lxxvi

Если в те дни в моей жизни и было хоть что-то светлое, то это был Ёши.

Конечно, я не была совсем уж честна, когда говорила, будто бы мне не важны чувства, а нужны лишь поступки, — слова о любви жгли грудь, обжигали нёбо и казались поднявшейся из желудка кислотой, разъедающей тело; и вместе с тем я не могла отрицать — он был союзником.

Он был на моей стороне. Ему не было всё равно. И это было гораздо больше, чем я могла бы надеяться раньше.

— Я не хочу, чтобы ты в это лезла, — повторил Ёши в тысячный раз, когда я пересказала ему разговор с Мигелем. — Эти люди опасны.

«Я не могу потерять тебя», — говорили его глаза. Но этого Ёши, к счастью, не произнёс вслух.

— Не волнуйся, — отмахнулась я.

А сама набивала на печатной машинке новые и новые подробности, которые назавтра передам на хранение в банк, — чтобы, если всё действительно сложится дурно, мои записи оказались у Ставы.

— Это мои проблемы, и ты не должна…

— Я Старшая, Ёши.

Я сложила лист втрое, вставила в конверт и запечатала, смешав кровь с сургучом. Ёши смотрел на меня, нахмурившись, но я только пожала плечами и хотела сказать что-нибудь лёгкое, но вместо этого сморщила нос и зевнула.

— Иногда я очень не хочу, чтобы ты была Старшей, — тихо сказал он. — Тогда я показал бы тебе ночное небо, и мы съездили бы к Дальнему морю, где лазоревая вода и пеликаны, и в отлив можно дойти по песчаной косе до старого маяка.

— На острове Бишиг тоже есть маяк.

Он засмеялся, легко и необидно:

— Тот похож на белую башню с витражами, а стены у него выложены ракушками.

Это звучало красиво. Но до Дальнего моря было много дней пути, и ни в одном из сотен вариантов будущего, которые могла бы теперь видеть Лира, Старшая Бишиг не могла отправиться к долгое путешествие к лазоревой воде и пеликанам просто потому, что ей захотелось.

Я давно научилась не расстраиваться из-за этого, как не расстраиваюсь тому, что бывает зима, — и теперь только снова пожала плечами. А потом провела пальцами по его скуле, пригладила непослушную бровь, завела тёмные волосы за ухо.

Я ложилась, по мнению Ёши, «в неприличную рань», — плотно задёргивала шторы, за которыми не наступало ещё окончательной темноты, и забывалась до утра. А он брился теперь по вечерам, за обедом пугая бабушку тёмной щетиной, а к ужину размягчая огрубевшую кожу пахучим средством. Я потянулась к нему, привстала с кресла и легко поцеловала точку у уха — ту, где у него пульсировала жилка при головной боли.

Потом целовались: медленно, нежно, сплетаясь руками, и тревожная повседневность отступала, отходила в закатный сумрак, плещущийся за занавесками. Я путалась в ногах и ловила с трудом мгновения для вдоха, а Ёши поднял меня на ноги рывком и, не отрываясь от моих губ, защёлкнул жёсткую крышку печатной машинки.

— Ты отвлекаешь меня от работы, — засмеялась я, отвернувшись, но не разрывая объятий.

— Именно.

Есть свои радости в том, чтобы быть колдуньей из Большого Рода и жить в особняке, где для каждого из супругов обставляют по четыре комнаты и ещё одну — общую: здесь множество мест, где можно нечаянно предаться разврату. Рабочий стол запомнился мне синяком от упавшей статуэтки, занозой пониже спины и совершенно сногсшибательным оргазмом, искупившим всё остальное; глубокое кресло в гостиной — долгим, тягучим вечером, когда мы ласкали друг друга руками, растворяясь в неприличной, невозможной нежности.

Сегодня я откинулась на покрывало в своей спальне, опёрлась на локти и смотрела, как Ёши складывает халаты на банкетке. И сказала неожиданно для самой себя:

— Я страшно испугалась, что залетела. Тогда, после свадьбы.

Он покосился на меня виновато:

— Извини.

— Я сама виновата. Надо было обсудить, что… но, может быть, немного позже я…

Ёши покачал головой, улёгся рядом, поцеловал. Я закинула ему руки за голову, вжалась в него всем телом, сплетаясь, вплавляясь. Мозолистый палец обвёл едва различимые очертания груди, прошёлся вверх-вниз по соску, и Ёши, опустившись, втянул его в рот, отчего по телу прошла дрожащая волна тепла.

Я вспыхнула, упёрлась ладонями в его плечи:

— У меня маленькие сиськи.

