Глава 7. Офицерский лагерь


Маленький городок Владимир-Волынский точно замер под толстым покровом снега. Наглухо прикрыты ставнями окна в домах, заперты калитки и ворота, на тротуарах не видно следов человеческих ног.

Опустив головы, мы шагаем по тихой безлюдной улице. Монотонное поскрипывание сапог нарушается лаем собак, выкриками конвойных:

— Schnell! Schnell!

Кто-то споткнулся, упал на снег. Его тотчас подхватывают товарищи, ведут под руки. Немец ругается, овчарки рычат, скалят зубы. Впереди меня шагает сутулый человек. Я вижу под фуражкой седые космы волос. Это — полковник, который собирал в вагоне хлеб для Володьки. В последние сутки нашего пути он выглядел очень плохо. Недвижимо лежал в уголку, молчаливый и тихий. Полковник шепотом рассказывал Володьке, что его жена и две взрослых дочери-невесты живут на Урале и что он много о них думает.

Вот и конечный пункт. Колонна проходит за ворота. Конвойные дальше не нужны. Нас берут под опеку немецкий офицер, несколько солдат и невысокий плотный человек, одетый в советскую военную форму, однако без знаков различия.

— Как доехали? — спрашивает он. — Господин майор интересуется, не обидел ли вас кто, может быть, у кого ценные вещи забрали?

В ответ — гробовое молчание. Лишь в передних рядах кто-то пожаловался: часы отобрали. Немец и русский обходят строй, спрашивают у каждого:

— У вас? У вас?

Володька гудит мне в ухо:

— Что за тип? И наш будто, и не наш. Продажная шкура, наверное.

Слово «тип» так и стало потом нарицательным именем этого человека. Не зная, как именовать его, мы говорили: «Тип лезет, какого ему черта здесь надо?»

Очередь доходит до меня.

— У вас?

— Часы забрали.

— Не волнуйтесь, майор, получите в свое время.

Мне вручают бумажку такого содержания: «Справка. Дана сия офицеру Пирогову в том, что у него взяты на хранение ручные часы, которые подлежат возвращению по окончанию войны. Комендант лагеря (подпись неразборчива)».

У Володьки не было часов. Он разбил их при посадке горящего самолета. Но и ему выдали такую же справку.

— Эту бумаженцию воткнуть кобыле под хвост, — довольно громко заявляет Володька.

Я тяну его за рукав подальше от немцев.

— Прекрати, не место митинговать.

— Что значит прекрати, товарищ майор? Они собираются рассчитываться с нами после войны, но мы еще посмотрим, кто с кем будет рассчитываться.

Звук «с» у него не получается, вместо него выходит «ш».

— «Пошмотрим, пошмотрим», — передразнивает его Качурин. — Рекомендую тебе помолчать…

Но парень петушится, ему хочется драки, и нам с трудом удается его унять. Вообще Володька заметно переменился с тех пор, как в вагоне ему окровавили лицо. Он перестал шутить, редко смеется. А однажды, во время стоянки поезда, кажется, в Белой Церкви плюнул вслед проходившему офицеру. Плевок угодил в фуражку. Немец, к счастью, спешил и ничего не заметил, иначе б хлопцу не сносить головы.

Мы бдительно следим за поведением Володьки, не отпускаем его от себя. Чего доброго — сотворит глупость, а у немцев разговор короткий: к стенке.

Пятьсот новоприбывших офицеров-крымчан поселяют с одноэтажном кирпичном бараке. Это карантин. От остального лагеря он отделен колючей проволокой. В помещении полы прогнили, стены покрыты изморозью, в заколоченные кое-как досками окна то и дело врывается ветер, занося хлопья снега. Трехэтажные нары пусты. На них не то что матрацев, нет даже соломы. Вчетвером взбираемся наверх в надежде согреть окоченевшие тела. Но и наверху — собачий холод. Я совсем не чувствую ног, пальцы на руках задубели. Заремба растирает лицо снегом.

— Что-то нос мой тово, деревянный. Боюсь, отморозило.

Володька перематывает портянки, Качурин делает разминку. Внизу тихо ругаются:

— Ай да офицерский лагерь, упекли, сатана им в глотку!

