xlvi

В субботу Ёши позвал меня в планетарий.

Произошло это так: накануне вечером, когда я, по нашей новой семейной традиции, работала в мастерской, а муж зарисовывал короткими штрихами движения моих рук, он сказал будто бы между делом:

— Будет лекция о водолее.

Честно говоря, я сперва подумала о фонтанах, потому что отсматривала как раз набор фотографий с острова: пансионат младших Бишигов стараниями лунных был обставлен многочисленными статуями. Скульптура, особенно классическая, белая и чистая в линиях, никогда не была мне особенно интересна, — поэтому я только пожала плечами.

— Появились новые расчёты по смещению экватора относительно эклиптики, — невозмутимо продолжал Ёши. Я бросила на него косой взгляд: он смотрел только в бумагу, а расслабленная кисть мягко растушёвывала невидимый мне рисунок; сегодня он рисовал углём, и пальцы казались почти чёрными, расчерченными гротеском. — Покажут механизмы прецессии…

Тут до меня наконец дошло: водолей — это не мраморный мужик, а созвездие; и лекция, должно быть, про запаздывание равноденствий и выход нулевой точки из сидерического козерога, который то ли уже произошёл, то ли должен случиться в ближайшие пару десятков лет.

— Кто читает?

Ёши ответил, — судя по имени, это был какой-то двоедушник; судя по званию «профессор» — признанный по крайней мере одним из университетов. Вероятно, и содержание лекции будет достаточно классическим, без ерунды и чернокнижия.

— Пойдёшь?

Я полистала ежедневник, убедилась, что запланированные на вечер субботы дела вполне можно перенести — и согласилась. Мысли мои всё ещё были заняты горгульями, и я не особенно думала тогда об этом планетарии как о чём-то романтическом; это был просто ещё один тихий вечер, красота небесной механики, приличная для Старшей культурная жизнь.

Впрочем, нет, нет; зачем я вру и кому? — Что-то во мне перевернулось, когда он предложил. Как песок в лишённых старого равновесия часах, рассыпалось, зазвучало, отозвалось волнами шелеста. Что-то сжалось, что-то замерло испуганно и сбилось с ритма, что-то заговорило взволнованной водой.

И улеглось, конечно, когда я шикнула сама на себя голосом Урсулы и больно ткнула в ладонь карандашом.

У нас с Ёши были… странные отношения. Ничто из происходящего нельзя было бы описать дополнительным соглашением, оцифровать, разложить на правила и закономерности: всё было как-то вдруг, в случайных, хаотичных порывах.

Позавчера я попробовала надеть к ужину платье и подвела глаза. Меридит разбухтелась в фальшивой гордости, что «в нашей Пенни наконец-то проснулась девочка», а Ёши — он опять шлялся весь день невесть где, — не повёл даже бровью, и после еды сразу заперся у себя. Я сохранила ровное лицо и провела весь вечер за расчётами, со злости управившись с ними гораздо быстрее обычного.

А вчера в обед мы столкнулись в воротах — Ёши выходил, я возвращалась, — и он вдруг коротко поцеловал мою ладонь и ушёл, немелодично насвистывая что-то себе под нос. И вечером мы долго, хорошо разговаривали про музыку, и я поставила джазовые пластинки и показывала, чем сильная доля отличается от слабой. Я выстукивала ритм, он рисовал, мастерская трещала электрическими лампами и дышала покоем, — и потом мы целовались, конечно. Долго, мучительно медленно, будто знакомясь, сплетаясь, вплавляясь друг в друга.

Что от меня было нужно Ёши, я не смогла бы сказать. Каждый раз это выглядело так, будто идея со мной пообщаться была свежей, неожиданной и пришла ему в голову в невесомом кружении момента. Ёши был в этом странном водовороте случайностей, как рыба, рождённая от игры света в волне; а я, как глупое человеческое судёнышко, то ждала чего-то, то сердилась, то торопилась.

Было бы хорошо, пожалуй, иметь какой-нибудь план и знать точно: он станет поступать вот так, если я сделаю вот это. Но, пожалуй, если бы Ёши был действительно таков, он ничем не отличался бы от горгульи. И я втягивалась против воли в это бесцельное кружение, без конца и без края, без смысла и без правил; нас несло густым, вольным потоком, и им нельзя было править, — только быть его частью.

Ёши был похож на музыку. Не на ту, академическую, записанную в нотах и разбитую на строки из инструментов и голосов, а глубокую, звучащую в ветре и птичьей песне, в набегающих волнах и шёпоте осенних листьев, в звенящих каплях, сбегающих по пальцам и разбивающихся о зеркало запертой в чаше воды, в мерном ритме перебираемых чёток, в едва различимом треске, с каким крошится уголь.

Уголь крошится — раскрашивается — и раскрашивает собой. Ёши смотрел на меня, чуть склонив голову, внимательно, не мигая. Я смутилась, замялась — и вернулась к документам.


В Пенелопе «П» отвечает за «последовательность», поэтому в субботу я опять зачем-то вырядилась в платье — плотное, шерстяное, купленное года четыре назад и несколько мне великоватое. Я подхватила его кожаным поясом, подкатала рукава, открыв мерцающее зеркало в запястье, и почти сразу заработала болезненный синяк на плече, случайно подставившись под удар неуклюжей карандашной «шеи» очередного экспериментального творения. На серо-зелёной ткани остался неопрятный след от грифеля. Студенты глядели на меня с недоумением и любопытством.

