Глава 4. Испытание


Сознание возвращалось медленно, словно из плотного тумана. Пытаюсь восстановить в памяти минувшие события, но мозг будто разжижен водой, не могу сосредоточиться на какой-то мысли, не могу понять, какими судьбами очутился здесь, что со мной приключилось. Чувствую, кто-то держит меня за руки, а кто-то другой торопливо шарит по карманам.

Какое-то полное бессилие охватило меня. От неосторожного движения резкая боль пронзила под правой лопаткой. Отчаянно колет в груди, правый глаз затек и не открывается. Тупо ноет контуженная голова.

Напрягаю слух. Обыскивающие меня тихо разговаривают на чужом языке. Но это не немецкая речь, по-немецки я немного понимаю. Вероятнее всего — румыны. И тут только молнией сверкнула мысль: случилось очень страшное, я в плену. Ненавистное, проклятое слово — плен!

Закончив обыск и отобрав не только оружие, но и все, что находилось у меня в карманах — деньги, часы, документы, — солдаты потащили меня в какое-то строение. Небрежно бросили в углу прямо на пол. От нестерпимой боли я громко застонал.

— Т-с-с! — угрожающе прошипел один из солдат, вытаскивая из коробки пулеметную ленту.

Значит, здесь, в этом полуразвалившемся доме, находится засада. Сейчас я уже ясно различаю пулемет, направленный в сторону нашего хода. А мы-то наивно считали его секретным!

Намокшая от крови гимнастерка неприятно холодит спину. Страшно хочется пить и улечься поудобнее.

В отблесках лунного света различаю: один из солдат — маленький, голова сплюснутая, нос перерублен посередине. Заметил, что я подаю признаки жизни, бросает кусок хлеба.

— Требуэ се мынка, майорул![1]

Второго солдата не вижу. Первый раз вот так, лицом к лицу с противником. Собственно, кто эти двое? Не иначе — простые крестьянские парни, которых Антонеску послал на войну. Сами не понимают, зачем их пригнали сюда, во имя чего. Мне известно, что румыны по характеру народ добрый. И все-таки — враги.

Я отталкиваю от себя хлеб, мне хочется крикнуть: «Возьми, подавись!»

Солдат-уродец равнодушно лепечет:

— Се мынка, майорул…

Забытье мягкими волнами набегает на меня. Я то проваливаюсь в бездну, то вновь возношусь на высокий гребень. Наконец, утром сознание полностью возвращается. В комнате уже довольно светло, день вступает в свои права. Всматриваюсь в лица и форму вражеских солдат и окончательно решаю — румыны. Они о чем-то тихо переговариваются, совещаются, то и дело поглядывая на меня. О чем они шепчутся? Может, решают прикончить меня здесь и не возиться больше.

В сенях послышался шум, и в комнату ввалилась новая группа румынских солдат, очевидно, смена. Столпившись, они с интересом рассматривают меня. Капрал жестами приказывает мне подняться. Напрягаю последние силы, но не могу даже пошевелиться. Сказалась и длительная голодовка, и потеря крови.

Двое солдат, забросив винтовки за спину, подняли меня под руки и буквально поволокли по улице Аджимушкая. Волокут, словно недобитую скотину. Устав, бросают на землю, и я испытываю нечеловеческие мучения. Все-таки Белову повезло, он никогда не узнает, что такое плен.

Наконец, меня втащили в дом, возле которого маячил часовой. Это — румынская комендатура. Вскоре прибыл румынский майор в сопровождении двух младших офицеров и переводчика. Увидев меня окровавленного и неподвижно лежащего на полу, майор отдал какое-то приказание. Явились два санитара с носилками и фельдшер. Они перевязали меня и уложили на носилки, а комендант приступил к допросу, который свелся к обычной процедуре: фамилия, имя и отчество, воинское звание, должность и много ли еще большевиков осталось в подземелье. На последний вопрос я отказался отвечать, а румынский майор не настаивал, неопределенно махнув рукой.