— Очень красивые, — серьёзно поправил Ёши.

И подул на влажный от поцелуя сосок, от чего он мгновенно сжался в горошину, а потом зашептал глупости и комплименты.

Мне нужно было забыться, отключить рассудочное, немножко сойти с ума — и только тогда я становилась хоть сколько-нибудь роковой и раскованной. Иногда это удавалось легко, но сегодня в голове толпились тяжёлые, неповоротливые мысли, слишком большие на моём фоне, и я сама казалась себе потерянной и неловкой.

Я прижалась к нему, обхватила руками твёрдую спину, прижалась губами к его губам. Мне было тепло с ним, тепло и безопасно, как будто в него я верила больше, чем в Бездну.

Губы коснулись века, — я распахнула глаза и поняла вдруг, что улыбаюсь. Пальцы прошли по линии бедра и отозвались мурашками, скользнули между ног.

Ёши толкнул меня на спину.

— Не холодно?

Я покачала головой и прикусила губу. Он чмокнул меня в нос, а потом раздвинул коленом мои ноги и сполз куда-то вниз, заставив меня зябко обнять себя руками,

— Ты такая нежная, — Ёши потёрся носом о внутреннюю сторону бедра, и я, вздрогнула. — Расслабься…

Я привыкла думать про себя, что люблю совсем другие ласки — жёстче, твёрже, напористее, — и первое время лежала, глядя в потолок и толком ничего не чувствуя. Тепло, мокро, неловко; растрёпанные волосы щекотали живот, а пальцы едва ощутимо выписывали узоры на ягодицах. Чужой рот не вырывал меня из сознания, и даже прятать лицо было негде.

Потом что-то во мне перестроилось, — и невесомые прикосновения стали вдруг очень яркими, а едва ощутимые движения пальцев — острыми, тягучими, жаркими. Кажется, Ёши пробовал какие-то разные движения, — я не могла бы сказать точно; вся моя сила воли была направлена на то, чтобы дышать беззвучно и не подавиться схваченным жадно воздухом.

Я почти улетела куда-то за грань, когда Ёши спросил хрипло:

— Хочешь так или…

— Хочу тебя.

Я потянула его наверх. Локти упёрлись в постель по обе стороны от моей головы, потолок мигнул и померк, а Ёши занял собой весь мой мир. Чувствовать его внутри было восхитительно-приятно, и свитое из горячего напряжения ощущение внутри растягивалось и крепло, а я обхватила ногами его бёдра, зарылась пальцами в волосы и простонала-выдохнула:

— Ёши…

Приближаяся к пику, он вдруг замер, заглянул мне в лицо — и я утонула в его сияющем взгляде.


А ночью ко мне снова пришли сны.

Сонная, разнеженная, я укуталась в тонкое летнее одеяло, закрыла глаза, — и провалилась в мягкое марево, посланное мне осколками чужой Тьмы в моей крови.

В этих снах были путаные, нелепые картины, — зелёное небо, кроваво-красные цветы, старый клинок, оплетённая лозой мраморная статуя. Ещё был свет, много-много ласкового, струящегося света, неожиданно тёплого и качающего в себе космическую пыль.

А ещё в тех снах была я. Сотни коротких сцен, сменяющих друг друга, как картинки в книжке-раскладушке.

Вот я стою в неверном свете, бликующем в начищенных кольцах кольчуги: тонкие, неожиданно нежные черты лица, сияющий ёжик волос, странная надежда, плещущаяся на дне глаз. Зимний сад стоит за окном чёрными немыми остовами, а где-то над ним, над нами, в недостижимой вышине, танцуют ведомые небесными силами звёзды.

Говорят, иногда черноту пересекают росчерки быстрых комет, и тогда небо слышит твои желания; но всё чаще звёзды молчат, безразличные и холодные, и лишь смотрят на нас свысока.

— Слышишь?

Я моргаю и кажусь вдруг ранимой и тонкой.

— Варакушка.

Я отвожу взгляд куда-то в сторону — будто солнце скрывается за облаком. Варакушка поёт оглушительно громко, яростно, звонко, из боли и отчаянной надежды быть услышанной; где-то вдалеке тихонько шуршит граммофон, а сердце стучит отчаянно и ясно.

Этот звук правит всем гороскопом.

Звёзды вращаются, вращаются, вращаются, и ночь сменяется другой ночью десятки раз, и всё небо планетария сдвигается, неумолимо стремясь в будущее.

И вот я снова стою напротив, нежная и как будто потерянная, и мы выдыхаем друг другу:

— Я люблю тебя…

Загрузка...