Ругаться можно, сколько угодно, немцев здесь нет, а старший по казарме, хоть и не знаком, но мы уже осведомлены о нем: доносить не станет.

Всю ночь не стихают тяжелые вздохи. Резкие выкрики — это мечутся больные, стонут раненые. Наша четверка проявила находчивость: одну шинель мы простелили, а тремя накрылись и плотно прижались друг к другу. Поочередно меняли места: крайние ложились в середину, средние занимали места крайних.

Так прошла первая ночь. Задолго до подъема я спустился с нар, натянул шинель и стал вышагивать по длинному узкому проходу. В дальнем конце казармы, где тускло светился фонарь, творилось что-то непонятное. Я отшатнулся, увидев, как вытаскивали во двор трупы замерзших людей. Разбудил Зарембу. Он яростно стиснул челюсти.

— Подыхать здесь от холода и голода? Нет, надо действовать.

Качурин предлагает ночью навалиться большой группой на комендатуру, захватить оружие.

— Нас поддержат, тут не меньше трех тысяч офицеров, — говорит он.

— Не то, — машет рукой Заремба. — Перебьют всех, как щенят. К воротам немцы не подпускают на пятьдесят метров. Ночью плац освещается прожекторами. Везде расставлены пулеметы. Лагерь обнесен колючей проволокой в два ряда. Между проволокой ходят часовые.

Качурин сдается. Действительно, план нереальный, фантазия.

— Что же, по-твоему, делать? — в упор задает он вопрос Зарембе.

— Есть думка, — говорит тот.

План майора Зарембы совпадает с моим замыслом: попасть во внешнюю рабочую команду. Володька тоже намекнул мне: хорошо бы вырваться за лагерные ворота, а там… Но Володьку мы не посвящаем в наши тайны из-за опасения, что он по своей невыдержанности может проговориться.

Проходит, однако, неделя, вторая, уже середина февраля, а нас используют только на внутренних работах. И других офицеров, прибывших в лагерь значительно раньше нас, не посылают на работы в город. Жизнь в этом ледяном мешке, жизнь без какой-либо, хоть маленькой надежды вырваться из проклятого плена, становится сушей мукой.

Ежедневно в шесть утра — команда на построение. Потом выдают пол-литра эрзац-кофе. Весь день проходит в изнурительной работе. Чем офицер старше по званию, тем унизительнее работу ему поручают. В обед — бурда и кусочек хлеба. И так все время. Часто казарму посещает фельдфебель Мейдер — пожилой, худощавый немец, сущий палач, мучитель, каких свет не видывал. Он не столько говорит, сколько действует резиновой палкой и пистолетом. Бьет наотмашь, изо всех сил, бьет по спине, по ногам, но чаще всего — по голове. И чем больше делает взмахов, тем сильнее удар. Стоит кому-нибудь замешкаться, фельдфебель спокойно вынимает из кобуры вальтер и, не целясь, стреляет.

За месяц с небольшим группа, прибывшая из Крыма, не досчиталась более восьмидесяти человек. Одних убил или ранил Мейдер, другие замерзли, умерли от ран, от истощения. Из пяти полковников, ехавших в нашем вагоне, двоих не стало, в том числе седого высокого артиллериста. Исчез и наш попутчик Виктор, променявший в Запорожье тельняшку.

Впрочем, о моряке говорят разное. Ходят слухи, будто он попал в санитарную команду, другие утверждают, что он работает на кухне.

В последнюю декаду февраля 1943 года участились вызовы. Приходит и моя очередь. Полицай выкрикивает:

— Майор Пирогов!

Пройдя за ворота лагеря, я впервые после гражданской войны увидел белоказака, настоящего белоказака, сущего деникинца. Новые хромовые сапоги, красные лампасы, кокарда, залихватский чуб. Я просто остолбенел. Полицай толкнул меня:

— Сюда, направо.

И вот я сижу в комнате наедине с Типом. Давненько не виделись. Он любезно пригласил сесть.

— Пирогов Андрей?

— Да.

— Русский?

— Да.

— И я русский…

Мне вдруг смертельно захотелось двинуть его чернильницей. Но я уже поплатился в Керчи и Симферополе за свою горячность. Самое испытанное средство — молчать.

