Глава 24. Бункер


Аппель-плац колышется тысячами полосатых тел. Только что закончилась утренняя поверка. Узников разводят по рабочим командам. Стуча колодками по камням, колонны одна за другой уходят за ворота. Некоторые направляются в мастерские — слесарные, швейные, сапожные, деревообрабатывающие. Заксенхаузен не только фабрика смерти. Прежде чем довести человека до печей крематория, у него забирают все, что он в силах отдать.

Недвижимо стоит только небольшая группа, человек двадцать, чьи фамилии только что были объявлены перед строем. В отдалении замерли старшие блоков. Двое штубовых и писарь ждут распоряжения. Ожидание становится тягостным. Площадь опустела, а мы стоим точно приговоренные.

Наконец появился эсэсовец. Начальство 67-го блока поспешило ему навстречу. Эсэсовец сказал что-то писарю, тот бегом направился к канцелярии.

В десяти метрах от меня замер Борис Винников. Дальше маячат незнакомые. Стоять приходится долго. Эсэсовец исчез, но вслед за этим послышался свист, гиканье, лай собак. Нас согнали в кучу, как овец, затем выстроили по четыре. В голову колонны вошел эсэсовец с овчаркой на поводу. По бокам и сзади — охрана.

— Марш!

Все делалось в бешеном темпе. Бегом пересекли мы аппель-плац и оказались возле одного из бараков. Это — 58-й блок. Раньше тут помещались штрафники, потом их расселили по другим баракам, а здание отгородили стеной, обнесли колючей проволокой. Я вижу на столбе белые ролики. Значит, проволока под током высокого напряжения.

По одному нас пропускают через калитку. Часовой стоит внутри. Двое немцев пересчитывают заключенных. Счет повторяется и при входе в барак.

Чувство тревоги все сильнее закрадывается в душу. Предательство? Или враг сам напал на следы организации? А главное, мы ничего не успели передать товарищам, не знаем, что с ними.

Все утро немцы бегали и кричали, отдавая какие-то распоряжения. Лишь к семи часам все утихло. Жизнь на новом месте, среди новых людей началась обычно. На завтрак — кружка горячего цикория, на обед — пол-литра баланды, вечером — триста граммов эрзац-хлеба.

Но аппель-плац отныне для нас закрыт. День и ночь у входа стоит часовой. Без дела мы не сидим. Нам приносят в деревянных ящиках болты, гайки, шайбы, шестерни. Мы снимаем с них ржавчину, смазываем маслом, после чего наша продукция уносится обратно.

Осмотревшись, я стараюсь сообразить, в чем же, в конце концов, дело! В бараке 160 человек. Четверо русских: я, Борис Винников, Петр Щукин и Иван Сиренко. Щукин до этого работал на авиазаводе «Хейнкель» — филиале концлагеря Заксенхаузен. Есть один француз, остальные — немцы. Среди них и Пауль Глинский.

Пауль избегает разговора со мною и Борисом. Показывает глазами: «Нельзя!». Изредка за чисткой гаек мы обмениваемся короткими взглядами. Я пожимаю плечами: «Что случилось?». В ответ читаю: «Не робей, все будет в порядке!»

О Щукине у нас складывается хорошее мнение. На фронте был помощником политрука батареи, два с лишним года находится в концлагерях.

— Что ты делал на «Хейнкеле»? — спрашивает его Винников.

Петр не сразу открывается. Осторожность присуща каждому конспиратору. Чтобы вызвать его на откровенность, мы кое-что рассказываем о себе. Петр постепенно входит в наш маленький круг. Он работал рассыльным в заводоуправлении, встречался со многими немецкими коммунистами, распространял среди советских пленных информацию о положении на фронтах.

— Немецкие коммунисты — замечательные парни, — говорит Щукин. — С такими можно в огонь и в воду. Они ненавидят фашизм и ждут того часа, когда наши придут на немецкую землю.

Щукин рекомендует Ивана Сиренко как человека, вполне проверенного.

