Когда-то мы сами были сказкой, страшной сказкой, которой пугают детей, а за колдовское искусство сжигали на высоких кострах, уходящих в зелёное небо фонтаном золотых искр. Тогда нашим силам пытались придумать чудовищное объяснение, тогда говорили, будто мы смотрим Бездне в глаза, — и это она говорит нашими голосами.
Наверное, мы бы и вовсе исчезли, вымытые из истории, — если бы не Первая Королева. Она молилась матери-Тьме, и Тьма услышала ту молитву. Слёзы сделались чёрным, как сама Ночь, озером; мы вошли в его воды, и полная костров земля стала небытием, а мы стали хозяевами новой, — пустой и тёмной.
Многие поколения мы были одни, и это было благословенное время. Мы пели Тьме старые песни, мы звучали вместе с ветром, мы умели летать и подолгу лежали на дне чёрных озёр, глядя, как гребни волн мешаются со звёздами. Это тогда мы научились слышать за спокойствием камня биение сердца; это тогда мы различили в музыке воды слова, и так узнали изначальный язык.
Потом мы встретились с лунными, — но их было мало, и они жили в своих странных башнях в горах, и нам не было друг до друга дела. Потом небо взорвалось цветами, и на нашу невинную землю хлынул Лес, и самые пропащие из колдунов отказались от своей крови, чтобы научиться быть двоедушниками. Потом была война, ужасная война, в которой все мы сгинули бы, — если бы не Королева.
Говорят, она была бессмертна. А, может быть, она продолжалась в своих потомках, как сейчас продолжаются в нас наши предки. Так или иначе, тогда она собрала вокруг себя первый Конклав и выбрала среди Родов те, что мы называем Большими; она сказала, что Тьма дарует им свободу и власть, и что у этих даров есть цена.
Пятнадцать юных колдуний были вмурованы в скалы, и вместе с ними в темноту горы сошла и она, Королева. Они стали истоками, их кровь стала реками, а омытые той водой земли научились быть островами; земля раскололась, колдовское море штормило и плакало, и колдуны плакали вместе с ним, а ещё смеялись и праздновали. Потому что нет на островах другой власти, кроме колдовской, и всякий, кто ступит на остров, будет покорен каждому слову Старшего Рода.
Королевский остров был самым прекрасным из всех. На нём возвели белоколонные храмы, ими правили многие и многие потомки Рода, а у самого порта поставили чудесную фигуру Королевы, и всякий колдун кланялся ей и вспоминал её в вечерней молитве Тьме. Мы были спокойны и свободны, — до тех самых времён, пока не узнали, что ценой была не только смерть.
Ту новость принесли двоедушники. Они приплыли на Королевский остров сквозь зимние шторма в утлом судёнышке, изнемогали от цинги и никогда не видели апельсинов. Они сказали, что будет война; они сказали, что Крысиный Король велел заложить верфи, а в них огромные корабли; они сказали, что Лес гремит сталью, а залп пушек так громок, что от него умирают птицы.
Мы смеялись над ними, конечно. Что нам дела до пушек и кораблей, если всякий, кто ступит на остров, станет покорен Родам?
А капитан того корабля передал книгу — древнюю книгу, написанную колдовской тайнописью. Она была из тех времён, когда только был созван Конклав, а рабочие рубили в скалах могилы; и там говорилось, что всякий чужак будет покорен воле Большого Рода, пока всякий свой предан голосу своей крови.
Никто не знает, что случилось тогда, но той ночью река на Королевском острове замолчала. Белые колонны перечеркнули трещины. А утром, когда буйная кровь говорит громче всего, земля задрожала и накренилась, и то, что было когда-то нашей столицей, слизнула волна.
Говорят, будто те моряки были верными солдатами Крысиного Короля и спеленали колдовскую реку заклинаниями. Вода иссякла, и кончилась наша сила, и чудесная защита колдовских островов канула в небытие.
Говорят, будто реку нельзя покорить; говорят, что той ночью кто-то из крыс представился целителем, но вместо лекарства вложил в руку Последнего Короля яд. И когда Последний Король умер, остров сгинул вместе с ним.
Говорят, будто одна смерть не могла бы разрушить старое колдовство сама по себе; другое дело, что всё оно стояло на верности. Яд поднёс Последнему Королю не чужеземец и не крыса, но свой, колдун по Роду и духу, Сантос Сендагилея. Его предательство перечеркнуло собой всё то, что строили наши предки.
Ещё говорят, будто никакого яда не было, а позорное инакомыслие пустило корни в умах; чьё-то сердце разучилось стучать в такт, в чьём-то сознании зародилось предательство, и оттого старый мир рухнул.
Так или иначе, но Королевский остров мы зовём теперь Затонувшим, и всякий колдун плывёт к нему хотя бы однажды в жизни, чтобы вспомнить о долге перед своей кровью.
Я бывала там, конечно, тоже: нельзя быть Старшей, не склонив головы перед статуей Королевы. Мы плыли зимой, на огромном корабле: дети и взрослые, из больших Родов и из крошечных, — и все кутались в шубы и глядели, как команда умело режет заклинаниями лёд. А потом лёд вдруг закончился, вычертив своими границами в чёрной воде идеально ровный круг, как будто кому-то пришло в голову обвести гигантский стакан, — и в самом центре мёртвой, тихой воды виднелся светлый бюст.
