Следующее утро началось с тошноты. Она скрутилась у меня где-то за рёбрами в склизкий комок, запустила щупальце в горле и щекотало собой нёбо. Я долго стояла у шкафа, медленно и глубоко дыша, ненавидя решительно всё и страстно мечтая о сигарете.
Это что же теперь, — мне год нельзя будет курить? Даже больше года, я же приличная женщина, желаю своему ребёнку добра и, конечно, буду кормить грудью, как положено. Ну, зато у меня вырастут сиськи, должно же быть хоть что-то хорошее! Потом, наверное, сдуются и обвиснут…
Никогда, никогда больше не буду заниматься сексом, — постановила я, пытаясь почистить зубы как-нибудь достаточно аккуратно, чтобы не спровоцировать новый приступ тошноты. Никогда! В конце концов, я не стала бы изменять мужу, даже если в его роли выступает Ёши. А ложиться в одну постель с ним, ещё раз, — бррр, вот уж без чего я точно обойдусь с превеликим удовольствием.
Горгульи жрали, а я стояла у крыльца, мрачная и злая, и месила ботинками неглубокий свежий снег. Птички — целое семейство глазастых летающих горгулий, каждая с ладонь размером, — пытались зацепиться за кольчугу и пролезть в карман целиком, а самая наглая уселась на плечо и засовывала клыкастую морду мне в ухо. Малышка развалилась по центру двора, как раз там, где всё было испахано трактором, и громко чавкала. Что она жевала, не знаю и знать не хочу: ни капель крови, ни нескольких жменей мясной стружки не было достаточно для такого эффекта.
— Надо подправить ей правую ногу, — ревниво сказала Урсула. Она ходила по двору, вглядываясь в чары и цокая языком: моих умений никогда не было достаточно для того, чтобы не получить несколько десятков правок к изделию. — Неужели ты не видишь, что у неё западает колено?
— Можно пока отложить, — добродушно сказал дедушка. — Не так критично. А девочка только-только вышла замуж! Хорошо, что она хоть кормить их не забывает, а то заперлись бы в спальне, как попугаи-неразлучники…
— Скучный он какой-то, чтобы с ним попугайничать, — проворчала Мирчелла и украдкой мне подмигнула.
— Так с ним и не развлекаться надо, — проскрипела Меридит, — а делать наследников! Род Бишигов был когда-то одним из величайших колдовских Родов! И что теперь? Куда завёл нас юношеский эгоизм? Дар настоящих Бишигов должен быть передан…
— Тётушка, — Мирчелла расхихикалась и зажала рот ладошкой, — но ведь ты и сама так и не сходила замуж и никого не народила!
Меридит поджала губы и важно поправила локоны:
— У меня были причины!
— Ну, ну, девочки, — это Бернард замахал на них руками, — не ссорьтесь.
Колено у Малышки и правда западало, но совсем немного, — пожалуй, я бы и не заметила. По правде, она могла бы работать с таким коленом ещё много-много лет, чтобы починили его уже мои дети, дослужившись до мастеров; но от всех этих разговоров было так отвратительно, что я сочла за благо велеть всем замолчать под предлогом того, что мне нужно сконцентрироваться. И неторопливо правила чары.
Может, я и вовсе зря себя накрутила!..
Я мысленно попыталась сопоставить свой женский календарик и предполагаемую овуляцию с датой свадьбы, и мне совсем поплохело. Великая Тьма, когда предки отмеряли своим детям мозги, я явно предпочла им что-то другое.
Надо подождать всего несколько дней. А дальше либо всё это окажется ерундой, либо… не окажется.
За завтраком всё во мне бурлило: я сверлила взглядом пустой стул Ёши, — он, конечно же, как обычно, проспал, — и представляла, как надену ему на голову полную кастрюлю овсянки, а потом устрою безобразную, бабскую истерику, с битьём посуды и бесконтрольными заклинаниями, до дрожащих в воздухе чар и звона стёкол в серванте с фамильным фарфором.
— Вы в меня кончили! — обвинительно сообщу ему я и разрыдаюсь.
Но по правде, — конечно же, всё это глупости. Мне нужно было думать раньше, и Лира права: не хочешь детей — предохраняйся, в этой формуле нет решительно ничего запредельно сложного. В конце концов, я ведь могла просто взять и вообще с ним не спать, придумать какую-нибудь причину…
Хотя о чём здесь думать, если он — мой муж, и это — навсегда? Сегодня или завтра, сейчас или потом, — что это может изменить, если в моей руке блестит ритуальное зеркало, а будущее написано кровью моего Рода?
Я отложила ложку, а бабушка, закрыв глаза, забормотала:
— Прославлена Ты, Вечная Тьма, за землю и за пищу, за капли Тебя, дарующие жизнь моей…
— …и будь в моей крови, чтобы я была верна Твоему течению.
Где-то далеко, в городе, Тьма говорила музыкой ветра на верхней площадке колдовской церкви. В море, напитанном кровью моих предков, дышали Бездной чудовища; островные скалы шептали голосами колдуний, которые стали реками, чтобы мы могли жить. И меньшее, что я могу для них всех — быть достойной их имени, их памяти и их жертвы.
Я планировала заниматься с Ксанифом, но это вышло коротко и плохо: он третьим же словом разбил глиняную заготовку вдребезги, и мне пришлось отправить его обратно к Лариону, лепить новую змею.
Стоило бы заняться полицейским заказом, но в ангаре мастерской не горело света и стучали тоскливые часы; я смотрела на него с сомнением, а потом, заставив себя не закурить по пути, вернулась в дом, — только для того, чтобы обнаружить в холле Ёши.
