Март. Высоко в горах, на горных склонах и плоскогорьях лежит снег, в южных долинах дождь и распутица, но своенравная погода все капризничает, как будто хочет удовлетворить свои прихоти назло людям солнцу, весне. В один из таких дней ранним, сумрачным, словно бы рассерженным утром тот же самый человек в пальто из грубого сукна, инженер Мартин Крстаничин, сухощавый, с широким лицом, приметным по костистому орлиному носу и родинке над губой, вошел в автобус, у которого с колес еще не сняты цепи. В дверях с головы у инженера упала заломленная кепка, но он не нагнулся за ней, а сначала отнес чемодан на одно из передних сидений и лишь потом, словно вспомнив о ней, возвратился к дверям, поднял кепку, отряхнул с нее снег и пошел к своему чемодану. Он долго смотрел на шофера в черной шапке, закрывавшей уши, на его мощную шею, на пассажиров справа и слева от себя, на автобусное стекло, разрисованное морозом, и незаметно снова погрузился в свои мысли.
Если и там такая погода, я не смогу начать строительство. Сильные ли ветры дуют с гор? Какая сейчас там погода? — задавал он себе вопросы и сам отвечал: что бы то ни было, надо начинать. Собрать людей, распределить их по участкам, растолковать, где, что и сколько делать. Но вначале надо построить бараки для рабочих из дальних сел, если в этом Ханово нет хана[1]. А есть ли там специалисты? Обещали дать хороших каменщиков, но ведь они умеют только строить дома. Потребуется много людей, не меньше тысячи… Надо собрать воедино горные речки, прокопать водосборные туннели, создать озеро несколько километров в длину и столько же в ширину. Выселить людей из котловины, оторвать их от пашен, от родных мест, где жили деды и прадеды… Да, все это ждет меня. Хорошо, что поблизости город, Уездный народный комитет, комитет партии, да и белградское Управление поможет. Вот ведь, вспомнил Управление, а сам недоволен им. Еще бы, оснований полно. Ох уж это Управление…
Автобус спускается по скользкой дороге, останавливается время от времени, попадает в глубокие выбоины, буксует на месте, фыркает, как разъяренный бык, а шофер злится, ругается вслух или про себя. Нервный и злой, он не сбавляет скорость даже на деревянных стареньких мостах, скрипящих и раскачивающихся под тяжестью автобуса. Пассажиры поглядывают друг на друга или дуют на замерзшее стекло, трут его и смотрят в глазок. Слева от дороги холмы, еще дремлющие фруктовые сады, за ними возвышаются горные хребты, снежные и величественные. Да, все эти места мне знакомы, думает инженер, здесь мы дрались с немцами, вон ту высоту брали… Как будто вчера! Здесь погибли двое взводных. Сильные, храбрые были ребята. Они бросались на доты и танки с гранатами, проклинали чужеземцев, нашедших смерть на наших дорогах, в наших горах: так тебе и надо, зачем пришел в нашу страну? Хотел побыстрей закончить войну, чтобы потом вечно грабить? Вот тебе за все! За детей… Эх, сколько погибло наших! Да, разве забудешь войну, мою Наталью, сыночка, концлагеря, газовые камеры, крематории… И остался я один-одинешек, как кедр без веток. А ведь и у меня была семья, и я был счастлив. Как меня Наталья любила! А сын?! Кровинушка ты моя… И для тещи и тестя я был как родной. Может, потому, что у них не было сына, только дочь?.. И все это — вся эта любовь, и моя, и их, — во мне. Но я чувствую, что моя жизнь кончена, как будто и не живу. Один на целом свете, в этой грубой реальности. Разве можно утешиться тем, что война и смерть неразделимы? Война — это преступление, это убийство, самоубийство. До каких пор будут люди воевать? Зачем столько опустошений, столько зла? Разве жизнь невозможна без войн? Почему люди уничтожают друг друга? Словно с ума сошли, спятили… И на тебе, после всего этого-строй на развалинах, не жалей сил…
В тот день даже небо словно дало зарок бунтовать. Низко над землей сталкиваются свинцовые облака, спускаются еще ниже и устилают землю белым покрывалом. Но люди не радуются снегу, надоела им его белизна, они хотят солнца. Только у плечистого шофера поднялось настроение, ему кажется, что на мокром липком снегу автобус увереннее при поворотах. На крутых склонах шофер заранее притормаживает, ведь по дряхлости своей тормоз уже частенько отказывает. Когда они приблизились к равнине, на лице шофера заиграла широкая улыбка, и, словно радуясь чему-то недостижимому, что вскоре, однако, и ему посчастливится пережить, он запел:
Руме, дивчина моя,
Иди замуж за меня…
Все внимательно слушают, только мотор тарахтит. Иногда он оглушительно и буйно смеется или рычит, как рассерженный зверь, а перед оврагом с новым, на скорую руку построенным мостом раскашлялся, как старик, и чуть не заглох.
