Чужие дети растут быстро, — особенно, если ты видишь их только в мутном отражении ритуальных зеркал. И, когда я схожу с корабля, первое, что я вижу — это Марека, который стал совсем уже маленьким джентльменом.
Он стоит с гордым лицом, уверенно цепляясь за материнскую руку. На нём белая рубашечка, обшитая по воротнику богатым кружевом, синие штаны с подтяжками и крошечная полосатая бабочка; волосы аккуратно зализаны гелем, а свободной рукой мальчик прижимает к себе толстую плюшевую горгулью.
Она вертит головой с любопытством, и я замечаю против воли, что пластика шеи сделана удивительно хорошо и точно, так, как у меня и самой могло бы не получиться.
Я подхожу к ним, присаживаюсь и пожимаю Мареку руку. Ему почти четыре, и он в том возрасте, когда дети очень смешны в своей серьёзности.
У Ливи глаза на мокром месте. Она похорошела, выкрасила волосы в густую красноватую рыжину, перестала носить растянутые тряпки и опирается на тяжёлый посох, увенчанный сияющим медовым светом янтарём.
— Ну, слава Тьме, — тяжело говорит она, с силой притягивая меня к себе. — Малая!
— Я очень рада, — неловко говорю я.
Мне кажется, что за эти два года я почти разучилась общаться с людьми.
— Хочешь за руль? — суетится Ливи, сразу растеряв весь свой лоск. — Или пусть водитель?.. Ёши, или ты сядешь?.. Ах нет, у тебя же нет прав. Я сегодня чуть-чуть приняла для храбрости, мне не стоит. Ты представляешь, этот ублюдок Клардеспри…
Так она болтает, пока огромная машина, едва слышно шелестя шинами, взбирается по дороге от порта и кружит по спирали обнимающих холм улиц.
Мне хочется сказать, будто Огиц изменился, посветлел, расцвёл. Но, по правде, я совсем не чувствую, чтобы он стал каким-то иным. Русло Змеицы блестит на солнце, как рыбья чешуя, а в затоне на правом берегу зазеленела вода, — скоро по ней поползёт смешной кораблик на резиновой подушке, собирая ряску. Набережную одели в свежий розоватый камень, а металлические поручни выкрасили ярким белым, который смотрится почему-то чужеродно и странно; плиты, подпирающие сползающий на тротуары склон, чуть накренились и обросли живучей бойкой зеленью; городские дома нарядились в новые краски, гирлянды декоративных фонариков и фиолетово-красный плющ с крупными резными листьями.
Университет сияет блестящими крышами. От него, я знаю, тянется к трамвайной остановке аллея с бюстами ректоров, и как раз сейчас там сидят, прячась в тени старых деревьев, студенты: кто-то пытается в последний момент доучить билеты, кто-то обсуждает сданный или заваленный экзамен, а кто-то просто запрокинул голову, слушает, как шелестят листья, и подставляет лицо ласковому солнцу. Чуть вдали, за длинным гуманитарным корпусом, склонился купол планетария.
Он живой, этот город, в котором двоедушники не оборачиваются на улице и не метят заборов, лунные не бросают пустых тел, а колдуны не льют кровь при посторонних. Он живой, — а катакомбы, протянувшиеся под ним паутиной, всё-таки нашли все, описали, опечатали и перекрыли тяжёлыми шлюзовыми дверями.
— …не понимаю, как ты это терпела, — продолжает возмущаться Ливи. — Три часа жизни псу под хвост! Мне заняться вот больше нечем, кроме как слушать всякую чушь о том, что…
Я знаю: Ливи никогда не хотела быть Старшей. Она ненавидела всё, что было связано с этой ролью: бумаги, переговоры, закупки, налоги и больше всего — ответственность. С того самого времени, как мы были подростками, я старалась, тянулась и работала, а она посылала бабушку матом и переворачивала за столом пладеменаж.
Но она была единственной дееспособной Бишиг из старшей ветви. И, когда Ёши увёз меня на остров, она поехала вместе с нами, чтобы умыть руки в воде островного источника и принять на себя права и обязанности, оставленные ей предками.
Все суды я пропустила. Лето и осень после неудавшегося ритуала острова стояли дыбом: разбирательство было гласным и громким. Толкователи Кодекса из разных Родов говорили одну речь за другой, рассуждая о ценах и долгах, о благе и принятии, о решениях и будущем, о праве крови и изменчивости вселенной.