— И я русский, — продолжал Тип. — Люблю свою нацию, великую, сильную…

Тип долго тасовал карты, прежде чем открыл козырную масть.

— Гляньте-ка на этих молодцов! — показал он за окно, где прогуливалось несколько белоказаков.

Предупредив, что я могу быть с ним откровенным, что сам он с Дона, пострадал от большевиков и теперь знает, за что борется, Тип продолжал:

— Истинно русские люди ныне объединяются, чтобы сражаться с Советами за свободную Россию.

— Русские люди борются сейчас против тех, кто пришел на их землю грабить и убивать, — не сдержал я обет молчания.

Тип выпучил серые, бесцветные глаза. Я пояснил:

— Вы сами просили быть откровенным.

— Да, но я должен вам сказать, что Советская Россия проиграла войну безоговорочно и навсегда, — не унимался Тип. — Рождается новая Россия, и вам стоит побеспокоиться, чтобы не опоздать на поезд и занять в нем приличное купе.

Несмотря на кипевший во мне гнев, я ответил ему совершенно спокойно:

— В России, о которой вы твердите, для меня не найдется места, потому что такой России нет и не будет.

— Вы что?! — Тип побагровел. — Большевистскую агитацию проводите? Не рекомендую! Попадете в подвал, не то запоете, там быстро собьют гонор, покажут кузькину мать…

Тип сразу потерял ко мне интерес. Видимо, так кончался у него разговор не только со мной. Вошел полицай. Я встал и поплелся к двери. На душе было спокойно, даже очень спокойно. Тип давно «обрабатывает» наших офицеров, агитирует вступать в сколачиваемую немцами «русскую» армию. Да, неважные, видно, дела у фрицев, если они вынуждены делать ставку на предателей. В бараке я слышал рассказ о том, как один подполковник, вызванный для «обработки», бросился на Типа с кулаками и основательно его отдубасил.

Проходя по коридору, я невольно задержался у выхода. Один человек в группе полицаев показался мне знакомым. Ладно скроенную фигуру облегала новая куртка с меховым воротником. На голове — цигейковая шапка. Кровь застыла в моих жилах. Неужели это он? Или мне изменяет зрение?

Своими догадками я пока не решился делиться с Зарембой и Качуриным, а позже совсем перестал думать об этой встрече. В лагере то и дело происходили более важные события.

Утром следующего дня я поднялся за полчаса до подъема. Качурин был уже на ногах. Люди в бараке не спали, о чем-то перешептывались между собой — верно какая-то важная новость. Заремба и Володька тоже спрыгнули на пол. Качурин отвел нас в сторону.

— Я что говорил, товарищи! Я был прав, вы зря не хотели послушать меня…

— В чем дело?

— Пять человек из соседнего корпуса бежали ночью. Перебили охрану и бежали.

Он досадливо хлопнул себя по лбу.

— Нас тут не меньше трех тысяч, а фрицев — жалкая сотня, пусть две. Мы б их руками передавили, захватили б оружие — и в лес. Там партизаны, свои…

Внезапно казарма замерла, притихла. Вошел фельдфебель Мейдер. Поскольку все давно были на ногах, на этот раз обошлось без жертв. Мы быстро выбежали за дверь и становились в строй. Радостное возбуждение охватило людей. Истощенные, обессилевшие, они не гнулись, а стояли ровно. Посветлели лица, тверже стала поступь. Пятеро наших товарищей сбросили цепи плена. Где-то они теперь?

В погоню за беглецами устремился взвод солдат с ищейками. Комендант распорядился усилить внутреннюю охрану. Мы знали — после этого происшествия режим в лагере станет еще жестче, но едва ли из трех тысяч пленных нашелся бы десяток таких, которые отказались пойти на любые жертвы во имя победы пяти храбрецов.

Володька ходил гоголем. Когда кто-нибудь обращался к нему, мол, как дела, старшина, он гордо вскидывал голову: «Порядок в авиации».

И все же тревога за судьбу товарищей не покидала казарму. Нет-нет да и вырвется вздох: — Неужели поймают?