После этого солдаты перенесли меня в околоток, где лежало несколько больных румын. Потянулись томительные однообразные дни. По утрам мне делает перевязки румынский фельдшер. Он как-то добросердечно смотрит на меня и даже потихоньку угощает сигаретами. А разговаривать все же опасается.

Теплый сентябрь, солдатский хлеб и похлебка делали свое дело. Медленно, но верно, ко мне возвращались силы, и дней через пятнадцать я уже мог самостоятельно передвигаться.

В первых числах октября меня навестил румынский комендант. Переводчик с трудом переводил его высокопарную речь, в которой что-то говорилось о рыцарских обычаях, о гуманности по отношению к пленным и офицерской чести. В итоге все оказалось намного прозаичнее: майор объявил, что по соглашению с вермахтом румынские войска держат у себя только рядовых советских военнопленных, а всех офицеров и генералов обязаны передавать в немецкие лагеря. Сообщив мне об этом, он галантно козырнул и вышел. В помещении долго не выветривался приторный запах дешевых духов.

И вот однажды глухой ночью меня вывели на улицу, посадили в закрытый «Мерседес» и помчали в город. Керчь я знал хорошо. Но сейчас здесь было все чужое, незнакомое. Машина пробиралась мимо развалин, петляла темными переулками и, наконец, — стоп! Меня повели гулким коридором, затем втолкнули в одну из дверей. Помещение знакомо, насколько помню, здесь была столовая военторга.

За стеной методично шагал часовой. Пройдется, стукнет прикладом об пол и — снова тишина.

Проснувшись поутру, я увидел в углу ведро с водой, а рядом аккуратно завернутую в бумагу краюшку хлеба и яблоки. Кто бы это мог постараться, ведь яблоки, наверняка, не входят в скудный рацион заключенного. Решаю от пищи не отказываться, — если наберусь немного силенок, то пусть и безоружный, все же не буду так беспомощен.

Из коридора за мной неусыпно следит стражник. Пожилой человек, по внешности и форме явно русский. Кто он? Почему служит в гестапо? Вызвать его на разговор никак не удается, он просто не отвечает на мои вопросы. Примерно в полдень в окно заглянули две девушки и поставили на подоконник котелок с супом, несколько яблок и гронку спелого винограда. Так вот кто заботится обо мне! Мой страж по-прежнему чертом смотрит на меня, но девчат не отгоняет, видимо, связан с ними кухонными интересами.

Вопреки всем правилам, начинаю свой обед с фруктов, — это единственное средство избавления от авитаминоза, образовавшегося у меня во время голодовки в каменоломнях. Состояние моего здоровья по-прежнему не блестящее, но уже не приходит в голову мысль, стоит ли бороться за жизнь. Конечно, стоит! Какая птица в неволе не мечтает о полете, о свободной жизни? Но одно я твердо знаю, на поклон к фашистам, как тот караулящий меня стражник, не пойду, унижаться перед ними не стану.

Ночью меня вызвали на допрос. Допрашивал гестаповец с погонами гауптмана, переводила женщина средних лет, видимо, в прошлом учительница немецкого языка. Гауптман старался быть любезным, предложил мне садиться, протянул сигареты. Я отказался, сказав, что не курю, а у самого голова шла кругом от запаха дыма. Сперва вопросы касались каменоломен. Гестаповец недоуменно пожимал плечами, мол, зачем напрасно тратили силы, проливали кровь, столько времени выносили нечеловеческие мученья, ведь все равно эта затея была обречена на поражение. А я слушал переводчицу, которая старалась поточнее подобрать слова, и неизмеримо гордился своими боевыми товарищами. Их так и не смогли сломить ни голод, ни жажда, ни взрывы, ни дымопуски. Подавляющее большинство наших людей погибло, но они унесли с собой немало врагов, к тому же на несколько месяцев сковали в Керчи крупные воинские части, не позволили противнику вывести их и бросить на наших братьев, сражавшихся на других фронтах. Нет, игра стоила свеч!

