lxxxiv

— Мне очень жаль, господин Ёши. Готовьтесь.

Я слышала голоса будто сквозь вату, смазанным странным эхом, отдающимся болью в ушах. Мои глаза были закрыты, и всё равно перед ними плавали яркие пятна. Они расходились фракталом, распускались бесконечным цветком, как будто в зеркальную трубу калейдоскопа высыпали цветной бисер.

— Это всё, что вы можете сделать?

— Даже дар моего Рода бессилен здесь. Мы можем только замедлить процесс, но это противоречит идеям милосердия. Не нужно её мучить.

— Неужели ничего…

— Вы можете помолиться, господин Ёши, — серьёзно сказал невидимый Сендагилея. — Тьма милостива к своим детям.

Мне хотелось сказать им что-то важное. Что-то яркое, пафосное, такое, чтобы меня можно было запомнить по этим словам. Но калейдоскоп встряхнуло, бисер рассыпался с мучительным звоном, и я зажала руками уши, пытаясь не закричать.

— Тише, тише… ты дома, я здесь. Тебя беспокоит свет?

Что-то коснулось лица. Я чувствовала это издалека, из глубины, как будто и ощущение, и лицо не были моими. Моими были только яркие блики в калейдоскопе, вибрации воздуха и боль.

Шаги. Скрипучий звук вращения — кажется, это сдвинулся небосвод, отмерив мне новый день.

— А ведь Пенелопочка не успела подготовить, — печально сказал кто-то голосом бабушки. — Как вы думаете, что бы ей понравилось? Я думаю, гранодиорит и сталь. Мы должны заказать достойный.

Достойный что?

— Саркофаг.

Я первый раз слышала, чтобы Ёши повышал голос. У него была странная способность оставаться всегда спокойным и немного лиричным, как будто ничто не могло испортить для него радости созерцания мира.

А теперь он кричал и употреблял слова, которые не полагается знать колдуну из хорошей семьи. Злые, отчаянные, они жалили осами, они летали вокруг хлопьями пепла, скручивались в чёрно-сизую воронку и повторялись многократно в осколках зеркала, которыми стали мои глаза.

— Вы слышали доктора. Вы всё понимаете. Ведите себя прилично.

— Прилично?.. Прилично, бессердечная ты старая сука?!

— Подумайте сами. Где был бы мой Род, если бы у меня было сердце?

Слова рождали эхо, и оно гуляло по пустоте головы, запутавшееся и дикое. Я пыталась схватить их за хвосты, притянуть к себе, ощутить пальцами знакомые формы знаков, но руки ловили лишь пустоту.

Сердце, вертелось в сознании суетливой короткой мыслью. Сердце.

Колдуну никак нельзя слушать сердце. Голос крови должно знать из Кодекса, летописей и учения. Это так странно. Разве не в сердце кровь должна звучать громче всего?

И моё сердце ещё билось. Значит, чёрный ритуальный клинок не успел его коснуться. Но я ведь попросила… или это было в какой-то иной, невидимой сейчас вероятности?

— …не какие-нибудь там костоправы мохнатых, — выговаривала бабушка, — Сендагилея! И если они говорят, что моя девочка…

Я не слышала, что отвечал Ёши. Гулкий хор эха захлестнул меня с головой, протянул коленями по дороге из гранёных камней и выплюнул в чернильную пустоту, расцвеченную прозрачными разводами бензина.

— Это ты виноват, ты!.. Втянул её в…

Прости меня, Ливи. Я знаю: ты не хотела быть Старшей.

Я умираю, понимаю я оглушительно чётко. Пройдёт всего несколько дней, и Бездна, в которую открыты мои глаза, сожрёт мою кровь. И тогда всё закончится.

— Не должно быть так, — жалко прошептала Ливи. — Так не должно быть! Она только-только стала…

— Завтра приедет Нико. Пенелопа, ты помнишь Нико? Он когда-то очень тебя разозлил. Но он согласился наложить…

— Думаешь, — Ливи почему-то перешла на шёпот, — думаешь, она слышит?

— Она всегда и всё слышит. Пусть только сейчас она выберет слушать нас. Пенелопа, ты помнишь Кеничи Се? Он рисовал фантастических птиц, тебе нравились его акварели, ты помнишь? Хочешь, я научу тебя рисовать птиц?

На мгновение мне показалось, что я вижу будущее, в котором я умею рисовать птиц. Потом оно распалось на цветные блики и растаяло.

Это было похоже на лунную головоломку, в которой нужно собрать хрустальную друзу из десятка осколков, каждый из которых подходит к любому другому. Мне подарил такую однажды дедушка, и я сидела над стеклянными гранями до поздней ночи. Деталей было всего двадцать шесть, и они рассыпались у меня в руках, словно зыбкий песок, не желающий принимать форму — слишком много вероятностей, слишком много возможностей, как у безвольного горгульевого хвоста, в который мастер заложил лишних степеней свободы.

Потом я поняла, что что-то в головоломке нужно принять твёрдым. Одну деталь, или один угол, или одну грань. И тогда все остальные выстраивались в единую цепочку, исходящую из первого предположения.

Теперь вокруг меня раскололся весь мир — на многие тысячи осколков. Я сидела среди них, жалкая и запутавшаяся, и каждый из них был готов стать моей новой истиной. Но что за картина соберётся из этой отправной точки, и смогу ли я потом разбить её снова?

А Ёши рассказывал мне про птиц. Он всегда хорошо рассказывал. Мне трудно было разбирать слова, но его голос — излишне высокий, надломленный, ни на какой другой не похожий, — было просто приятно слушать, как будто он успокаивал что-то во мне, убаюкивал. Я поворачивалась за ним, как флюгер за ветром.

