Глава 25. Маутхаузен


Поезд загромыхал на стрелках. Темнота — хоть глаз выколи. Подыматься не позволено, и мы лежим, прислушиваясь к таинственным шорохам по ту сторону вагона. Свет ручных фонарей за дверями говорит о том, что за нами уже пожаловали. Первыми спрыгивают часовые. Повелительный бас отдает команду:

— Встать! Быстро выходи!

Мы беспорядочно спрыгиваем, наваливаясь один на другого. Некоторые не в состоянии сохранить равновесие после двухсуточного лежания, у них подкашиваются ноги, и люди валятся на перрон. Но товарищи подхватывают их под руки.

Принимают нас долго и придирчиво. Часа два стоим на холодном, пронизывающем ветру. Где-то рядом чувствуется дыхание большой реки, доносится пряный запах сосны. Разговоры запрещены.

Борис Винников нашел мою руку и нервно сжимает ее. Петр Щукин уткнулся мне в спину и изредка трется лицом о мою куртку. Мой напарник Сиренко тоже время от времени дает о себе знать. Как хорошо, что рядом есть товарищи!

«Наших» часовых уже нет. Распоряжаются нами долговязый, поджарый ефрейтор СС и несколько солдат с овчарками.

— Внимание! Марш!

Строй колыхнулся, послышался ритмичный стук колодок.

— Не отставать!

Перейдя железнодорожное полотно, мы оказались на улице какого-то городка. По бокам притаились домики. Там, за аккуратными узорчатыми заборами, за толстыми каменными стенами спят люди, им, наверное, снятся приятные сны. А мы устало шагаем по булыжной мостовой, голодные, мучимые жаждой, обтрепанные, замерзшие. Проклинаем в душе день и час, когда судьба привела нас в этот безвестный тихий городок.

Ясно одно: здесь нас ждет худшее, нежели было в Заксенхаузене. А пока — не отставать! Домики кончились, берем вправо, дорога спиралью вьется вверх. Тянет прелью, звенят, перешептываются деревья. Справа от меня Иван Сиренко, слева — Борис Винников. Я знаю, в случае чего, они не дадут мне упасть, погибнуть на этой горной лесной дороге. Помогут дойти, доведут, донесут, но не бросят. Сил у них побольше моего, ведь каждому из них — не более тридцати, а мне — пятый десяток.

Подъем становился круче, идти было труднее. Впереди упал немец-старик. Вместе с ним свалился и его напарник. Товарищи хотели поднять их, но не успели. Строй не мог остановиться, и люди переступали через упавших. Сзади послышались два глухих выстрела, яростно залаяли овчарки. А мы всё карабкались на гору, думая только об одном: не свалиться бы на этот шуршащий под ногами гравий.

Часа два взбирались на проклятый «Монблан». Ноги мои отказывались подчиняться, еще пять, две, одна минута — и я распластаюсь на дороге. Но друзья подбадривали:

— Держись, старина, скоро финиш.

Наконец, я почувствовал облегчение в коленях, — мы вышли на равнину. Перед нами выросли две массивные башни в виде срезанных конусов. Башни соединены каменной галереей. Без проволочек нас пропустили в ворота, поставили у стены и дали команду «вольно».

Можно оглядеться. Высокие стены, густая паутина колючей проволоки, сторожевые вышки — все это само за себя говорило: концлагерь. Но где? В самой Германии или в какой-нибудь другой стране, оккупированной немецкими войсками?

Из канцелярии вышел эсэсовец, сопровождавший нас вместе с конвоем. Ругает за то, что мы ползли улитками. Уже первый час ночи, герр комендант отдыхает. Поэтому нам придется стоять здесь до утра в ожидании герра коменданта Бахмайера. Единственное облегчение — с нас сняли наручники.

Оставив вместо себя блокового, эсэсовец исчез. Сначала мне казалось, что я готов простоять вечность, только б не заставили снова шагать. Но вскоре убедился, что нет большей пытки, чем стоять недвижимо. Ноги затекают, подошвы будто кто поджаривает на сковороде, пальцы сводит судорога. Вижу, переминается с ноги на ногу Борис Винников, выстукивает деревяшками Иван Сиренко. Пожилые немцы просят блокового разрешить им присесть. Они совершенно обессилели.

— Отставить! — орет блоковый.