Мой краткий ответ о верности солдатской присяге явно не удовлетворил гестаповца. Он переводит разговор на другие темы, пытается вызвать на откровенность. Говорят, глаза — зеркало души человека. У этого — глаза чистые, ясные, и весь он, несмотря на офицерскую форму, напоминает молодого смиренного жениха.

Наша беседа длится уже более часа. Гауптман спрашивает, знаю ли я о русском генерале Власове, который собирает «истинных патриотов» России? О льготах, которыми пользуются пленные русские солдаты и офицеры, давшие согласие служить в РОА. Он показывает мне газеты на русском языке с воззваниями так называемых «добровольцев». Затянувшись сигаретой, произносит:

— Помочь немецкой армии одержать победу над большевиками — большая честь для каждого русского. Немецкая армия — гуманная армия. Вы об этом по себе можете судить. Она — справедливая армия…

Тут меня прорвало:

— В сорок первом году, когда мы высадились десантом в Керчь, а вы драпали кто куда, я видел во рву возле станции Багерово тысячи убитых женщин, стариков и детей. Они погибли от рук «гуманной» армии!

Гестаповец пропустил мою дерзость мимо ушей, и я понял: еще не наступило время для настоящего разговора со мной. Вскоре он куда-то заторопился и ушел, приказав часовому увести меня.

Я бросил вслед переводчице:

— Нравится вам эта работенка?

Она косо посмотрела на меня, но промолчала.

После первого гестаповского допроса последовал длительный перерыв. Однообразно тянулись дни. Встав поутру, я слышал монотонные шаги стражника. Он все чаще стал приоткрывать дверь и заглядывать в мою келью. Однажды даже сунул мне сигарету. Я привык к нему и не обращал на это внимания. По коридору иногда торопливо проходили девушки. Мельком посматривали на меня. По их лицам было видно — жалеют. И у них есть отцы, братья, на долю которых может выпасть такое же. Девушки нет-нет да совали мне в окно яблоко, гронку винограда или другую пищу, добытую на кухне, где они работали.

Я много размышлял над тактикой своего поведения в плену. Что поделаешь, пленный тоже должен иметь свою тактику. Хорошо, что гауптман не придрался к моим словам на допросе. Но при других обстоятельствах этот день мог быть последним днем моей жизни. Надо поубавить свой пыл, все равно убедить гестаповца мне не удастся. А самое лучшее — молчать. Молчать, чего бы это ни стоило.

Однажды ночью вваливаются ко мне двое. Одеты в гражданское, разговаривают по-русски. Один — пожилой, на висках седина, вид интеллигента. Говорит — инженер завода имени Войкова. Речь его спокойная, тихая. Внешне вполне симпатичный человек. Начинает разговор с того, что немецкая армия находится под Тбилиси, а Москва окружена и не сегодня-завтра падет. Второй — постарше, низкорослый, крепкий, кулачища, наверное, по пуду каждый. Поддакивает дружку:

— Грозный большевики сдали, бои идут под Баку.

Долго чешут языки, выматывая из меня душу. Клевещут на Красную Армию, топчут в грязь наших людей. Я стараюсь сдержать данный себе обет молчания. И опять срываюсь:

— Холуи, фашистские блюдолизы! Сколько вам платят за предательство?

Низкорослый приближается ко мне вплотную, глаза выпучены, налиты от ярости кровью.

— Ну-ка повтори, что сказал!

Интеллигент пробует урезонить приятеля, отстраняет его, но по всему видно, делает это с явным притворством.

— Не тронь! — обращается он к своему дружку, а сам сильным ударом под бок сбивает меня на пол.

Били усердно. Особенно больно поддевали ударами сапог. Кто больше старался, нельзя было разобрать. Потом оба чинно ушли.

Мне потребовалось немало времени, чтобы придти в себя, встать на ноги. В оконном стекле, как в зеркале, рассматриваю свое лицо и не узнаю, — все оно распухло, покрылось сплошным кровоподтеком.