— За него ручаюсь, — говорит Петр. — Кремень!

На следующий день начались вызовы на допрос в главную канцелярию. Брали сначала немцев — по одному, изредка по двое. Часто один не возвращался, а второго приводили избитого, в синяках. Заключенные-немцы молчали. Они даже между собой разговаривали очень мало.

Вызовы на допрос — самое отвратительное. Я уже успел отвыкнуть от этого. Появляется на пороге эсэсовец, вынимает записную книжку, щурится близорукими глазами. Затаив дыхание, мы смотрим на его тонкие губы, которые сейчас откроются, чтобы произнести одно слово. И каждый думает: «Не меня ли?».

Прежде чем назвать фамилии, эсэсовец оглядывает нас.

— Глинский!

Пауль уронил гайку, которую чистил наждачной бумагой, но быстро пришел в себя. Вытер ветошью руки, одернул куртку. Как всякий немец, он любил аккуратность и, даже отправляясь на пытки, не хотел менять привычек.

Друзья-немцы подбадривали Глинского. Два слова, короткий жест, скупая улыбка.

— Не дрейфь!.. Мы еще с тобой разопьем бутылочку… Будь настоящим немцем!

Последний взгляд Пауль подарил русской четверке. Мысленно мы жмем ему руку в знак солидарности: «Держись!».

Пауль не возвращался до вечерней поверки. Мы уже мысленно простились с ним. Десять лет сидит в концлагере, видимо, наступил и его черед. Но мы преждевременно похоронили парня. Он возвратился, хотя и полуживой, не способный разговаривать, держать в руке ложку. Дня через три Пауль поднялся. Мне он не разрешил спрашивать о чем-либо, но через Щукина передал: ему предъявили обвинение в связях с подпольной организацией Заксенхаузена.

Нашу четверку пока не трогали. В минуты затишья, когда вызовы на допрос прекращались, я пытался восстановить в памяти все связи, которые были у меня на протяжении года в Заксенхаузене. Пауль Глинский, Ганс, штубовый Вилли — нити, ведущие к немецкой подпольной организации. Водичка — связной чешских коммунистов. Доктор Шеклаков, электромонтер Николай, Козловский, Винников, Телевич — такие же, как и я, заключенные. Встречи и разговоры с ними касались подпольной работы. Были короткие свидания с полковником Б., но я их своевременно прекратил. Однажды виделся с генералом Ткаченко и то накоротке. Генерал произвел впечатление очень потрясенного человека, и я не уверен, жив он или уже в крематории. Заходил изредка ко мне старший лейтенант Скрябин, приносил хлеб и сигареты. Кроме того, что он бывший летчик-истребитель, мне о нем ничего не известно.

Но вот Александр Степанович Зотов… Все дороги ведут к нему. В случае, если начнут расспрашивать, устраивать очные ставки, ничего не знаю, никаких Зотовых не встречал. Опыт молчания у меня есть. Штеттин и Штаргардт. Там я прошел трудную школу. Надо выдержать экзамен и на этот раз!

За калиткой мелькнула знакомая фигура эсэсовца. Прямо с ходу он выпалил:

— Винников!

Борис с трудом разжал челюсти:

— Прощайте, ребята. Не забудьте адрес моих родных.

Винникова увели перед завтраком. Мы глотали теплый кофе, сидя за длинным шершавым столом, и думали о том, что Бориса нам больше не видать. Винников — еврей. Об этом знает кое-кто из немцев, вернее догадывается. Но те, кто знает, не предадут.

Не прошло и получаса, как нежданно-негаданно в барак впорхнул Борис. Трудно было поверить своим глазам, но это был он. Впервые за три недели пребывания в 58-м блоке человек возвратился цел и невредим.

Борису выдали положенную порцию кофе. Мы потеснились, он присел к столу.

— Ну, рассказывай!

— Дайте сначала придти в себя, — попросил Винников. Отхлебнув суррогата, он обратился к Щукину: — Ущипни меня!

Тот с серьезным видом исполнил просьбу.

