xxx

— Вам не следовало этого делать.

— М?

Я запнулась о слова, закашлялась и кашляла надрывно, гулко, пока грудь не взорвалась огненно-горячей болью.

Мы были в гостиной Ёши, — я пришла сюда сразу после ужина и короткого, но крайне неприятного разговора с бабушкой. Ёши уже переоделся в нечто вроде фланелевой пижамы, связал волосы в куцый хвост и стоял перед огромным мольбертом, к которому был пришпилен крошечный на его фоне лист.

— В нашей семье это не принято, — выдавила я, задушив в себе хрип.

Ёши отвлёкся, наконец, от незаконченного рисунка — это были пока просто цветные мазки, не складывающиеся ни во что конкретное, — кивнул мне на кресло и, оглядев меня придирчиво, отошёл к бару и принялся чем-то там звякать.

— Мы всегда разговариваем за столом, — я старалась говорить тише, чтобы не напрягать горло, и получался в итоге печальный сип. Чувствовала я себя куда лучше, чем утром, хотя голова была тяжёлая, а тело задеревенело; пожалуй, завтра я уже смогу понемногу вернуться к делам. — У нас не принято ужинать в тишине, это традиция. Вы нагрубили бабушке, среди Бишигов это совершенно недопустимо. И вам не следовало…

— Вам не следовало вставать, — без особого выражения сказал он и вдруг спросил: — Ты предпочитаешь вишню или малину?

— Простите?

— Вишню или малину?

— Малину, — помявшись, призналась я. Мысли в голове перепутались. Когда-то я была почти зависима от сладкого, и бороться с этим пришлось суровейшей диетой.

Ёши тем временем кивнул, наклонился к закрытым полкам под баром и я, наконец, разглядела, что он замешивает что-то в крошечной кастрюльке на переносной жаровне. На стойке виднелась пыльная бутылка красного портвейна, штабель сиропов и вертушка со специями; над плитой поднимался пар.

Наверное, всё это как-то пахло. Но нос был безвозвратно заложен.

Ёши перебрал бутылки и выпрямился, держа в руках хорошо узнаваемую кручёную бутылку, в какие разливают на южных островах ликёры; отмерил густую жидкость в рюмку, помешал деревянной ложкой варево на плите, отставил его, перелил через марлю, в кастрюлю плеснул коньяка на глаз… всё это выглядело почти как колдовство: он действовал короткими, чёткими движениями, чем-то похожими на танец, и явно ориентировался скорее на некие вибрации воздуха, чем на рецепт.

Всё то время, что он творил, я молчала. Разговор не клеился, слова заблудились, но я пригрелась в глубоком удобном кресле и никак не могла собраться.

— Грог, — наконец, сказал Ёши и протянул мне большой широкий бокал.

Жидкость в нём была тёмной и красновато-мутной. Я украдкой понюхала, но ощутила только поднимающийся пар; пригубила — напиток приятно залил нутро сладким теплом.

— С малиной? — непонятно зачем переспросила я.

— Сироп и ликёр.

Я кивнула и какое-то время сидела, откинувшись в кресле и грея руки об бокал. В комнате было хорошо натоплено, за неплотно зашторенными окнами сгустилась темнота, и за левым я смутно видела силуэт замершей на парапете горгульи; Ёши устроился на высоком табурете перед мольбертом и разглядывал меня с неясным выражением лица. Между нами было от силы полметра, и я вдруг почувствовала это очень остро и показалась самой себе уязвимой.

— Вам не стоило этого делать, — вспомнила я и постаралась придать своим словам веса. — Среди Бишигов принято взаимное уважение, тем более что бабушка очень многое сделала для Рода. Я прошу вас в дальнейшем воздержаться от…

Он усмехнулся:

— Кто везёт, на том и едут, не так ли?

Я нахмурилась, а он тряхнул головой.

— Извини. Но, честно говоря, мне всё равно на твою бабушку. Она ещё всех нас переживёт.

— Не говорите так.

— Мне показалось, ты и сама была рада помолчать. Нет?

— Я никогда не стала бы…

— …хамить бабушке. Конечно.

Я устало прикрыла глаза. В спектре всех сегодняшних проблем — от Комиссии до запроса на эксгумацию папы, от Конклава до убийств, от кривых рук Ксанифа до прохудившейся крыши, — мне не хватало для полного, захлёстывающего счастья только глупых семейных дрязг и необходимости обучать взрослого мужчину этикету.

С другой стороны, он ведь вмешался, потому что посчитал, что мне этого хочется. В этой мысли было что-то незнакомое и стыдно-приятное, как будто чему-то во мне это нравилось, как будто что-то во мне радовалось и этому вниманию, и этому позору.

Вообще говоря, я всегда прекрасно справлялась сама, — как это и должно быть. Ты сам себе, как любила повторять раньше мёртвая прабабушка Урсула, ответственный взрослый: хочешь плакать и ныть — плачь и ной, потом сама себя пожалей и вперёд, исправлять ошибки и строить прекрасное будущее. Керенберга учила нас тому же самому, и Ливи от её наук буянила, вела себя непристойно и выскочила замуж за первого встречного, кто хорошо улыбнулся.