«Нам нужно поговорить,» — убеждала я себя. Но что ему говорить, придумать никак не могла, тем более что Ёши был увлечён: он возвёл в холле конструкцию из табуретки, пары коробок и книг, на которую поставил светящийся синим кубик. Вырывающийся из него свет расчерчивал пространство идеальными квадратами, а Ёши рассматривал расцвеченную скульптуру у лестницы и замерял что-то штангенциркулем.
— Господин Ёши, что вы делаете?
— Не обращайте внимания, — он поморщился, — это безвредно.
Я продолжала стоять у дверей, и Ёши всё-таки соблагоизволил пояснить:
— Мышцы. Видите, какая реалистичность пропорций? Можно разглядеть все разгибатели кисти…
…чёрный кинжал разрезает плоть легко, как подтаявшее в тепле масло; сероватая струна сухожилия, тёмный крап вен, мягкие волокна мышцы, пористая структура сустава…
Я зябко повела плечами.
— Это же ар-нуво. Какой ещё реализм?
— В этом и прелесть, — улыбнулся Ёши. У него хорошая улыбка, холодная и ни к чему не обязывающая. — Это, бесспорно, артейское ар-нуво. Полагаю, кто-то из Рему откопировал в бронзе живую девушку. Это искусство, Пенелопа.
Я взглянула на скульптуру по-новому. Она была в доме всю мою жизнь, сколько я себя помню, — сидела в тени лестницы, изогнувшись вокруг крупной лампы, похожей на на причудливый цветок. Родовой дар Рему позволял им копировать что-то реальное в материалах; в старые времена, до того, как двоедушники изобрели фотографию, вездесущие Рему создавали картинки для колдовских контрактов. Натурщицу для лампы обернули в изящно задрапированные ткани, а волосами её оплели ветви дерева.
— Я хотела её продать, — призналась я, когда Ёши потушил свой светящийся кубик и отошёл чуть в сторону, всё ещё неотрывно глядя на бронзовую девушку. — Но оценщик сказал, она толком ничего и не стоит.
— Вполне вероятно, — рассеянно подтвердил он. — Взгляните на спинку носа, какие острые грани! Это подправлено уже после копирования.
Честно говоря, я плохо понимала, чем он так восхищён; нос как нос, — видала я носы и поровнее. Интересно, чей нос унаследуют наши возможные дети?.. О Тьма, о проклятые предки, как я оказалась здесь?
Я так и не придумала хороших слов, — и, пожелав ему хорошего дня, отперла тяжёлую дверь подвала и сбежала по длинной лестнице в тихий родовой склеп.
Здесь всегда хорошо, как будто каждый из золочёных саркофагов едва слышно желал мне добра. Я кивала посмертным маскам, зажигала редкие слепые лампадки и шёпотом называла предков по именам; где-то там, в своём посмертии, они слышат меня, — и знают, что их ещё помнят.
Мирчелла спала почти в самом конце, в мраморе и золоте. На посмертной маске она красива, как речная дева, а с портрета улыбается шальной, светлой улыбкой. Банка с заспиртованными ушами обнята кружевом.
— Он действительно скучный, Ми, — тихо сказала я.
— У него это на лице написано, — сразу же отозвалась Мирчелла.
Она сидела на плите своего саркофага, как живая: молодая женщина в косой юбке с воланами и блузе, расписанной узорами. В руках её — цветы, целая охапка пышных полураскрытых тюльпанов; должно быть, они пахучие и разные, но предки являются нам без запахов и размыто-серыми.
— Не нравится? — сочувственно спросила Мирчелла.
Я помотала головой и присела на пол рядом с саркофагом.
— Пройдёт время, — голос её звучал ласково, — и ты привыкнешь. Или найдёшь себе кого-нибудь другого, страстного и весёлого.
Я скривилась и пожала плечами. Я не планировала никого искать, — ни весёлого, ни грустного: никакого. Но Мирчелла не спорила и не убеждала, она сидела на саркофаге, прижимая к себе цветы, и пела.
Она пела отрывки из старых романсов, про корабли под цветными парусами, про золотую дорогу по морским волнам, про чудовищ и жемчуга; про женщину, из года в год выходящую на берег и мечтающую увидеть хоть бы и издали пленённого колдовским морем возлюбленного; про старые времена, когда реки были людьми, когда не росло трав, и когда Тьма говорила со своими детьми. И что-то во мне тянулось к ней, пока я пыталась сглотнуть застывший в горле ком.
И когда последняя строчка, отзвенев, стала тишиной, она сказала только:
— Ты настоящая Бишиг, Пенелопа.
И это была правда, конечно. Я привалилась лбом к холодной золочёной ковке, погладила пальцами мрамор, — но петь получалось отчего-то только срывающимся шёпотом.
Я в омут смотрю словно в зеркало тысячу раз,
Он мне помогает как будто не сбиться с пути.
Себе говорю, никогда ничего не боясь:
Ты просто уснёшь, если всё же не сможешь дойти.
Я знала, что она мне скажет: про простоватую гармонию, банальную образность и пошлые синтаксические сбивки. Но Мирчелла молчала.
А в пятницу меня разбудила знакомая тянущая боль внизу живота, ненавязчиво сообщая: для детей и правда сейчас не время. И это не я плакала потом в туалете от облегчения; нет, не я. Не знаю, кто бы это мог быть, но, конечно, настоящая Бишиг никогда бы не позволила себе такого.