Вечером мой страж неожиданно сам заговорил со мной. Его рассказ постепенно превратился в подобие исповеди. Я узнал, что жена его с внуком эвакуировалась из Керчи, сын служит офицером в Черноморском флоте, дочь — врач, наверное, тоже где-нибудь на фронте или в военном госпитале. А он у «них», то есть у немцев.

Впрочем, все ясно. Перед самой революцией он где-то под Москвой получил в наследство заезжий двор. Не успел утвердиться хозяином, началась национализация. Наследство отобрали, его самого объявили «контрой». Пришлось бежать в Керчь. Здесь на заводе имени Войкова работал сначала рядовым рабочим, затем выбился в бригадиры. Окончил курсы — стал мастером. Жил зажиточно, собственный дом построил, регулярно получал премии, благодарности. Даже на заводской Доске почета не раз красовался. Но вот пришла война. Прослышал он откуда-то, что немцы в захваченных районах возвращают бывшим владельцам недвижимое имущество. И взыграл в нем инстинкт частного собственника. Думал: возьмут немцы Москву, а затем и война кончится. Тогда теткино наследство в самую пору придется. А сейчас мучает чувство неуверенности, по ночам одолевает страх — как перед женой, сыном и дочерью ответ за измену держать, как людям в глаза смотреть?

Я задумался, с чего бы ему так откровенничать со мной. Может, увидев меня избитого до неузнаваемости, представил своего сына на моем месте. Или в самом деле по-настоящему совесть заговорила. Ведь как-никак, а столько лет варился он в трудовой заводской семье. Так или иначе, но мне теперь стало немного легче, есть возможность курить, в голове начинают зреть планы побега. Планы самые фантастические, несбыточные. И все же… Ночью выбраться через окно в сад, бесшумно снять наружного часового, добыть оружие. Несколько стандартных немецких фраз я знаю, за город выйду, а там проще, там и попутный ветер — друг.

Но… быстро сказка сказывается. Опять приходят эти двое. Тогда они обещали возвратиться и еще разок поговорить с «большевистской сволочью». Ну, что ж, может быть, сегодня будет конец. Однако «гости» настроены мирно. Курят немецкие сигареты, даже мне предлагают. Коротышка не в меру говорлив:

— Характер у меня вспыльчивый, понимаешь, майор? Ты оскорбил нас, я и не стерпел, понимаешь…

От коротышки несет водочным перегаром. Мне противно слушать его, противно смотреть ему в лицо. Это же настоящая тифозная вошь. Инженер курит, небрежно сбрасывая пепел сигареты прямо на пол. Ко мне он обращается на «ты».

— Так-то, майор, упорный ты мужик, но все твое упорство до одного места. — Коротышка хлопнул себя по ляжкам и закатился резким хохотом. — Если к нам не примкнешь, то я тебе не завидую. Они, — многозначительно подчеркнул он, — имеют такое средство, что даже корову заставят частушки петь. Заставят, браток, заставят…

Когда они ушли, я с облегчением вздохнул, поздравив себя с победой: ни единого звука не издал за час. Но теперь уверен: надо ждать самого страшного. Была увертюра, начинается действие. Выдержу ли?

На следующее утро меня под конвоем привели к старому знакомому — гауптману. Встретил он меня с прежней учтивостью. Справился о самочувствии. Я сразу же предупредил, что на вопросы отвечать не буду.

— А мы вас ни о чем и не спрашиваем, — благодушно ответил гауптман. — Разве я задавал вам, господин майор, вопросы? Требовал называть имена ваших товарищей? Я даже не знаю, коммунист вы или нет. Хотя, кажется, коммунист. Вот смотрите, тут написано: кандидат ВКП(б). Что такое ВКП(б)?

Под окно подкатила легковая машина, гауптман тотчас встал из-за стола.

— Мы сегодня совершим небольшую прогулку, — обратился он ко мне. — Не возражаете?

Сам он сел рядом с шофером, меня стиснули солдаты. Поехали. Куда? Я узнал шофера — он вез меня в Керчь из Аджимушкая месяц тому назад.

Сколько вокруг развалин! Город кишит солдатней. Изредка мелькнет одинокая женщина. Остановится, пристально посмотрит вслед нашей машине. Я знаю, она думает: «И этого повезли».

