Глава 22. Казнь


Однажды, стоя в очереди за получением миски брюквенной баланды, Борис Винников обратил внимание на резко очерченное красное пятно у меня на левой щеке. Козловский предположил, что это рожистое воспаление.

Пока я глотал баланду, товарищи разглядывали меня, не скрывая своего беспокойства.

— Надо принимать меры!

— Ради бога, я здоров, — пытался я отбиться.

Но состояние мое и в самом деле неважное. Голова раскалывается от боли, по телу распространился неприятный зуд. Заявить о болезни штубовому я боялся. Думал, отведет к врачу СС, а там — конец. Больных кожными заболеваниями отправляли на специальное исследование и, если оказывалось что-нибудь серьезное, их ждала газовая камера.

— Надо, — предложил Козловский, — отправить тебя к нашему врачу.

Мой сосед по нарам, беспокойный и суетливый Василий, взялся провести меня в ревир.[19]

— Нельзя! — возразил Марк Телевич. — Заметят эсэсовцы, кончится плохо. Сопровождать должен немец.

Выход нашли. У Козловского хорошие отношения с блоковым писарем. Позвали его. Писарь взял меня под руку и повел через плац, стараясь обходить эсэсовцев и «зеленых».

В ревире я снова предстал перед доктором Шеклаковым. Он удивленно оглядывал меня, точно перед ним стоял человек, возвратившийся с того света.

— Редкий случай, — улыбнулся он. — Заключенные больше одного раза сюда не обращаются. Если часто болеют, то их отправляют туда! — махнул он рукой.

Врач пристально осмотрел мое лицо. В металлической коробке, которая стояла передо мной на столике, я видел свое отражение. Вот оно, красное пятно, величиной с пятак, окаймленное синеватым вздувшимся ободком.

— Что за штука? — пробовал я храбриться.

— Штука? — повторил врач. — Ничего опасного. Воспаление кожи. Я вас снова пошлю к доктору Василию.

Доктор Василий уже работал не в том бараке, где я лечился у него от гриппа. Теперь у него в лагере лежали больные желудком. Но прочитав направление, подписанное Шеклаковым, он принял меня и положил в самом конце барака на верхнюю койку, предупредив, чтобы я не поворачивался лицом к проходу.

— Вы, кажется, у меня вторично? — поинтересовался врач. — Ваша фамилия мне знакома.

— Был один раз. Вы меня от гриппа, то есть от гроба вылечили…

Василий понимающе кивнул. Я заметил у него на верхней губе маленький кружочек пластыря. Несмотря на внешнее спокойствие, чувствовалось, что врач нервничает. Щеки подергивались, веки вздрагивали. Оно и понятно: если обнаружится, что среди желудочников лежит больной рожей, Василию несдобровать при всем его авторитете.

Василий мазал меня какой-то черной остро пахнувшей мазью, давал пить стрептоцид. Когда краснота немного сошла, он пригласил меня однажды вместе с ним выйти подышать свежим воздухом. Небольшой внутренний дворик заполняли худые, изможденные люди в полосатых робах. Это выздоравливающие. Одни шагали, бодрясь, другие осторожно переставляли ноги, как маленькие дети, которые учатся ходить.

Пригревало зимнее солнце, капало с крыш. Василий шепнул мне на ухо:

— Обратите внимание вон на того высокого в синем костюме. Хотите, я познакомлю вас?

Я не знал, что ответить врачу, не знал, к чему это знакомство и с чьего ведома. Мне не следовало делать ошибок. Но уклоняться, возможно, тоже нельзя.

Высокий худощавый мужчина лет шестидесяти, завидев врача, заулыбался. У него смуглое лицо, бородка, подстриженная на французский манер, темные с проседью волосы. Где я мог видеть его?

Василий обратился к нему по-французски, назвал мою фамилию. Потом ко мне:

— Это Ларго Кабальеро…

Я пожал его большую руку, и память возвратила меня к тридцать шестому году, когда Испания сражалась против войск Франко. No passaran! Они не пройдут! — было в те дни самым популярным лозунгом. Вспомнил, как Михаил Кольцов передавал из Мадрида репортажи о боях за столицу Испании. Я находился тогда в военных лагерях под Киевом. Дорогие имена — Долорес Ибаррури, Хосе Диас… Их портреты печатались в газетах и журналах вместе с портретами Ларго Кабальеро, главы правительства республиканской Испании. Генерал Франко с помощью Гитлера и Муссолини задушил республику.