Издалека он казался крошечным. Но когда мы подошли, оказалось, что макушка женщины много выше корабельных мачт, а волны колдовского моря омывают каменную грудь.
День Королей — он об этом: о наших истоках; о старом предательстве; о единстве; о голосе крови, о долге и о колдовстве. Каждый год восьмого февраля, в годовщину падения Затонувшего острова, мы вспоминаем о том, откуда пришли.
Но начался он для меня — как всякий другой день: с буйства горгулий, ловящих на лету сушёную мясную стружку, овсяной каши и переругивания дорогих родственников.
— Это позор, — сказала Меридит, умудряясь одновременно поджимать губы и растягивать слова на старый манер. — Позор! Настоящая Бишиг не должна…
— Да прекратите уже, — Мирчелла сморщила нос. — Ей двадцать лет, самый возраст!
— Если оголяться по поводу и без, можно плохо кончить. Например, как ты!
— Меридит! — это Бернард пытался призвать дам к порядку.
Мирчелла скорчила рожицу и высунула язык.
— А я считаю, она всё правильно делает! Молодой муж, а всё туда же, ведёт себя, как старый хрыч! Ужасно несправедливо. Но женщина должны быть мудрее, тоньше, и исподволь, исподволь…
— Могла бы и за закрытыми дверями!.. Ох, моя бедная бабушка переворачивается в гробу! Ах, если бы это только видел наш драгоценный отец!.. Какой позор, какой позор!..
— Обрати внимание на механическое повреждение правого манипулятора, — бесстрастно вставила Урсула. Ей, как всегда, было наплевать на мой моральный облик до тех пор, пока он не становился достоянием общественности. — Пенни, дом в запустении, а у домашних големов скоро будет овсянка вместо мозгов. Как ты можешь это объяснить?
Я вяло шкрябала ложкой по дну тарелки.
Платье доставили вчера. Мирчелла пришла от него в полнейший восторг, Бернард, кхекнув, отвёл глаза, а Меридит довольно достоверно изобразила сердечный приступ. Скандал начался ровно тогда и продолжался до сих пор: в отличие от нас, слабых телом живых, мёртвым не нужно ни есть, ни спать, ни даже дышать между особенно гневными репликами; я не выдержала и на ночь всё-таки выставила их вон, и даже зарядку делала в тишине, зато во дворе всё началось с новой силой.
Лариону я дала на сегодня выходной, Ксаниф, конечно же, уехал к семье, а Ёши как всегда проспал, — поэтому завтракали мы вдвоём с бабушкой, и она отчего-то лучилась довольством.
— Я не уверена, что Ливи приедет, — осторожно напомнила я.
Ливи избегала колдовских праздников, даже когда это было вопиющим нарушением этикета.
Но улыбка Керенберги не увяла:
— Ну и Тьма с ней!
Я пожала плечами и отставила тарелку.
Ничего не хотелось, — разве что только спать или, того лучше, лежать на вытертом ковре моей старой комнаты и долго-долго смотреть вверх, пока приклеенные к потолку выцветшие звёзды не начнут кружиться. Тогда тишина, свернувшаяся змеёй на груди, станет как будто немного легче, и застрявший в горле ком наконец удастся сглотнуть. Я врасту в пол, сольюсь с ним, провалюсь в текстуры и стану продолжением мира; меня не станет, но вместе с тем я буду, и я буду свободна, и тогда…
— …Пенелопа!
Я снова пожала плечами и вышла из столовой под непрекращающиеся возмущения предков.
Я даже успела немного позаниматься делами и, ругаясь на весь мир, почти час просидела в ванне с бритвой. В обед приехала мастерица, которая нарисовала на мне новое лицо, свежее и изящнее настоящего; она же, недовольно хмурясь, привела в порядок руки и обклеила ногти блёстками.
Ёши зашёл за мной в половину шестого. Я стояла у окна, по-зимнему ранний закат бил в глаза и звенел в пайетках, и я хотела бы сказать, будто от вида моей голой спины у Ёши в зобу дыханье спёрло или что-нибудь в этом роде, — но нет:
— Машина подана, Пенелопа.
Вообще, я предпочитала водить самостоятельно. Но здесь это, конечно, было бы неприлично.
Ёши был похож на грача в своём чёрном халате, украшенном чёрным же шитьём. Он подал мне руку таким подчёркнутым движением и с таким лицом, что захотелось провалиться сквозь землю.
До Холла ехали в молчании. Ёши глядел в окно, я зябко куталась в тяжёлое пальто, которое не надевала, пожалуй, с подросткового возраста.
— Не торопитесь, — предупредительно сказал супруг, выходя из машины первым.
Но его опередили: мою дверь открыл служащий в форменном бордовом пиджаке, и он же подал мне руку со звериными когтями.
Я так опешила, что вцепилась в локоть Ёши:
— Что здесь делают двоедушники?
— Полагаю, работают, Пенелопа, — с бесстрастной улыбкой просветил меня муж, принимая у меня пальто и подавая его гардеробщику.
— Это наш праздник, — гневно сказала я. — Это наш день! Здесь не должно быть мохнатых, кто вообще…
— Улыбайтесь, Пенелопа.
Мы поднялись по ступеням. Хлопок вспышек. В холле бурлили колдовская вода и человеческое море; я стиснула зубы — а потом усилием воли расслабила лицо.
Что ж, этот мир сошёл с ума, накренился и затонул. Надеюсь, сегодня здесь собралось не слишком много предков.