Колдунов, замешанных в ритуале напрямую, лишили колдовских регалий. Так Жозефина Клардеспри, Мигель Маркелава и ещё двое перестали быть членами Конклава; а нескольких колдунов, которые творили ритуал непосредственно, передали под юрисдикцию Комиссии по запретной магии. Ими занимался, кажется, кто-то из лунных, и увезли их тоже в далёкие горные друзы, где не достать было чёрной колдовской воды.
Что стало с Метте, я толком не знала. Зато знала, что едва ли не впервые со времён дяди Демида колдовские корабли отправились не к материку, а на юг.
Те решения — в самых разных формулировках — долго полоскали в газетах. Я видела несколько вырезок, а какие-то из статей Ёши зачитывал мне вслух, но я не смогла бы поручиться, что запомнила верно, а не додумала половину. Это было время, когда моё сознание ещё гуляло в потёмках; и даже теперь, признаться честно, оно не вышло из них до конца.
Мало кому удаётся пережить хищное утро. Оно — величайший из даров и страшнейшее из проклятий; когда глаза колдуна открываются в Бездну, весь мир вокруг него становится прозрачным и зыбким, и в каждом движении и собственной воле легко видеть силы, меняющие реальность навсегда.
Мы остаёмся в этой странной и страшной власти. Мы уходим всё глубже в тонкие связи, управляющие миром, чтобы никогда не вернуться. Сила отравляет собой кровь, пропитывает собой душу и тело, и тогда сознание отрывается от бренного бытия, чтобы искать покоя в иных мирах.
Это случилось бы и со мной, если бы не Ёши. Тогда, уплывая в темноту, я слышала его голос — и мучительно желала продолжать его слушать. Я тянулась к нему, когда никто вокруг не верил уже, что хоть что-нибудь во мне ещё живо; мой мир складывался вокруг кружева слов; я помнила, что он ждёт меня там, в твёрдом и ясном.
Всё ещё ждёт, несмотря на всё, что ему говорят.
Было ли это дурным плодом сжирающей его вины? Наверняка; я не знаю точно, на какую долю. Понадобились месяцы, чтобы я научилась снова вести что-то, отдалённо напоминающее беседу. Это были сложные, тяжёлые месяцы, когда я проваливалась порой обратно в черноту и слабость, а иногда — понимала, что вновь ответила на незаданный вопрос или несказанное вслух; тогда я много улыбалась глупой, виноватой улыбкой, ещё больше — плакала, иногда — бросалась в него посудой, и почти каждый день уговаривала Ёши уехать обратно на материк, давать выставки и не тратить свою жизнь на всякую ерунду.
Пару раз он накричал на меня так, что от этого хотелось умереть. Но так и не уехал.
Я похудела до прозрачности, потом — растолстела; отпустила волосы, потому что никаких горгулий ко мне не допускали; растеряла мелкую моторику и всё ещё часто предпочитала закрытые глаза — усилию, которое требуется, чтобы видеть мир, а не Бездну.
Может быть, я и вовсе никогда не научилась бы этому, если бы не Лира.
Надо сказать, на острове её приняли плохо. Был март, я всё ещё была довольно плоха, а Ёши знал к тому времени отчётливо и про брошенное в сердцах «ненавижу», — и про то, что Лира знала о плане Хавье, но не предупредила меня ни словом. В общем, её едва не развернули ещё в порту, но в конце концов пропустили.
Лира отреклась от крови, окончательно обезглавив когда-то могущественный Род Маркелава, который не считался теперь Большим. Она отрастила вместо чёлки геометрическое резкое каре, и синий глаз на лбу был подвижен и жив.
Этим глазом Лира видела Бездну. И, обозвав дурочкой и слабачкой, она научила меня выбирать, что слушать, — и куда смотреть.
Потом она уехала и жила теперь в какой-то далёкой лесной дыре, принимая тех, кто желал узнать своё будущее. Мы вели с ней вялую, ни к чему не обязывающую переписку. Своим учением Лира будто отдала мне какой-то давний долг, и теперь что-то между нами было уравнено, подведено жирной чертой.
— Я пригласила, кстати, Ставу, — щебечет Ливи, не подозревая, о чём я думаю. — С этим её хахалем. Он полная катастрофа, если ты спросишь меня. Става сама конечно с придурью, но Полуночь совсем на голову больная, если дала ей в пары это!
«Это» было совершенно отбитой здоровенной водной тварью, которая выгуливала в реке своё длинное чешуйчатое тело, увенчанное тяжёлым гребнем. «Этого» боялись дети, про «это» рассказывали страшилки, и Волчья Служба была почти вынуждена выловить «это» и выдать ему предписание не нарушать общественный порядок. Где-то тогда они со Ставой, вероятно, и снюхались. Става писала о нём такие скабрезности, что от её писем меня всякий раз теперь бросало в краску.