Сам он широким шагом прохаживается по гладким каменным дорожкам, курит сигареты. Кто-то не выдержал, плюхнулся на камень. Блоковый тотчас направился к голове колонны, вытащил за полы маленького, сухощавого старика, поставил его перед строем и, отпуская ругательства, избил несчастного до крови. И опять, как ни в чем не бывало, вышагивает вдоль строя. Я пробую отвлечься и начинаю считать его шаги. Дохожу до тысячи, больше нет сил. В глазах темнеет, голова отказывается соображать. Тело трясет от холода.

Наконец, за темными силуэтами бараков мы заметили светлую полоску зари. Рассвет наступал медленно-медленно, словно зловещая тьма сковала здесь мир и не желала уступить место свету. Послышались знакомые сигналы подъема. Вот уже стали отчетливо видны контуры бараков. Впереди маячила труба. Крематорий. Аппель-плац в Заксенхаузене был асфальтирован. Здесь он покрыт гранитными плитами. Очевидно, тут все сделано более прочно, основательно, на долгие годы.

Из бараков выбегали заключенные, становились в строй. Началась поверка-аппель, за ней — развод на работу. Распорядок точно такой же, как и в Заксенхаузене.

А мы все стоим. Блоковый выкурил все сигареты, устало поглядывал на ворота.

Вдруг Винников дернул меня за рукав и взглядом показал влево. Я подумал было, что сплю, раскрыл широко глаза. Нет, это не сон. По ступенькам домика с кувшинами в руках спускались четыре молодые очень красивые женщины. Одеты в цветастые пижамы, роскошные волосы спадали на плечи. Они непринужденно болтали, поблескивая белыми зубами, легко вскрикивали в притворном испуге.

Смеющиеся красавицы рядом с тысячами изможденных обессилевших мужчин. Какая злая насмешка! Глядя на них, многие в строю на мгновение забыли об усталости, о голоде и жажде. Хотелось верить, что где-то есть другая жизнь, что, кроме побоев, издевательств и смертей, полосатой тюремной одежды, кроме вонючих нар и брюквенной баланды, есть мягкие ласковые руки подруги.

— Это из пуфа! — шепнул кто-то из немцев, и шепот этот пронесся по рядам.

Я не сразу понял, что это значит, но сосед, стоявший впереди меня, пояснил, что эсэсовцы для своего услаждения отбирают в женских концлагерях молодых узниц и содержат их на привилегированном положении. К тому же это служит изощренной пыткой заключенных, для которых присутствие здесь, в лагере, красивых женщин становится настоящей мукой, остро напоминает о доме, о возлюбленных, о человеческой жизни и еще больше подчеркивает всю невозвратимость потерянного ими мира.

Вдруг строй вздрогнул. В воротах показалась группа эсэсовцев. Они направлялись к нам. Впереди — комендант. На поводу держит огромную, ростом с теленка, овчарку. Эсэсовец идет ленивой, медлительной походкой, собака зевает, показывая белоснежные хищные зубы.

Остановившись в центре строя, комендант Бахмайер некоторое время молчит, предоставив нам возможность полюбоваться им. Да, перед нами типичный ариец, откормленный, пышущий здоровьем. Взгляд скучающий, безразличный, надменный.

— Имейте в виду, — чеканя слова, обратился он к нам, — из Маутхаузена не убежал еще ни один заключенный. Тот, кто думает сейчас о побеге, пусть запомнит мои слова.

В это время какой-то заключенный, судя по хорошо пригнанной полосатой куртке — блоковый или штубовый, вынырнул из-за домика-пуфа и, неожиданно напоровшись на начальство, замер в страхе и растерянности.

Бахмайер заметил его и резко обернулся:

— Ко мне! — гаркнул он.

Заключенный не двигался с места.

— Ко мне! — повторил комендант, сдерживая овчарку, которая стала рваться с поводка.

Полосатая фигура опасливо приблизилась к коменданту. И вдруг Бахмайер, словно заправский футболист, выбросил правую ногу вперед, целясь ударить человека в пах. Тот, очевидно, ожидал такого удара, каким-то чудом увернулся, подставив бедро. Снова и снова «футболил» Бахмайер человека и все неудачно.

— Вон отсюда! — наконец крикнул он, и заключенный опрометью помчался прочь.

Нам, стоявшим навытяжку в строю, была непонятна причина внезапного гнева коменданта. Лишь позднее мы узнали, в чем дело. Отдельные блоковые из «зеленых» иногда тайком наведывались к девицам из пуфа, а эсэсовцы не хотели ни с кем делить своих краль и зорко следили за этим.

Как бы там ни было, но для нас уже совершенно ясно, что Маутхаузен — это почище Заксенхаузена.

