lxxxi

Той ночью я не спала: сложно уснуть в последние часы своей недолгой жизни.

Может быть, кто-то умел бы. Но я не смогла.

Сложно уснуть, но ещё сложнее — бодрствовать. Стук сердца кажется оглушительным, чудовищным, и каждая капля в клепсидре отмеряет последние оставленные мне мгновения.

Что скажет мне Ветавербус? О, я знаю это едва ли не лучше него самого. Он скажет мне, что превыше всего для колдуньи — долг. Что нет никакой чести в том, чтобы жить в своих мелочных делах, что нет никакой правды в безобразных желаниях тела, что нет достоинства в страхе. Он скажет мне, что я должна знать, куда течёт моя кровь, и неужели же за все эти годы я так и не научилась осознавать её направления?

И если я — из последнего порыва отчаянной слабости — посмею спросить: почему я? — он взглянет на меня поверх очков и вздохнёт.

Это великий рок, скажет мне Ветавербус. Нет ничего, в чём кровь звучала бы вернее, чем в случайности.

И разве я сама — без его слов — не знаю, что острова были бы рады измениться?

Новый источник, новые силы, новые дары. Новый остров — и вместе с ним новые земли и плоды, города и люди, а ещё — сила, из которой можно будет говорить с Волчьим Советом. Это придумано достойнейшими из колдунов; это придумано не просто так; и они, должно быть, знают, как победить в неизбежной кровавой войне, которая разобьёт материк после того, как у них получится.

Просто смирись, Пенелопа. Это совсем не трудно. Не ты ли говорила, что достойно жить — много труднее, чем умереть с честью?

Просто послушайся.

Я зажмурилась, сжалась, давя в себе всхлип, и от этого во мне вдруг проснулась музыка.

Она всегда звучала вокруг меня: в каждом движении воздуха, в каждом обронённом слове, в дыхании реки, в шелестах, которыми полнится дом. Она звучала не тем пронзительным чувством, из которого пела о любви Мирчелла, нет; она звучала свободой.

Она звучала жизнью, которая всё-таки есть. Кратким отблеском зеркала, которое решило сохранить для себя хоть что-нибудь. Много лет я выбирала слушать слова о долге и Роде, о достоинстве и приличиях, об обязанностях и том, как неправильно я живу и непременно умру от туберкулёза, — но после того я выбирала слушать и её тоже.

Ветавербус станет говорить со мной о чести. Он скажет всё то же, что сказали бы воспоминания о моих предках.

Но чего мои предки хотели на самом деле? Была ли это действительно власть, взятая такой ценой? И не для того ли наступило будущее, чтобы в нём не было больше трансмутации?

Кап. Кап. Это клепсидра отмеряет оставшееся мне время. А внутри стылое, холодное, пустое, как будто сердце замедлилось, а чувства выключило. Должно быть, меня укололи чем-то, успокоительным или не только, — чтобы слушала спокойно, а ленивые скользкие мысли пошли тем путём, на который их привели, и напомнили мне об истине и чести.

Это понимание отозвалось почему-то холодной, острой яростью.

Вы привыкли к хорошо воспитанным семейным девочкам, не так ли, господа чернокнижники? Вы привыкли, что вас слушают и боятся. Вы привыкли, что у несчастной жертвы язык отнимается от страха, а скулы белеют от желания сохранить лицо. Но мои предки были воинами, и они научили меня отличать врагов от друзей и сражаться честно. Они завещали мне уметь пожертвовать собой и вместе с тем знать, что хорошо прожитая жизнь часто стоит намного дороже.

Остаётся узнать только: если во мне должно быть достаточно воли, чтобы завершить ритуал — хватит ли её, чтобы его разбить?


— Благодарю вас, мастер, — безразлично сказала я.

Ветавербус осенил меня знамением и сухо поцеловал в лоб, как непутёвое, но дорогое сердцу дитя.

Он же вычертил углём на лице церемониальные знаки, застегнул на шее тугое жёсткое ожерелье с камнями и тщательно протёр спиртом запястья и шею. Ритуальный клинок — выточенное из обсидиана лезвие — такой острый, что легко разрезает упавший на него волос.

— Вы поймёте сами, когда им воспользоваться.

Я кивнула.

Нас сопровождали големы, и от этого знак на спине чесался и горел огнём, а запертая под ним кровь волновалась и негодовала. Коридоры, длинная лестница, тяжёлый люк; люди — я не запоминала лиц; влажный тоннель и гулкие капли воды.

Шаги — это ритм. Ритм — это музыка.

Я вошла в зал, и лиричная увертюра разбилась.

Странно, но страшно не было. Я была спокойна и легка, как человек, твёрдо знающий, что ему делать; я улыбнулась полузнакомому колдуну, выверяющему расставленные на плитах камни, и вскинула голову выше.

Все смотрели на часы. Кто-то разглядывал меня, — я мельком заметила нескольких колдунов, разрядившихся в торжественные старинные одежды. Я рассматривала зал: никогда раньше я не видела такой ритуалистики, на две дюжины камней и световыми линиями, задающими углы.

