Глава 18. Заксенхаузен


Тихое позвякивание стальных цепочек, облегченные вздохи. Громко ничего делать нельзя. Нельзя разговаривать, кашлять, стучать деревянными башмаками. Даже паровоз и тот будто не идет по рельсам, а подкрадывается. Сдержанно шипит парами, как бы предупреждая нас: тише, тише! Прячет куда-то в брюхо свои гни.

Про себя мы отмечаем: война пришла уже и на немецкую землю. Строжайшая светомаскировка — результат налетов английской авиации.

На перроне с нас снимают наручники, после чего по одному загоняют в вагон. В таких я еще не ездил: вдоль коридора протянулась ковровая дорожка, над головой горят синие лампочки. Надзиратель распахивает дверку купе:

— Kommen![13]

Купе, как видно, рассчитывалось на одного человека, — в нем узкая скамья и маленькое зарешеченное окошко вверху. Со мной оказываются еще двое: мой напарник Федя и пожилой, мрачного вида мужчина. Судя по тому, как нажимает он на «о», — волжанин или ивановский.

С потолка льется мертвенно бледный свет. И все видимое кажется неживым, застывшим. Мы вдвоем усаживаемся на скамью, Федор устраивается на миниатюрном столике. Дружно принимаемся за хлеб. Единственное, что я успел узнать о Федоре за два часа пребывания с ним в одиночке, это то, что он нагрубил кому-то из тюремного начальства и ему пригрозили виселицей.

Мне этот парень не по душе. Что-то в нем есть неприятное. Голос пискливый, движения вялые, неуверенные. Меня он ни разу даже не спросил, кто я и откуда. Таких, как Федор, можно жалеть, им можно сочувствовать, но верить им опасно. А впрочем, возможно, я не совсем справедлив. Может быть, он не такой, каким показался с первого взгляда.

Проглотив последние крошки, Федор первый нарушил молчание:

— Эх, едри его в корень, поживем еще на белом свете, раз сегодня не повесили. Поживем!

— Тебе так хочется жить? — спросил его наш попутчик, назвавшийся Семеном.

— А вам разве нет? Я где-то читал, что живая собака лучше мертвого льва. Верно сказано?

— Глупая мыслишка! — резко возразил мой сосед. — Наверное, паря, она и довела тебя до плена. Раз любая жизнь хороша, тогда бросай оружие, сдавайся в плен.

Сделав короткую паузу, Семен продолжал:

— Мне, брат, собачья жизнь не нужна, да и любой скажет то же самое. А ты, стало быть, согласен выгребать им нужники, лишь бы тебя не трогали?

— Я говорю, — оправдывался Федор, — что жизнь лучше смерти.

— Чудак-человек! Кто же возражает против этого. Все мы хотим жить, но не небо коптить. Жить надо с толком. — Семен толкнул меня под бок: — Не так ли?

Мне не хотелось обижать Федора, и я сослался на известные слова о том, что жизнь прекрасна и удивительна, добавив, однако, что наша жизнь в плену хуже собачьей.

Щелкнул волчок, в круглом отверстии показался глаз надзирателя. Надо думать, у нас все в порядке. Сидим боком к двери тихо-мирно, не спим, песни не поем, убегать не собираемся. Наверное, уже полночь, сильно клонит ко сну. Беседа не клеится. Слишком устали, слишком перенервничали.

Вдруг перестук колес затих, вагон вздрогнул и остановился. В коридоре послышались торопливые шаги, захлопали двери.

— Raus!

Меня кто-то толкнул со ступеньки, и я сразу очутился в строю. Плотной стеной протянулись вдоль перрона эсэсовцы, у многих на поводках овчарки. Где мы?

Арестантов быстро пересчитали, и колонна двинулась в путь. Послышалась резкая команда, передние усилили темп. Быстрее, быстрее!.. Нам пришлось побежать, чтобы не отстать. Потом на некоторое время бег сменился нормальным шагом, затем снова галоп. Ряды ломались, в темноте то и дело раздавались резкие удары, вскрики, стоны. Передние падали, задние невольно наваливались на них. Настоящее столпотворение.

Я находился в середине колонны, крайним справа. Силы быстро убывали, пот застилал глаза, нестерпимо хотелось пить. «Куда так торопятся конвойные? Не хотят, чтобы жители города видели нас, но ведь до рассвета еще далеко», — мелькнула мысль. Позднее я понял, что это был своеобразный, тонко продуманный прием, рассчитанный на подавление психики заключенных. Мозг был занят одним — не споткнуться, а то могут затоптать, не пропустить команду, не отстать. Невольно забываешь, что ты человек. А о побеге и думать не приходится.