Со двора донесся лай собак. Все, кто находился в бараке, точно по команде, умолкли. Заремба съежился, вопросительно глядя на меня, а я читал в его глазах: «Поймали!»

Володька и Качурин прильнули к щели в заколоченном окне. Кто-то громко ругался, клял бога и всех святых, призывал мор на немцев. Но действительная картина оставалась пока неясной. Слышен был только яростный лай собак. Может быть, погоня все же закончилась ничем. Как нам хотелось, чтобы это было именно так!

Старший казармы прошмыгнул в свою конуру. Люди слезали с нар, собирались группами в проходе.

— Ни один не убежал, всех привели!..

— Трепня, не верьте, знаем мы немецкие штучки. Взяли пять человек из внешней команды, чтобы продемонстрировать, дескать, поглядите, вот они, беглецы.

Правдой оказалось самое худшее. Пятерка действительно была поймана и возвращена в лагерь. Под вечер всех нас выстроили на широком плацу. Осужденных вели по одному и ставили к стенке. Процедура тянулась мучительно долго. Расчет прост — чем дольше мы будем наблюдать, тем сильнее впечатление.

Мы стояли на порядочном отдалении, но нам хорошо были видны товарищи. Руки у них связаны за спиной, одежду собаки изорвали в клочья. В момент, когда раздалась команда «огонь», послышались гневные голоса осужденных. Я видел, как расстрелянные один за другим рухнули на снег. Падали на колени, потом безжизненно валились на бок.

После неудачного побега пятерки репрессии усилились. Автоматчики, полицаи, собаки заполонили все уголки лагеря. Нечего было и мечтать о том, чтобы попасть во внешнюю рабочую команду. Пленные знали одну дорогу: от казармы до уборной и обратно. Маршрут движения был строго очерчен. Чуть отклонишься — того и гляди получишь пулю в спину. Правда, спустя некоторое время Мейдер разрешил нам выходить после обеда из казармы. Мы совершали небольшие пробежки по уплотненному снегу, размахивали руками, чтобы привести в чувство застывшие члены. Пробежишь десяток метров и остановишься. Организм истощен, сердце колотится, вот-вот выскочит из груди.

По ту сторону проволочных заграждений работают с лопатами наши. На изрядном расстоянии мы обмениваемся приветствиями:

— Никого нет из Вятки? А киевляне? Ростовчане? Воронежские есть?

Володьке не терпится подойти ближе к проволоке. Приходится силой тянуть парня назад.

— Гляди, нарвешься, — отчитываю Володьку.

Как-то несколько человек приблизилось к заграждению. По ту сторону оказались земляки. С вышки тотчас раздалась короткая пулеметная очередь. Двое были убиты наповал, один тяжело ранен. Свора полицаев набросилась на нас, потеснила в казарму, заперла всех на засов.

После ужина Володька сообщил нам неожиданную новость: видел возле комендатуры Виктора.

— Честное слово — он, — клялся Володька, стуча себя в грудь кулаком. — Любезничает с немцами, одет в теплую куртку, сапоги блестят…

Качурину не верилось:

— Зрение у тебя хорошее, но я все же сомневаюсь. Моряк, севастополец… Не может быть!

Володька кипятился.

— И никакой он не моряк. Самый настоящий уголовник. Помните, тельняшка была на нем совсем новая. Где пленному достать новую тельняшку?

Постепенно всплыли и другие подробности: откуда у Виктора взялась немецкая марка, которую он предложил часовому за котелок воды?

— Там, возможно, вместе с маркой была и записка, — высказал предположение Заремба.

Качурин не сдавался.

— Но он же моряк, севастополец!

— Липовый, — настаивал на своем Володька.

И я вспомнил день, когда меня вызвал в комендатуру Тип. Да, тот человек в цигейковой шапке был Виктор. В услужении у немцев. Холуй, продажная душа. Володька и Заремба правы. Не кто иной, как он, выдал нас в вагоне.

Выслушав мои догадки, Заремба тяжело вздохнул:

— Я сначала приглядывался к нему, чем-то он казался мне подозрительным. Но потом поверил: человек последнюю тельняшку променял на хлеб, чтобы поддержать товарищей. Теперь ясно — замаскировался, мерзавец. Будет нам наука.

Загрузка...