Иногда этот голос замолкал, и тогда я надолго проваливалась в густую серую тишину, в которой ничего не было. Иногда он рассказывал про острова и дельфинов, про разницу между породами дерева и про символистов прошлого, которые решили, будто орёл обозначает весну; иногда читал мне книги и всякий раз предлагал выбрать, что за история это будет.

Я не могла выбрать. Мои глаза смотрели в черноту, наполненную бесчисленными вариантами прошлого и будущего, на безграничную вязь написанных кровью дорог. Из них из всех сбылась только одна, но какая? Как мне найти её, и даже если я не могу вернуться — могу ли увидеть её хоть глазком?

Иногда Ёши ставил мне пластинки. Я сидела часами в кресле, подобрав под себя ноги и вцепившись пальцами во что-то тёплое, и слушала, как звенят в мягкой акустике комнаты старые романсы. Чей-то женский голос, полётный и сильный, пел о пронзительной, разбивающей душу любви, о невозможности проститься, об отчаянной вере в чужое возвращение, на которое нет никакой настоящей надежды; чей-то голос пел о чувстве, для которого нет границ, о желании быть рядом до последнего вдоха и о душе, отмоленной у самой Тьмы.

Потом ноты истончались, и в записи звучали аплодисменты. Они были похожи на хрусткий, бурлящий звук, с которым жарится картошка.

Время было вязкое, цепкое, как янтарь. Я замирала в нём неподвижной и не смогла бы сказать, какой был день или даже какой месяц. Иногда мне казалось, что прошло много лет, и я постарела и подурнела; тогда я обнимала себя руками и беззвучно плакала, позволяя слезам литься ручьями, будто я всё-таки стала бездонным источником чёрной колдовской воды.

Чьи-то руки промакивали лицо мягким. Они же подносили к губам чашку с жидким протёртым супом, шуршали чем-то медицинским и держали меня за плечи, пока я сидела в воде и гладила её поверхность ладонями.

Я полюбила воду, и что-то во мне мечтало раствориться в ней до конца.

— Она заблудилась в своей тьме, — печально сказала Мариана. Она что же, приехала с самого острова? Но как же её пациенты? И как же Комиссия по запретной магии?

— Она меня слышит, — упрямо повторил Ёши.

— Она отвечает вам?

— Нет.

— Как-то реагирует? Поворачивается на звук? Жесты?

— Нет.

— Она заблудилась, господин Ёши. Я понимаю вашу боль, но никто не в силах её вернуть.

— Она меня слышит. Я вижу это в её лице. Я художник.

— Вы теперь тоже Бишиг, господин Ёши, — мягко сказала Мариана. — И вы должны знать, что…

Почему всё должно закончиться так? Почему — после всего, после всего! — я могу верить ему только теперь, когда в этом уже нет вовсе никакого смысла?

Я не хочу для него этого. Было бы много лучше, если бы он запросил в Конклаве расторжение брачного договора и уехал в друзы, чтобы не видеть меня такой. Было бы много лучше, если бы он никогда больше не говорил о любви, — потому что когда он это делал, это было ужасно, невыносимо больно.

О Тьма, я умею быть благодарной! Меня, твою дочь, учили хорошо. И я благодарна тебе за себя: за всю мою жизнь, за всё, что я успела увидеть и сделать, за то, что моя кровь не стала причиной войны, и за то, что — несмотря на всё! — он у меня был.

Но я ненавижу тебя — за него.

Любил бы и дальше свою Сонали! Рисовал её и смотрел, как она рвёт рисунки. Мой Род — достойные колдуны; они наняли бы мне сиделку, которая стала бы читать мне сказки, если бы ей велели. Так зачем же я каждый раз, выплывая из обманчивого марева огней и плохо складывающихся друг с другом осколков зеркал, слышу его голос?

— Пенелопа? Что-то болит?

Я попыталась ему улыбнуться — но не смогла. Ёши ткнулся лбом в тыльную сторону моей ладони, обвёл пальцами брачное зеркало. Я слышала, как его дыхание касается моей кожи, — и чувствовала, как он смаргивает из глаз предательскую солёную воду.

Это не твоя вина, хотела сказать я. Не слушай того, что говорит Ливи. Это не твоя вина, и не моя, и даже не Амриса Нгье. Всё будет теперь хорошо.

— Я не могу тебя отпустить, — едва слышно шепнул Ёши. — Я вижу, что ты меня слышишь. Может быть, милостивая Тьма… должно же быть что-то, что можно сделать!

Он сказал это ожесточённо и зло, — так, как он уже говорил однажды, в том отголоске сна, где кончик чёрного ритуального ножа касался кожи.

Осколок разбился и треснул. Серебряная пыль разлетелась облаком, и за ним я нащупала наконец ту связь, что должна была стать твёрдой.

Рванула ладонь из его рук — неловко, как пьяная. Я вдруг отчётливо вспомнила своё желание. И сказала слабо, но твёрдо:

— Никакой больше запретной магии.


__________

Что именно получится из пенелопиного желания — и к чему это приведёт — будет рассказано в следующей книге этого цикла. Она называется "Чёрный полдень", и её начало уже выложено на моей странице; это довольно мягкая и вместе с тем запутанная история о детях Луны и детях Бездны, а также о предательстве, иллюзиях, красоте и, конечно, о любви. А история Пенелопы и Ёши здесь подходит к концу: впереди один только эпилог.

Спасибо, что были с героями всё это время! Буду очень рада вашим комментариям <3

Загрузка...