Город обливался капелью, слепил мучительно-яркой синей эмалью неба, гремел трамваями и трещал потемневшим речным льдом. Мы договорились встретиться на аллее ректоров, среди выстроившихся двумя колоннами бронзовых бюстов и молчащих пока фонтанов; сидеть было холодно, и я шагала туда-сюда, туда-сюда, слушая, как влажно шлёпает под ногами тающий снег.

Сеанс начинался в пять, Ёши обещал встретить меня в четыре, я пришла раньше и отряхивала ректоров от снежных шапок, а одному со скуки налепила клоунский нос из снежка. Лодыжки легонько кололо холодом, а тканевые перчатки промокли насквозь, но воздух пах солнцем и вольной водой, и мне не хотелось кутаться. Ёлки стояли зелёные, весёлые, окружённые проталинами и усыпанными иголками следами.

Главное здание гулко ударило часами: четыре. Я огляделась. Блестящий купол планетария и белая башенка обсерватории виднелись чуть вдалеке, за рядом ёлок и длинным гуманитарным корпусом. Ветер заштриховал небо тонкими росчерками перистых облаков. Группа ребят, громко переговариваясь и смеясь, лепила из мягкого снега здоровенную лошадь на кубических ногах; вот двое подняли мощную голову и насадили её на слишком слабую шею — я едва успела шепнуть чары, скрепив части чужого творения внутренней ледяной «арматурой». Девчонка в клетчатом пальто полезла на лошадиную спину, соскользнула, её подпихнули, придержали, — а потом вручили вылепленную отдельно пару ушей, которые она принялась, пыхтя от усердия, приглаживать.

Четыре десять. Ёши всё ещё не было, — я отметила это краешком сознания, но продолжала улыбаться сцене в снегу. Мой супруг не отличался особенной пунктуальностью.

К четырём тридцати на лошадь надели пальто, обсмеяли её, поскакали вокруг, вытоптали площадку до виднеющейся тёмной земли. Мимо шагали студенты: кто торопливо, суетно, кто — откровенно наслаждаясь погодой. Ёши не появлялся. Я прикинула, что, если пойду прямо сейчас, как раз дойду до планетария к началу.

Могла ли я запомнить что-то не так? Я сверилась с ежедневником и убедилась, что записала и про бюсты, и про четыре часа; буквы теснились на полях, притиснутые к краю вымаранной записью про проверку налоговой декларации за четвёртый квартал прошлого года.

Мог ли он что-то перепутать? Ну, наверное, мог.

Настроение стремительно гасло. Солнце казалось острым и злым. Разговоры лошадиных строителей били по ушам; влажный запах таяния путался в носу кислым привкусом.

Хорошо, что я попросила предков не следовать за мной. Хорошо, что никто не знает, где я. Иначе всё это было бы неловко до отвратительности.

Четыре тридцать пять, безжалостно сообщили часы. Планетарий загадочно сиял вдали глянцевой крышей, щедро отражающей солнце; там станут рассказывать про равноденствия и новую эру. Я сжала челюсти, потом усилием расслабила лицо и пошла к машине.

В дороге ругалась сквозь зубы, собирая злые слова в едкие, надменно-жалящие формулировки, и в поворот у дома вписалась излишне резко, — так, что едва не сбила мнущуюся у ворот женщину.

Она, определённо, ждала; её лицо побледнело от холода. Двоедушница чуть моложе тридцати на вид, она выглядела странно несбалансированной: серьёзное узкое лицо на низеньком пухлом теле. На незнакомке было длинное фиолетовое пальто и меховая шапка, из-под которой дождём рассыпались путающиеся нити мерцающего хрусталя.

Она бросилась к машине, нервно кусая губы. Я опустила стекло.

— Вы, должно быть, — она замялась, вынула из кармана блокнот, быстро-быстро его перелистала, — госпожа Бишиг?

— Бишиг, — поправила я. — Мастер Пенелопа Бишиг, а вы?..

— Мне очень нужна ваша помощь, — заявила женщина, не догадавшись представиться. — Скажите, я могу посетить ваш склеп?

Я нахмурилась.

— Вы из журналистов?

— Нет, нет. Мне по… личным причинам, — она сунула блокнот в карман и молитвенно сложила руки: — Пожалуйста!

Я молчала, пыталась взвесить эти самые «личные причины» и придумать хоть одну адекватную для такой экстравагантной просьбы. Женщина восприняла это как приглашение к разговору и затараторила:

— Я ищу своего… друга, и он…

— В нашем склепе покоятся члены Рода Бишиг, — твёрдо сообщила я. — Ваш «друг» входит в их число?

Она растерялась, зажевала губу:

— Я не… я не уверена.

— В таком случае я вряд ли смогу вам помочь. Освободите проезд, пожалуйста.

Она опустила руки, сгорбилась, и на секунду меня кольнуло сочувствием. Но искать «друзей» в нашем склепе пришло бы в голову разве что сумасшедшей, — и я, тряхнув головой, дала знак голему открыть ворота и завела машину внутрь.

Загрузка...