После двухчасового галопа подошли к высоким стенам и остановились у ворот. Ворота распахнулись, и мы оказались на темном плацу. Точно так было в штеттинской тюрьме. Но это, по всему видно, не тюрьма, а что-то посерьезнее, пострашнее. Семен, мой сосед по строю, зашептал мне на ухо:

— Заксенхаузен. Концлагерь Заксенхаузен!

Вот оно! — едва не вырвалось у меня. В Штеттине я кое-что слышал об этом «райском» уголке Германии. Там говорили: из Заксенхаузена выходят на волю только через трубу крематория…

Нас подводят к приземистому бараку, выстраивают в затылок и по одному вталкивают в ярко освещенное помещение. В нем суетится несколько человек, одетых в странную форму. Такого одеяния мне не приходилось видеть ни в лагерях военнопленных, ни в штеттинской тюрьме: брюки, куртка и шапка-безкозырка сшиты из грубой полосатой материи. Голубое с белым. На левой стороне груди и на правой ноге выше колена в белом прямоугольнике — цифры. Выше, острием вниз, нашиты цветные треугольники. У одних они красные, у других зеленые, есть и черные, и коричневые. В центре треугольника — латинская буква, а у некоторых буквы нет.

Люди деловито переговариваются, бегают из конца в конец, рапортуют старшему, стоя навытяжку. Выйдя на середину строя, старший приказал нам раздеваться. Мы быстро сбрасываем с себя жалкое подобие обуви. Гимнастерки, брюки, белье связываем поясами в тугие узлы и снова становимся в строй человеческих скелетов.

Стоим в очереди к парикмахеру. Всех остригают наголо, точно отару овец. Мощная струя смывает пот и грязь, приятно освежая тело. Слышатся возгласы:

— Хорошо, ей-богу, как сто пудов снял!.. Ну, хватит блаженствовать, уступай место другому… Эй, шевелись, шевелись!

И во время стрижки, и здесь в душевой некоторые «полосатые» пытаются заговорить с нами. Есть среди них чехи и поляки. Их интересует, что там на свободе, как дела на фронте. Пользуясь случаем, выясняем лагерные порядки. Оказывается, здесь нет фамилий, существуют только люди-номера. Латинская буква в треугольнике означает национальность, немцы-заключенные буквы не имеют. Цвет треугольника — «винкеля», как его здесь называют, определяет характер совершенного преступления. Красный — политический заключенный, зеленый — уголовник и т. д.

Помывшись, прохожу в соседнее помещение. Немец, один из тех, кто обслуживает новоприбывших, вручает мне одежду: полосатые штаны, полосатую куртку, шапочку, деревянные башмаки. Треугольник у меня красный. Отныне мы уже не военнопленные, — это слишком благозвучно! Мы заключенные фашистского концлагеря, и на нас распространяется только один закон — воля и настроение коменданта, любого эсэсовца и вот этих бандитов «зеленых», которых лагерное начальство ставит на различные должности внутри лагеря. Как ни плохо, как ни гнусно было в лагерях военнопленных, но там хоть соблюдалась элементарная видимость законности. Здесь этого нет и в помине. Здесь сплошной произвол.

Кое-кто успел добыть информацию: Заксенхаузен находится в тридцати километрах севернее Берлина. Город посещают английские самолеты, но лагерь не трогают, видимо, жалеют узников. Тут же разместилось центральное управление концлагерей Германии, которым лично руководит Гиммлер. За малейшее ослушание, неточное выполнение распоряжений и команд, за лишнее слово, сказанное в адрес лагерных властей здесь положено одно наказание — смерть. Ослабевших, больных, инвалидов, неспособных выполнять физическую работу, без промедления отправляют в крематорий.

Все эти сведения отрывчатые, далеко не точные, но, наслушавшись, мы еще глубже задумываемся над своей судьбой. Глазами встречаюсь с Семеном.

— Вы?

— Как видите, собственной персоной. Чем не представитель зеброобразных?

Он шутит, и у меня становится легче на душе. Жизнь берет свое, ничего не поделаешь. Только что, одевая деревянные колодки, я подумал о невозможности бороться в условиях лагеря смерти. Но вот встретился остроумный человек, сказал одно необычное слово, и сразу изменился мир. Мне даже хотелось улыбнуться. И верно — мы в самом деле похожи на африканских зебр в своей полосатой форме.