— Лок холосый, — важно говорит Марек. — Достойный сын племени! Чтоб ему икалось.
Последнюю фразу он произносит с такими явными бабушкиными интонациями, что я смеюсь, а Ливи морщится. Она не любит оставлять сына с Керенбергой, считая её дурнейшим из влияний, хотя бабушка души не чает в талантливом внуке. Я знаю: они обе с нетерпением ждут, когда я снова войду в Конклав. Тогда Ливи соберёт вещи и уедет куда-нибудь глубже в материк.
Я была свободна целых два года. И если половина первого из них смешалась для меня в кошмарный сон, все остальные месяцы были вовсе не так плохи: мы жили в старом доме на острове, рисовали птиц, съездили к Дальнему морю смотреть на пеликанов, — и я даже видела дельфинов.
Всё для того, чтобы теперь я захотела вернуться. И построить на старом фундаменте что-то новое, другое, правильное.
Наконец, машина выкатывается на до боли знакомую улицу, разбивает колёсами лужи, приветственно моргает фарами встречному трамваю — и останавливается у особняка.
В этом доме живёт моё прошлое. Он стоит, угрюмый и тёмный, нависает над нами тяжёлой громадой. Он помнит, как я собирала трёхногих созданий из спиц, как выговаривала Ливи за разнузданность и нежелание учиться, как пела в пронзительном одиночестве склепа и как запрещала себе плакать после нежеланной свадьбы.
Он помнит меня разной и знает, какой я должна быть.
И вместе с тем — это просто старый дом, высящийся над неухоженным садом. Текущая крыша, выглаженные тысячами шагов ступени. Прошлое, которому нужно было закончиться, чтобы на его месте началось что-то другое.
— Я велю подать в столовой, — говорит Ливи и, проходя в калитку, небрежно почёсывает за ухом сторожевую горгулью. — Ваш этаж должны были расконсервировать, только вот к ванне в общей спальне пока не подали воду.
— Мастер Пенелопа! — кричит Ларион, обтирающий руки тряпицей у входа в мастерскую. — Мастер Пенелопа!.. А Малышка-то сожрала ваши наручи, вы знаете?!
Малышка сидит на венце дальней башни мрачной неподвижной громадой. Она смотрит на нас свысока, но как будто — одобрительно.
Я прохожусь по её чарам, легко касаясь их сверху, но не запуская пальцев в душу. Эта горгулья стара; она заслужила немного моего уважения.
— Спустишься в склеп? Или сразу за стол? Безносый, ну-ка возьми у хозяйки багаж! Совсем они тут у меня распустились, видишь? Вот ты бы сразу навела здесь порядок, да?
— Мы постоим немного, — тихо говорю я.
И Ливи, обычно нахальная и напористая, понимает. Голем всё-таки берёт у меня маленький чемодан и уносит его наверх. Марек бодро взбегает по ступенькам и топает по холлу, громко призывая «бабуську». Ларион, неловко пожав плечами и явно не зная, как себя вести, уходит обратно в мастерскую.
Ёши берёт меня за руку. Зеркало в его запястье не удалось восстановить полностью: оно уходит теперь краем под кожу, открывая толстый белый шрам, рваный и жуткий на вид. Я сплетаю наши пальцы, и мы стоим так, глядя, как перелетают с ветки на ветку птицы.
Их кормят здесь зимой, и бойкие синички гомонят в кустах боярышника, а целая толпа воробьёв прыгает по брусчатке. Май уже отзвенел грозой, и свежая, светлая листва пахнет новой жизнью.
— Слышишь?
Я чуть склоняю голову, напрягая слух и привычно выбирая не вслушиваться в шёпот дикой, дышащей потусторонней силой Бездны. За щебетом птиц звенит высокая музыкальная трель.
— Варакушка!
Ёши вглядывается в кусты, а потом показывает куда в глубь сада, и я впервые их вижу. Мелкие птички, все обнятые ярко-синим, лазоревым оперением, пытаются перепеть друг друга с соседних веток. Они похожи и вместе с тем совсем непохожи на акварели Кеничи Се, как идея бывает непохожа на своё прекрасное — и жестокое — воплощение.
Крики птиц мешаются с музыкой космоса. Птицы поют о жажде жизни, о своём завтра, о будущем, о воле, о выборе и о любви. Птицы поют, не зная, станет ли их кто-нибудь слушать, и не зная даже, зачем. А я впервые за два года понимаю, что хотела бы повторить их песни в своей музыке, — и наконец-то им верю.
Бесконечное утро заканчивается, и для меня наступает новый день.