горячо. «Я не мог выглянуть из ложи; едва публика замечала меня, как сразу же оборачивалась в мою сторону и начинала аплодировать, так что все время надо было прятаться». Но был момент, когда Беллини пришлось покинуть свое укрытие и поспешить за кулисы для выяснения причин «необычного и беспрецедентного события», какое произошло в начале третьего акта «Пуритан».
Рубини находился на сцене один, он спел канцону, которая была условным знаком для выхода Эльвиры, как вдруг заметил, что кто-то бросил к его ногам записку, а из зала донеслись громкие голоса: «Lisez, lisez…»[89]. Оркестр смолк, Рубини поднял бумажку и, прочитав ее, сказал, обращаясь к публике: «Messieurs, avec grand plaisir…»[90] — и зал разразился бурными аплодисментами.
Беллини поспешил за кулисы, чтобы узнать содержание записки. Ему передали, что многие зрители просили Рубини исполнить арию из «Пирата», ту самую, какую он «месяц назад пел на своем бенефисе и пел, как бог». И на этот раз он тоже превосходно исполнил свой самый любимый номер из оперы, которая восемь лет назад принесла ему славу. «И ничего не стану говорить вам о впечатлении, какое он произвел, и об аплодисментах», — заключает Беллини.
К этому эпизоду присоединился другой — в конце спектакля французская публика горячо чествовала исполнителей и автора «Пуритан». «Вся сцена, — рассказывает Беллини, — была заполнена цветами и венками для Гризи за исполнение «Польки с вуалью» и участие в квартете. Было много цветов и для Рубини — после того, как он спел арию из «Пирата» и финал «Пуритан», который ему пришлось бисировать. Преподнесли цветы и Лаблашу с Тамбурини за ставшую знаменитой кабалетту (тоже повторенную дважды). Одним словом, — заключает ликующий музыкант, — вчера вечером расцвел праздник, такой блистательный, какого еще никогда не было в Итальянском театре».
Но праздник этот оказался прощальным, потому что в тот вечер, 31 марта 1835 года, Беллини безвозвратно расстался с театром, певцами и публикой. Больше ему уже ни разу не довелось выходить на сцену. Занавес опустился навсегда. Но он не мог знать этого, даже не предчувствовал, наверное, потому, что судьба оказалась очень великодушной, подарив ему эту последнюю радость в творческой жизни. Тогда для него этот праздничный вечер был лишь вехой определенного этапа карьеры, начавшегося восемь лет назад «Пиратом» и завершившегося «Пуританами» с участием Рубини, самого чуткого и достойного творца успехов Беллини. После восьми лет волнений, переживаний, борьбы, побед, огорчений и триумфальных успехов он был уверен, что прочно занял свое место, «которое мне и положено занимать, а именно — первое после Россини…».
Это место отвела ему и история.