lxxiii

— Мне страшно, — едва слышно прошептала я.

Это были плохие слова, стыдные, недостойные порядочной колдуньи из Большого Рода. Но Ёши не стал смеяться, только приобнял меня за талию и опустил подбородок на мой затылок.

Мы стояли у окна в холле третьего этажа, и оттуда видна была крутая улица, спускающаяся к набережной. Лунный шагал, ногами в носках по асфальту, трогал пальцами нежную июньскую листву и разминал шею.

— Ты узнал его?

— Лунного?

— Усекновитель, — слова никак не хотели покидать горло. — Ёши, это Усекновитель. Безликий рыцарь. В городе!..

Ёши нахмурился, замер, — я почувствовала, как каменеют на моём животе руки. И не поверил мне, конечно, потянул в кабинет, принялся листать книги.

Но я после того гадания с зеркалом смотрела на Усекновителя столько раз, что не могла бы ошибиться.

— Лицо как лицо, — проворчал Ёши.

Я не обманывалась: как художник, уж он-то не мог не видеть портретного сходства. Странный лунный не был похож ни на одну из иллюстраций в отдельности, и вместе с тем был похож на все разом — как оригинал похож на все свои копии.

— Когда ты просил меня узнать отражения, — хрипло сказала я, не в силах оторвать взгляд от одной из наиболее ужасных гравюр, — я видела их в зеркале, я видела их очень чётко. И никого не узнала, потому что неклассический набор, и я… никого, кроме теневого. Там, в тени, был он. Это был он. Я прочла о нём всё, что только нашла.

— Это может объясняться очень просто. Скажем, ты боишься смерти.

— Все боятся смерти. Ёши, это другое. Ёши, мне страшно.

Разве могла я чем-то навлечь на себя гнев Усекновителя? В хищное утро просыпаются недостойные; в хищное утро просыпаются те, кто предал свою кровь. Но во всём Огице сложно отыскать колдунью ответственнее меня. Всю свою жизнь я жила так, как меня научили; я затвердила Кодекс наизусть и следовала ему в каждом своём шаге; я работала, я старалась, я подчинила свою жизнь служению Рода — как и должна сделать колдунья.

За что мне просыпаться в хищное утро? Почему я, а не чернокнижники, не бездельники, не те, кто уехал вглубь материка, чтобы навсегда забыть о своих истоках?

Может ли быть, что это от того, что я допустила ту аварию в порту? Я виновата в ней, я знаю; это моя ошибка; я должна была справиться лучше; из-за меня погиб человек. Или, может быть, я голосовала неправильно? И мне следовало бы помнить о том, что любой колдун — свой, и что кровь желала бы, чтобы я оправдала Родена? Или, может, я зря рассказала Ставе всё то, что я ей рассказала?

Было ли это предательством крови?

И почему моя кровь молчала?

— Ты могла видеть Усекновителя по сотне разных причин. Что, если ты просто предсказала его приход? Мир изменчив, Пенелопа, в нём множество вариантов будущего, и ты выбираешь, какой из них…

— …правильный.

— …сбудется.

Ёши усмехнулся, развернул меня к себе, коротко поцеловал в губы.

— Знаешь, чему учат чернокнижников? Что всё возможно. Это принцип, без которого не бывает трансмутации и не бывает магии, потому что если ты ограничен в сознании — ты ограничен во всём. То, что мы называем запретным, они называют диким. Когда мир дрожит и существует сразу в бесконечном числе состояний, а кровь говорит тысячей голосов, ты выбираешь — какой из них слушать.

— Я не хочу умирать.

— Ты не умрёшь.

— Если я проснусь в хищное утро…

Ёши помолчал, вздохнул, обвёл пальцами раковину моего уха.

— Даже если так, это всего лишь хищное утро. Что с того, чтобы увидеть Бездну, что с того, чтобы услышать, как изменчив мир?

Я пожала плечами. Он не мог не знать, что я скажу: это сводит с ума; это кошмар, обрываемый одной лишь смертью; это агония разума.

— У нас в Роду была легенда, — мягко сказал Ёши, прижимая меня к себе и касаясь губами затылка. — Помнишь Кеничи Се?