Послышалась команда строиться. Впереди движутся сгорбленные полосатые спины, немец в штатском повелевает шевелиться быстрее. Пустынный, темный двор, холодное мертвое небо. После горячего душа в легкой арестантской одежде довольно-таки прохладно. Но самое большое горе — деревянные колодки. Наши прежние сабо — верх комфорта. А эти истинно кандалы, хотя и не железные. Ступня закована в них намертво. Когда идешь, ногу надо ставить прямо и не гнуть в коленях. Каких-нибудь десять минут ходьбы кажутся вечностью.

В бараке горят большие электрические лампы. Значит, бомбежки здесь не опасаются. Посредине стоят длинные столы, к ним приставлены скамьи. Мы перестроились в одну шеренгу, ждем дальнейших распоряжений.

Вошли наши новые начальники. Я хорошо вижу переднего человека. Он в приличном штатском костюме, среднего роста, тонкие губы плотно сжаты. На груди пришит красный треугольник и трехзначная цифра. За ним второй, тоже с красным треугольником. Подойдя вплотную к строю, они начали опрос заключенных. Вот один обратился к правофланговому по-немецки, без переводчика. Тот что-то ответил, что мы не расслышали. «Хозяин» размахнулся и дал ему звонкую пощечину. Некоторые ответы немцу явно не нравились, на другие он кивал головой и коротко бросал: gut!

Наконец, очередь дошла до меня. Чтобы избежать наказания, я мобилизовал все свои познания в немецком языке.

— Что тебя привело сюда в лагерь? — последовал вопрос.

— Я русский майор, бежал из лагеря военнопленных, был пойман и заключен в Штеттинскую тюрьму, — ответил я. Думал, последует удар. Нет. Немец окинул меня взглядом.

— Коммунист?

На какую-то минуту я помедлил с ответом. Но скрывать бесполезно, они все знают. Мой формуляр везде сопровождает меня от самой Керчи.

— Да, коммунист.

Немец еще пристальнее взглянул мне в лицо и неожиданно спросил:

— Есть хочешь?

Этот вопрос можно было не задавать. Скрывшись за небольшой загородкой, он вскоре возвратился и ткнул мне в руку пайку хлеба. Рядом послышался голос Федора: «Немец, а хороший человек…» Остро захотелось есть. Разломив хлеб на три части, я дал Федору и Семену.

— Это твои товарищи? — поинтересовался немец.

Затем немец, угостивший нас хлебом, произнес короткую речь. Из нее мы узнали, что он, Вилли, штубовый, то есть старший половины блока. Но есть еще блоковый — он командует всем блоком, в том числе и штубовыми.

Закончив поучения, Вилли громко скомандовал:

— In Betten![14]

Переводить не надо, все ясно! Люди в полосатых костюмах стремглав бросаются к нарам. Пожилые занимают нижние места, но большая часть старается оседлать третий этаж. Каких-нибудь специальных подставок для подъема наверх нет, поэтому взбираться приходится с большими муками. Кто-то срывается и падает на пол, кто-то просит подсадить, нет сил преодолеть двухметровую высоту.

Вскоре все затихло. Неизвестно, сколько продолжался сон. Вдруг посреди ночи послышались крики, топот ног. Мы соскочили с нар, натянули жесткую одежду — и в строй. Появился Вилли. Объяснил — это поверка.

Вторично нас разбудили в четыре часа утра. Наскоро брызнув на лицо струю воды, мы помчались во двор на построение. На плацу горели фонари, видно было, как из барака напротив высыпали люди в полосатом и тоже строились в шеренги по два. Там — опытные, а мы новички. У нас получалось не так четко и слаженно. Кое-кто задержался в туалете. Вилли надрывался от крика, грозил расправой опоздавшим.

Пришел блоковый «зеленый» — высокий плотный мужчина лет под сорок. Блоковый и двое штубовых прошлись вдоль фронта, пересчитывая нас. В центре колонны блоковый отошел метров на пять в сторону и остановился. Подчиненные докладывали ему о результатах поверки. Тот удовлетворенно кивал. Вдруг он, чеканя шаг, направился к воротам, и сразу же оттуда послышались его громоподобные крики: Achtung! Mützen ab! Schtill schtehen!

Это означало: Внимание! Шапки долой! Стоять смирно!

Наш штубовый Вилли, запыхавшись, прибежал на свое место. Мы застыли в ожидании. Холод пробирал до костей, зубы выбивали дробь. И опять: — Внимание!

От ворот приближался эсэсовец — дежурный по лагерю. К нему подскочил блоковый и отдал на ходу рапорт. Эсэсовец не дослушал, взмахом руки приказал замолчать. Затем прошелся вдоль строя, бегло осматривая новоприбывших, и, очевидно, довольный, направился проверять барак.

Первое знакомство с Заксенхаузеном состоялось.

Загрузка...