Блоковый ведет нас в подвал. Нам знакома эта процедура: баня и стрижка. Душ здесь холодный: сильная ледяная струя режет тело, забивает дыхание, сковывает руки и ноги. Чуть отойдешь в сторону, с порога гремит:

— Эй ты, палок захотел?

Это орет капо, старший команды из числа уголовных, царь и бог заключенных.

Обработка новичков идет по конвейеру. Из душа капо заталкивает нас в парикмахерскую. Русских стригут под первый номер, после чего посредине головы, от лба до затылка, пробривают полосу шириной в два пальца. Немцам волосы оставляют, но дорожку тоже делают. С таким знаком далеко не убежишь, сразу обнаружат.

— Теперь я турок, не казак! — декламирует Иван Сиренко, ощупывая голову. — Скажи, Борис, — пытается он развеселить приунывшего Винникова, — с такой лысиной нас узнали бы дома?

Шутка никого не трогает. Мы сгрудились в коридоре, ожидая команды. Дверь на улицу приоткрыта, оттуда доносятся звуки музыки. Мы заглядываем в щелку. Музыканты в полосатой одежде — их человек десять — идут строем, наигрывая веселую песенку:

Ах, попалась, птичка, стой,

Не уйдешь из сети…

За ними, низко склонив голову, шагает человек. Руки связаны за спиной, по бокам и сзади — вооруженные эсэсовцы.

Дружно поют флейты, их нежные голоса поддерживает труба:

Не расстанемся с тобой

Ни за что на свете.

Наивная старая песенка о пойманной птичке напоминает нам далекое детство. Я вижу, как просияло лицо Бориса. Шевелит губами Иван, видно, ему захотелось петь. Но тут выходит от парикмахера Петр Щукин. Он торопится пояснить нам, что безобидная песенка не так уж весела. Исполняют ее тогда, когда заключенного, который пытался бежать, ведут на казнь.

Процессия давно скрылась в глубине аппель-плаца, музыки не слышно, но мы все еще находимся под впечатлением только что виденного и слышанного. Казнь людей под звуки бравурной, веселой песенки? На такое способны только фашисты.

Нас привели в барак — сырой, холодный, весь пропитанный зловониями. Разместились с горем пополам. К вечеру нам было уже известно о лагере очень многое. Даже редко унывающий Иван Сиренко и тот присмирел. Плотно прижавшись друг к другу, наша четверка тихо переговаривалась. Первый день пребывания в лагере подтвердил слова немецких товарищей: «Маутхаузен — фабрика смерти». Недаром еще в Заксенхаузене всем нам нашили на куртки красную мишень с буквой «К». Это начальная литера слова «кюгель», что по-немецки значит — пуля.

— Мне рассказывал парикмахер, — шептал Петр Щукин, — что каждый день в лагерь прибывают эшелоны из Франции, Польши, Бельгии. Привозят истощенных людей и живыми бросают в крематорий. Настоящая бойня. Многих забирают рыть траншеи-могилы. А потом тех, кто попал в команду гробокопателей, тоже расстреливают.

Но самое страшное в лагере — это каменоломни, в которых, словно древние египетские рабы, работают заключенные. Из гранита, добываемого в карьере, сложены стены лагеря и цоколя многих построек.

От этих сведений на душе стало еще тягостней. Сиренко молчал. Мне тоже не хотелось продолжать разговор. Барак давно уже спал тяжелым тревожным сном. Изредка то в одном, то в другом конце слышны были вскрики. Будто человеку всадили нож в спину. Это во сне стонали узники.

Мысленно перебирал я в памяти все, что было в Заксенхаузене. Вспомнил генерала Зотова. Где сейчас Александр Степанович? Неужели организация в самом деле провалилась? Не может этого быть! Иначе, кроме меня и Винникова, здесь были бы и многие другие товарищи. Организация давала смысл нашему существованию, поддерживала нас морально и физически, помогала не умереть с голоду, оберегала от многих опасностей. Нет, организация, вероятнее всего, цела. Это мы с Винниковым где-то неосторожно оступились и попали эсэсовцам на подозрение.

Засыпая, я сквозь дрему услышал, как Сиренко пошевелился, вздохнул. Потом слегка тронул меня рукой:

— Андрей!

— Что тебе, Ваня?

— Андрей, хочу попросить. В случае чего, можешь целиком положиться на меня. Даю слово — не подведу. Хоть к черту в пекло — не испугаюсь, лишь бы не сидеть сложа руки в ожидании крематория. В огонь и в воду пойду…

Загрузка...