Пожимая руку испанцу, я сказал:

— О вас тоже позаботились…

Намек, очевидно, не дошел до него. Он сразу заговорил о Сталинграде. Доктор Василий переводил.

— Защитники этого города восхитили весь мир, — чеканя слова, говорил Кабальеро. — Испанцы берут пример с русских и гордятся этим.

Речь, конечно, шла об испанцах, заключенных в лагере.

Прибежал запыхавшийся санитар. В лазарет нагрянул эсэсовский врач. Пришлось прекратить беседу. Мне удалось улизнуть от осмотра, но Василий предложил немедленно возвращаться на свой блок. Мы пожали друг другу руки.

— Привет Александру Степановичу, — тихо сказал врач. — Передайте: делаем все возможное, чтобы помогать нашим людям.

Явившись на блок, я узнал, что за минувшую неделю барак посещали Иогансен, Пауль Глинский, Ганс. Приносили продукты, лекарства, табак. Николай передал мне привет от Зотова и тут же огорошил неожиданной вестью: с завтрашнего дня я зачисляюсь в вальдкоманду. Так называлась команда чернорабочих, которая обслуживала лагерные мастерские, находившиеся в лесу.

— Понимаешь, так надо, — успокаивал он меня. — Сначала тебе будет трудно, но потом все уладится. Вместо тебя к норвежцам послали нашего товарища, он очень ослаб, там его поддержат…

Вальдкоманда разбивалась на группы, каждая состояла из тридцати-сорока французов, поляков, чехов и русских. Выполняла она самую грязную и тяжелую работу. Под конец дня я настолько уставал, что еле волочил ноги. Болезнь тоже забрала порядочно сил, и я опасался, что могу свалиться в присутствии форарбейтера.

Однажды вечером, возвращаясь с работы, мы заметили, что возле барака, в котором жило около трехсот подростков, вывезенных немцами из оккупированных стран, устанавливают разборную виселицу. Не иначе, будет публичная казнь. Время от времени эсэсовцы совершали такие казни для устрашения заключенных.

Из бараков нас сразу же погнали на плац. Возле виселицы образовалось нечто вроде каре. В центре его еще копошились, стучали молотками люди. Двое «зеленых» вывели под руки белобрысого вихрастого подростка. Ему лет пятнадцать от силы. Он бойко оглядывался по сторонам, казалось вот-вот спросит: «И чего вы пристали ко мне?»

В гробовой тишине рапортфюрер зачитал приказ начальника лагеря. Приказ обжалованию не подлежит, — начальник лагеря отвечает за свои действия только перед фюрером.

Суть проступка мальчишки состояла в том, что, работая в мастерской по изготовлению санитарных сумок, он отрезал кусок брезента, намереваясь пошить себе тапочки. За этой операцией его застал надсмотрщик. И сколько подросток ни показывал на свои натертые колодками, покрытые сплошными волдырями ноги, ничего не помогло. Приказ коменданта лагеря гласил: двадцать пять ударов палками, после чего повесить.

Прислуга деловито хлопотала возле виселицы. Петлю то опускали ниже, то подымали.

Едва замолк рапортфюрер, как мальчишку схватили и мгновенно привязали к «кобыле» — специальной скамье для порки заключенных. Жутко бывало смотреть, когда наказывали взрослого, а здесь, здесь ведь ребенок, да еще истощенный голодом. Конец! Дали все двадцать пять. Когда его отвязали, он едва стоял на ногах, шатался. Эсэсовец за рукав потащил его к виселице. Нужно было видеть этот жест, которым паренек оттолкнул его руку. Как можно спокойнее подошел он к виселице и таким же жестом отстранил эсэсовца, державшего петлю. В этот жест было вложено все: и неудержимая ненависть к своим палачам, и еще что-то невероятно брезгливое.

— Палачи! Собаки! — звонким дискантом по-русски закричал он.

Эсэсовец быстро набросил ему петлю на шею и поторопился выбить из-под ног подставку.

Утром, проходя с вальдкомандой на работу, мы уже не видели П-образного сооружения. Ночью его разобрали и спрятали до нового случая. Но в ушах, не переставая, звучали слова казненного: «Палачи! Собаки!»