С другой стороны, если бы мы с Ливи устроили конкурс на самый счастливый брак — скажем прямо, совсем не факт, что я бы его выиграла.

Эта мысль была почему-то кислой, и я поторопилась запить её грогом. Может быть, в нём и были сироп и ликёр, но на вкус казалось, что малиновое варенье; бокал едва заметно подрагивал в моей руке, и на матовой поверхности напитка бликовал свет ламп.

Кто знает, вдруг это и неплохо, что Ёши устроил эту сцену. Хамить бабушке, конечно, действительно не стоило, как и в целом разговаривать за столом в таком тоне; с другой стороны, это ведь, получается, он… вступился за меня? Он мой муж, в конце концов. В этом ведь нет ничего такого уж ужасного?

Ёши смотрел на меня мягко и немного устало, как на маленькую. И я, конечно, вздёрнула подбородок и спросила с вызовом:

— Вам нравятся слабые женщины?

— Интересная интерпретация, — он явно развеселился.

— Ваше мнимое рыцарство неуместно, — отчеканила я и немедленно закашлялась в грог. — Это дешёвые манипуляции, они очевидны.

Ёши вздохнул.

— Как тебе грог?

— Малиновый, — растерянно сказала я.

И позорно шмыгнула носом.

Я не умею плакать, — хотя, конечно, это совсем не тот навык, который приобретается путём длительного изучения теоретической базы и выполнения развивающих упражнений. Я не умею плакать, и это совершенно прекрасное качество, которое помогает держать лицо, даже когда это делается очень сложным. Насморк стремился превратить моё лицо в одутловатое кладбище соплей, а глаза чуть слезились от алкоголя, и всё это никто, совершенно никто не должен был видеть.

Надо было взять себя в руки, встать и уйти к себе, пить микстуры и лечиться. Но двигаться не хотелось, глубокое кресло обхватило меня и утопило в себе, а Ёши вдруг сказал:

— Хочешь, я тебя нарисую?


Он уже рисовал меня однажды, без спросу — но это было другое: я не присутствовала.

Ёши безжалостно сорвал с мольберта лист с цветными кляксами, скомкал его и бросил в корзину; потом долго перебирал бумагу — она была разложена по папкам, и он то пробегал пальцами по листу, то бросал на меня взгляд. Наконец, выбрал плотный серовато-зелёный картон, пришпилил его к мольберту, поднял основу до вертикального положения, натянул тонкие перчатки и потянулся за пастелью.

Я видела раньше только детскую пастель, жирную и яркую, которой удобно рисовать зубастые солнышки и жизнерадостную изумрудную траву, с силой вдавливая мелок в бумагу до густого сплошного следа. Ёши рисовал чем-то другим, похожим только внешне: в ящике были переложены пергаментом разноцветные сухие стержни квадратного сечения. На бумаге они оставляли мягкие бархатистые штрихи, полупрозрачные и матовые; на пол пастель осыпалась лёгкой-лёгкой крошкой.

В живописи я мало что понимала, поэтому смотреть на сеть накладывающихся друг на друга цветных росчерков было не очень увлекательно. Куда интереснее был сам Ёши: он сидел перед мольбертом почти неподвижно, с непроницаемым лицом, а руки двигались отточенными короткими движениями.

А ещё он смотрел. По-другому, не так, как обычно. Казалось, что он видит какие-то тончайшие детали, из тех, какие я сама в себе никогда не замечала. В этом было что-то странное, неловкое и вместе с тем интимное, и этот странный взгляд почему-то волновал меня даже больше, чем наша с ним пустая и пронзительно-холодная брачная ночь.

Я задремала, наверное, потому что прошло как будто не так и много времени, но грог в моих руках совершенно остыл. Ёши отстранился от мольберта, посмотрел на него будто бы с сомнением, а потом ловко подцепил ногтём большого пальца все кнопки по очереди и протянул мне лист.

У него был странный взгляд, как будто выжидательный и напряжённый. Я вдруг вспомнила тот десяток снов, в которых прекрасная лунная разрывала на тысячу мелких клочков его рисунки, пока он признавался ей в любви; мои пальцы, кажется, дрогнули.

Не знаю, отчего Сонали была так возмущена схожестью. Пастельная я была совершенно не похожа на меня, — и, пожалуй, отличалась от реальности в лучшую сторону. Она сидела в глубоком кресле, обтянутом гобеленной тканью с едва различимыми силуэтами мрачных скал; у неё был в руках кубок с сияющей колдовской водой, а за спиной — длинный посох с навершием из веера чёрных ножей. У неё не тёк нос и не слезились глаза, её фигура была наполнена достоинством и силой, на бритой голове лежал крупный венок из ярких цветов, — и вместе с тем она почему-то звучала в миноре.

Нарисованные глаза смотрели прямо на меня, ясно и твёрдо; губы искривлены, челюсть сжата.

— Спасибо, — тихо сказала я, не сумев придумать других слов.

И протянула ему рисунок обратно.

Он отмахнулся:

— Оставь себе.

Я с сомнением посмотрела на лист, а потом кивнула.

Загрузка...