Схема расходилась чудным ковром на половину зала: треугольник, опирающийся длинной стороной на стену, в которой зияет проём. Там, в темноте, едва заметно светятся белым линии. Проход в гробницу глубок и низок, направлен чуть вниз и сужается, а над ним — массивная гранитная плита, удерживаемая пока деревянными клиньями.

Я знаю: так раньше, в материковые времена, хоронили Старших — в гробницах, закрытых камнем со всех сторон. Это должно было сберечь тело и дары в саркофаге от разграбления. Правда, все они давно найдены и вскрыты.

Часы ударили, хотя время было неровное. И по тому, как двинулась толпа, я поняла, что эти колокола были по мою душу.

Загорелись зеркала. Хавье Маркелава сказал речь, из которой я не поняла ни слова; Мигель смотрел с ненавистью, а Жозефина — с каким-то тёмным интересом; пожилая колдунья из Зене протянула мне чашу с колдовской водой, и я медленно омыла в ней руки.

— Имейте гордость, Пенелопа, — мягко сказал Ветавербус.

Во мне было достаточно гордости, а то, что сознание отсчитывало каждый шаг — о том я никому не рассказывала. В благоговейной тишине я шла через белые линии, похожие отчего-то на нотный стан; склонила голову в проёме, спускаясь в крошечную камеру, в которой нельзя даже распрямиться.

И смотрела из темноты, как начертанные знаки сплетаются со словами, как разворачиваются, мерцая и маня, тяжёлые густые чары, и как кто-то протягивает к просмолённым клиньям факел.

Опоры горели хорошо, весело. Вот деревянный остов совсем почернел, смешался с углём; вот левая колонна лопнула с хрустом, надломилась, и камень шевельнулся, будто вздохнул. Горящее дерево рухнуло на каменный пол и разбилось.

Гранитная плита дрогнула — и съехала в проём, навсегда лишив меня света.


Несколько мгновений было темно и тихо, а я всё стояла, сгорбившись и вглядываясь в закрывшийся проём. И только потом, сев на пол и оглядевшись, поняла: белые линии на стенах не были ритуальными.

Это был рисунок. Со стены на меня смотрели пустые глазницы, и чем дольше я глядела в них, тем больше в них было смысла.

Здравствуй, дитя, — шепнула мне тень, и глаза открылись.

В них был космос, прекрасный, полный света и небесного тяготения космос, вращающийся по надмирным, неподвластным человеку законам. Этот космос знал будущее; этот космос знал всё, что должно случиться и что ещё может произойти; в каждом луче — новое будущее, одно прекраснее другого, и стоит только протянуть руку, чтобы…

Чего ты хочешь? — спросила тень. — Зачем ты пришла?

— Так получилось, — неловко сказала я.

Глаза смотрели на меня с интересом. Космос вращался.

Ты уже здесь. Так чего же ты хочешь?

— Обратно. Наружу. Так можно?

Ты уже здесь, — повторила тень. — Я уже здесь. И будущее, дитя, наступило. Знаешь ли ты, каким может быть будущее? Ты можешь хотеть чего угодно. Только скажи, чего.

Я хочу… чего?

Оставайся со мной, — шептала Бездна голосом Тьмы. — Ты станешь духом из моей свиты. А я подарю твоему Роду… что ты хочешь ему подарить?

Тысячи вариантов будущего кружились вокруг меня, и я перебирала их, как бусины чёток, пока они не стали клавишами рояля.

Всё возможно, — звучало рефреном. — Возможно абсолютно всё. Зачем ещё нужна магия, если не для этого?

Хочешь, я подарю этим людям остров твоего имени?

Ты ведь не думаешь, будто они захотят тебя больше, чем целый остров?

Цена совсем не велика.

Твоя кровь станет водой, маленькая Бишиг. Чёрной водой, в которой плещется сила. Не этого ли ты хочешь? Эти люди, снаружи, говорят, будто этого. Но ты можешь хотеть и другого.

Хочешь, я подарю им волшебных камней? Синих турмалинов, как тот, что сиял в твоём посохе. Или, хочешь, я сделаю из твоей крови золотую жилу? Она станет принадлежать твоему Роду. Представь, как богаты вы будете…

Жизнь коротка, маленькая Пенелопа. А я подарю тебе вечность. Неужели ты не хочешь стать бессмертной?

Я не знаю, сколько мы говорили. Время потеряло всякий смысл и вес, я сама потеряла опору и волю, и только всевластная, бездонная чернота космоса плескалась вокруг.

Что будет теперь? — лениво шевельнулось в глубине сознания. — Если у них не получится, они попробуют снова и снова. Но и получиться у них не должно.

Острова гибнут, я знаю. Но не так, как тогда, когда мы создали острова. То был способ жить, а это… ведь есть же разница?

Может быть, мы научимся жить… сами. Может быть, мы должны умереть, чтобы стать чем-то другим. Почему вообще мы решили, что должно быть просто?

Решай, маленькая Бишиг. Чего же ты хочешь?

Всё было кристально-ясно. Я сама — острие; я — сжатая в точный вектор воля; я знаю цену и имею право.

— Я хочу…

Чёрный клинок в моей руке. Бездна смотрела в меня, и я отражалась в её глазах.

Загрузка...