В проходе между бараками, куда по утрам обычно сносили умерших за ночь и где мы по вечерам курили иногда тайком от блокового, я столкнулся с Паулем Глинским. Он сам завел разговор о казни, возмущался, клял Гитлера и Гиммлера, вздыхал, разводя руками:

— Ах, варвары! Что они делают! Что они делают!

Боясь задеть его самолюбие, я сказал:

— Тебе, Пауль, легче ответить на это. Ты немец, знаешь больше, чем мы.

Он измерил меня укоризненным взглядом.

— Думаешь, мне легче, чем тебе, или поляку, чеху, французу? Нам вдвойне тяжело. Пройдут годы, ваши дети спросят: неужели не нашлось немцев, которые бы обуздали Гитлера? Почему они допустили его к власти? Ведь сейчас даже само слово «немец» стало во всем мире ненавистно людям.

Коль скоро зашла речь о детях, я поинтересовался, есть ли наследники у Глинского. Пауль не мог скрыть своего горя.

— Нет у меня ни родных, ни детей, ни жены. Я даже не успел никого полюбить, мне не дали. Вот, взгляни на мой номер.

Номер у Пауля трехзначный. Стало быть, он один из старейших узников концлагеря.

— Сколько же лет ты сидишь?

— С 1934-го! Вскоре после прихода Гитлера меня схватили и заключили сюда. Десять лет ношу полосатую форму. Но все равно я выдержу, останусь жить. Ваши уже недалеко, они освободят нас.

Пауль покинул место наших свиданий очень расстроенный. Николай объяснил мне, что у него недавно произошла стычка с кем-то из иностранцев. Те бросили ему в лицо обидные слова: мол, все немцы одним миром мазаны, все они убийцы, не умеют жить без войн. Пауль не мог открыто вступить в полемику, доказывать абсурдность таких утверждений, ведь он носит нашивку форарбейтера, за ним бдительно следят. Но реплика эта ударила его в самое больное место, и вот он ходит теперь сам не свой.

Появление Николая всегда означало, что меня ждут интересные новости. Так и есть. Мы договорились о встрече с генералом, которого я не видел со дня болезни. У меня было чем порадовать Александра Степановича. Продовольственная помощь помаленьку поступает из многих рук, мы поддерживаем людей, спасая их от голодной смерти. Сообщения с фронтов своевременно распространяются среди пленных. Уже учтены по войсковым специальностям все русские. Моему соседу по нарам воентехнику Василию за время моего отсутствия удалось кое-что выведать и в соседних бараках.

Были у меня и личные вопросы к Зотову, решить их я сам не мог. Дело касалось полковника Б. — человека отчаявшегося, потерявшего способность к сопротивлению, к тому же больного. Последний раз, когда я встретился с ним у ворот карантина, полковник едва не расплакался. Он уверял, что каждую ночь из барака уносят не меньше десяти русских. Я хотел попросить Пауля или Ганса провести его какими-нибудь путями к врачу Шеклакову, возможно, там он получит направление в лазарет.

Николай задумался.

— Без ведома А. С. ничего делать нельзя. И потом, ты знаешь, кто этот тип? Служил у Власова. Предатель, изменник, стрелял по нашим. Удивительно, как он угодил в концлагерь!

— Некоторая часть власовцев открыто саботировала службу в РОА и за это попала в Заксенхаузен, — объяснил ему.

— Не верю я им! — Николай тряхнул стриженой головой. — Ну, как это можно, скажи, пожалуйста, продать душу черту, а потом проситься в рай! А дудки, вот! — свернул он кукиш. — Не поверю никогда!

Николай зашагал в сторону ворот. Потом возвратился, решительно поправил шапку.

— Я хотел тебе сообщить да запамятовал. Помнишь врача, который в лазарете работал, молодой такой, военно-медицинскую академию закончил?

— Василий?

— Вчера утром сожгли в крематории.

Подробности стали известны позже. У Василия возник фурункул на верхней губе. Еще при мне он носил на губе наклейку. Эсэсовский врач, несмотря на возражения Василия и доктора Шеклакова, произвел эксперимент — сделал ему укол в больное место. Спустя шесть часов Василия не стало.

Загрузка...