Автомобиль мчится улицей безлюдного села. Проезжаем кладбище, останавливаемся на окраине Аджимушкая. Под ногами — каменоломни. Там — друзья. Живы еще? Сколько же осталось их?

— Знакомо вам это место? — спрашивает гауптман, когда мы выходим из машины.

Я оглядываюсь. Приземистый домишко под черепицей. Рядом — глубокая воронка. Румынский солдат прохаживается в отдалении. Я подошел к воронке и вздрогнул. Да, здесь мы выбирались на поверхность, здесь меня схватили. Сердце сжалось от боли. Невольно перед глазами возникли образы товарищей. Знают ли они о моей судьбе? Может быть, кто-то из них и сейчас наблюдает за нами.

Как видно, выражение моего лица выдавало мое настроение. Гауптман был удовлетворен.

— Убедились, господин майор, что осталось от вашей подземной армии? Один пепел, прах.

«Зачем же тогда часовые у воронок? — мысленно спросил я себя. — Значит, там есть люди. Иначе, какого рожна торчит солдат?»

«Экскурсия» закончилась, мы поехали обратно. Машина долго петляла, затем остановилась у развалин керченского порта. Гауптман подошел к самой обочине мостовой и подозвал меня к себе. На его лице я увидел едва уловимую усмешку. Вскоре послышался странный шум. Я оглянулся. Прямо на нас двигалась большая колонна военнопленных. Впереди и по сторонам шли автоматчики и конвойные с собаками. Гауптман перепрыгнул через кювет, меня подтолкнули вслед за ним. Колонна поравнялась с нами. Я жадно ловил взгляды, искал знакомые лица в надежде увидеть кого-нибудь из товарищей. Но никто из пленных не поднял головы, не посмотрел в мою сторону. Лишь когда последний ряд скрылся за поворотом, я начал соображать, в чем дело. Пленные увидели советского офицера рядом с гестаповцем и молчаливо отвернулись все, сколько их было. Ну, а что, если среди пленных все же были мои товарищи по армии, по каменоломням, и они узнали меня?

Видя мое смятение, гауптман был явно удовлетворен своей затеей. Я почувствовал всем своим существом, что этой якобы случайной встречей с пленными он стремился подавить меня, унизить, воздействовать морально, дискредитировать в глазах товарищей по оружию.

Всю ночь и день лежал я в своей камере, уставившись в потолок. Тягостные думы не давали покоя. Я не мог уснуть ни на минуту. Плохо ел несмотря на постоянное чувство голода; плохо соображал. Что, если гауптман по-прежнему будет провоцировать меня? Моральные пытки намного страшнее пыток физических, страшнее самой смерти. Попробуй, докажи товарищам, что ты не променял своей чести на чечевичную похлебку.

Забывшись на несколько минут, я, видимо, вскрикнул, потому что часовой приоткрыл дверь и стал грозить мне кулаком.

В тот же вечер прямо в камеру пожаловал гауптман. По-прежнему корректен, учтив. Уселся на табурет, приказал солдату принести свежей воды. Узнал, что я курю и огорчился тем, что пренебрегаю его угощением. Мадам переводила. Часа два гауптман дымил сигаретами, уже без всяких обиняков склоняя меня приобщиться к «западной цивилизации» и вступить во власовскую армию. Сулил золотые горы, сохранение воинского звания. Я упорно молчал.

Терпению гестаповца, наконец, наступил предел. В ярости он вскочил с табурета.

— Сволочь, паршивец, мразь большевистская!..

Лицо гауптмана стало краснее вареного рака. Тонкие губы дрожали. Он подбежал, схватил меня за ворот, со всего размаха принялся бить ладонью по щекам, кулаком по переносице. Затем повалил на пол и стал топтать ногами. Переводчица стыдливо отвернулась.

…Впервые за все эти дни я крепко уснул, успокоенный мыслью, что не все еще потеряно, что даже в неволе я могу сражаться.

Загрузка...