— Сильнее, сильнее, я хочу убедиться, что я жив.

Торопливо глотая противную жидкость, Борис рассказал о том, что произошло с ним в главной канцелярии. Он ждал допроса, приготовился к самому худшему, а офицер СС, оказывается, поинтересовался, каким образом он год тому назад получил пятьдесят пфеннигов.

— Отыскал ведомости, тычет мне в лицо, ругается. Я жду, что он прихлопнет меня. Но ругательства относятся к блоковому. Вызвал солдата и приказал отвести обратно. Вот так, братцы, — закончил Винников, проглотив последние капли цикория.

Щукин и Сиренко высказывали различные предположения по этому поводу. Вряд ли пятьдесят пфеннигов могли послужить причиной вызова. Винников и сам не верил, что ему удалось отделаться легким испугом. Подобные случаи — большая редкость. Уж если попал на допрос, то по меньшей мере тебя искровавят, посчитают все ребра.

Борис ждал второго вызова. Да и все мы были начеку, никому не миновать своей участи. Тем более, что нам известно: в 58-й блок отправляют смертников.

Наших товарищей, немцев, забирают ежедневно. В течение месяца их уменьшилось на двадцать семь человек. Это были лучшие люди Германии, друзья Эрнста Тельмана и Вильгельма Пика… На очереди — мой сосед Петер. Сидя рядом с ним, я день за днем протираю тавотом гайки. Это молчаливый, неразговорчивый немец. Изредка мы обменивались несколькими словами. Разговор, как правило, касался лагерных порядков, питания. Иногда я пробовал задать ему вопрос, кто он и почему попал в Заксенхаузен. В ответ — лишь легкое покачивание седой головой. Петер избегал разговора на такие темы. Когда пришли за ним, Петер, не говоря ни слова, подал мне руку. Сто человек пожелали ему благополучного возвращения.

— Петер, Петер! Ауфвидерзейн, Петер!

Эсэсовец был уже возле калитки, когда Петер одним стремительным рывком перепрыгнул через колючую проволоку, отделявшую левую часть двора от дорожки. Часовые тотчас изготовились к стрельбе, но было уже поздно. Петер подбежал к забору и с разбегу бросился на проволоку. На нем задымилась одежда, лицо и руки почернели.

Доложили коменданту. Он приказал сфотографировать труп, задал несколько вопросов эсэсовцу. Потом явились двое заключенных в резиновых сапогах и перчатках, стянули черное тело, положили на носилки и унесли.

Всю эту картину мы наблюдали, не проронив ни слова. Только покашливание, только тяжелые вздохи нарушали мертвую тишину шляфен-зала.

Гибелью Петера закончились расправы над узниками 58-го блока. Вечером, проходя в умывальник, я заметил необычную картину. Во дворе прохаживались охранники с овчарками. У выхода из барака тоже охранники. Раньше такого не было.

Борис показывает в угол коридора. Там лежит гора наручников. Не иначе — для нас.

Зашел эсэсовец и приказал выстроиться по два. Затем каждой паре одели — одному на правую, другому на левую руку — стальные браслеты. Меня «бракосочетали» с Иваном Сиренко.

Пересчитали, вывели на аппель-плац, выстроили по четыре. Офицер предупредил: во время марша не нарушать строй, кто отстанет или попытается бежать, будет пристрелен на месте.

Мы с напарником старались не сбиваться с ноги. Он жался ко мне, стальная цепочка, соединявшая браслеты, очень коротка, надо точно рассчитывать каждое движение, чтобы не причинять боль рукам.

На повороте дороги мне удалось сосчитать количество заключенных: тридцать две четверки, значит сто двадцать восемь человек. Теперь ясно — нас куда-то отправляют. Вповалку легли мы на пол товарного вагона. Два автоматчика застыли у двери. Подняться можно лишь с разрешения и то по крайней надобности.

Бесконечная тряска в товарном вагоне. Голод и жажда. Смрад и холод. А главное, тоска. Когда же придет этому конец?

Загрузка...