— Того, который собрал зоологический атлас?

— Собрали его потомки. А он просто рисовал птиц. И ты ведь знаешь, что примерно половина из зверей в том атласе — никогда не существовала?

Я нахмурилась: предисловие к атласу я, кажется, не читала; это было в детстве, и я всё больше разглядывала картинки.

А Ёши продолжал:

— У нас есть легенда, что он и был первым из Се. Се и Бишиги одной крови, и в его времена все Бишиги умели и рождать создание в материи, и успокаивать в человеке, и слышать в зверях. А потом Кеничи проснулся в хищное утро.

— За что?

— Не знаю, — Ёши пожал плечами. — У него после войны не ходили ноги, его жизнь и до утра наверняка была кошмаром. Когда в его глаза заглянула Бездна, Кеничи бросили в хижине в горах, умирать. А через несколько месяцев нашли живого и рисующего диковинные акварели. Он говорил, что видит одни только тени, но слышит птиц. Они разбудили его, они вернули его. И после него кто-то из родни посвятил себя птицам, и так начались Се.

Бишиги помнили эту историю иначе: без хищного утра и птиц, зато с разделом земли, братоубийством и кровной местью, давно смытой колдовской водой. Но мне не хотелось спорить, тем более что Ёши говорил всё это лишь для того, чтобы меня отвлечь.

— Может быть, — твёрдо сказала я, отлипая от тёплой груди и вздёрнув подбородок, — Усекновитель станет карать чернокнижников. Он же спрашивал, где открылась Бездна — должно быть, он пришёл, чтобы её закрыть? Может быть, он остановит Крысиного Короля.

— Может быть, — охотно согласился Ёши.

Чернокнижие, ритуалы, трансмутация — всё это опасно и запретно; и то, что я пытаюсь, как могу, бороться с этим, не может быть ошибкой. А значит, моя совесть чиста — и моя кровь спокойна.


Тем вечером Ёши снова рисовал меня: я сидела в кресле, подобрав под себя ноги, и перебирала картотеку на созданий, где-то дописывая что-то, а где-то — вычёркивая. Ящички грудились вокруг меня, штабель бумаг на столике угрожающе покачивался, и я дошла всего-то до третьего ряда из десяти; эта работа успокаивала меня, расслабляла, хотя в ней было и не слишком много смысла.

Ёши вытащил в кабинет мольберт и водил над ним углём, рассказывая что-то художественное — о том, что любит графику больше живописи, и о том, чем виноградный уголь отличается от ивового и сколько перьевых насадок нужно для полного счастья. А потом попросил:

— Спой мне что-нибудь?

Я смешалась, задумалась. Мне легко было уже играть при нём на рояле, или даже петь романсы под аккомпанемент, или мурлыкать что-то ненавязчивое себе под нос. Но петь совсем без музыки всё ещё было неловко, странно.

— Если захочешь, — Ёши смотрел только в мольберт.

И я, прикрыв глаза и отодвинув карточки, пела ему о любви.

Когда мир накренился и застыл

В пространстве устрашающем и сонном,

Мне нужно знать, что ты когда-то — был.

Я рада знать, что ты меня запомнил.

А он нарисовал меня, конечно, — угольный портрет, точёное лицо, тонкие линии, гордый профиль, мягкая улыбка. Она была не то чтобы красивой, Пенелопа с рисунка, но на неё хотелось смотреть.

— Ты действительно видишь меня такой?

— Я вижу тебя разной, — невозмутимо ответил Ёши. — Это и прекрасно, не так ли?

Я отражалась в его глазах. Он целовал меня нежно, в краешек губ, и я стояла неподвижно, не желая прерывать тягучее, наполненное странным томлением мгновение; а потом отвечала так же порывисто, отчаянно, из сумасшедшего желания оказаться в невесомом и невозможном.

— Мне кажется, это всё не со мной, — прошептала я, вытягиваясь вдоль него на постели и сплетаясь, срастаясь.

— Это всё на самом деле, — улыбнулся мне Ёши.

Июньское утро горело где-то там, вдали, костром цветов и зелени, и безумное синее небо вставало над чёрной водой. А мы были здесь, на осколке старого мира, и мы были живы.

Загрузка...