С бокового сиденья возле задних дверей автобуса поднимается темноволосый человек с крючковатым носом и пронзительными черными глазами, от которых нелегко спрятаться, если они тебя нащупают. Пригнувшись, он пробирается к шоферу и начинает ему подпевать, словно песня эта уже была у него наготове и он только ждал, что кто-нибудь запоет ее. Мелодия разрастается и летит по снежной белизне. Все поют — и старые, и молодые. И даже Мартин не устоял, и его голос затрепетал и слился с песней. Но он вдруг замолкает, задумывается. О чем только не пел наш народ! Пел и в страданиях, и в радости. И сейчас, после того как столько людей мы схоронили, столько могил появилось на наших горах и полях, в наших городах и селах, мы поем. Но мы не забыли, мы помним всех погибших. Носим их в себе… А свет, который мне доверен, еще не горит, он пока лишь в моем сердце. Но он засияет, станет частью нашей действительности. Только вот когда? Такое грандиозное дело не сделаешь за месяц или за два, понадобится несколько лет, мучительных и тяжких… Ну и энтузиаст же я! Распаляюсь, словно неопытный, легкомысленный, восторженный юнец, обуреваемый буйными мечтами…
День постепенно, но неумолимо идет на убыль, умирает в белизне равнины, оставляя в воздухе прерывистый синеватый след. Горный хребет вдали-словно огромная тень самого себя, громоздкая и тяжелая. В автобусе песни следуют одна за другой, как неразрывные, прочные кольца одной цепи. Инженер дышит на стекло, протирает его, хочет поскорее увидеть место, где будут работать люди, изменяя то, что природа создавала миллионы лет. Он вглядывается, но синева в воздухе густеет, наступает ночь. Равнина резко опускается вниз, переходит в котловину. Шофер сбавляет скорость.
Мартин отворачивается от окна и смотрит прямо перед собой. Он думает о людях, о человеке вообще. Есть моменты, когда человек бесконечно дорожит жизнью, он знает, для чего живет, и ради жизни готов пойти на все. Но порой он делается малодушным, превращается в тряпку, ничто его не интересует, жизнь становится несносной и бессмысленной, а могила, кажется, несет желанный покой. Но настает час, и он перерождается-уже не колеблется, знает, чего хочет, бросается в схватку со всем, что стоит у него на пути, и тогда невозможное становится возможным… И чего только ему не выпало в жизни! Какие еще испытания ему предстоят? Как терзалось его сердце и какие бальзамы ему помогали… Сколько было любви! А сколько ненависти! Но он как сказочный богатырь-всегда борется, осиливает в себе зло…
Шофер не посмотрел ни влево, ни вправо, а просто остановил автобус. Молча закурил сигарету, несколько раз глубоко затянулся, потом медленно, как бы самому себе, сказал:
— Ханово. Выходите, кто в Ханово. Никто не шелохнулся, все ждали.
— Кто выходит в Ханово? — нервно спросил напарник шофера.
— Я! — Инженер очнулся от раздумий.
— Как же вы доберетесь по такой темноте? — спросил кто-то из пассажиров. — В какое село путь держите?
— Мне сюда, я здесь буду жить.
— В хане?!
Мартин нахмурился и спрыгнул в темноту. Напрягая зрение, он смотрел в сторону хана, по которому весь поселок назывался Ханово. Перед ним возвышалось дряхлое, странного вида строение, очертаниями напоминавшее фигуру сгорбленной старухи в лохмотьях. Он подошел поближе и зажег карманный фонарик. Стены были сложены из громадных нетесаных камней, в некоторых местах как будто просверленных сверлом и обрубленных зубилом. Это был первый этаж постоялого двора, но хозяин, видно, держал здесь скот, потому что отсюда распространялось тяжелое зловоние. Из стены торчали толстые, почерневшие от времени балки, некоторые доски оторвались от них и свисали вниз. Второй этаж состоял из двух комнат, они примостились между балок, обшитые растрескавшимися и подгнившими досками. Через запотевшее окно одной из комнат пробивался тусклый свет керосиновой лампы. На второй этаж вела узкая и крутая лестница, ступеньки которой уже много раз подновлялись, но все же внушали опасение. Мартин осторожно поднялся, держась за перила, и вошел в прихожую с мигающей лампой без стекла; в ее тусклом свете тени делались тонкими, длинными, искривленными, словно лампа смеялась над собой и над людьми. Судя по виду, этот хан помнит многое. Кто знает, сколько веков стоит он на дороге, по которой проходили турецкие завоеватели и караваны торговцев. Это даже не развалюха, а безобразие, вонючее гнилье…
— Кто там? — послышался голос, и дверь резко распахнулась. В прихожую вышел человек лет шестидесяти, с седеющими висками, небритый, в грязной, засаленной кепке.
— Проезжий. Ищу ночлег, — сказал Мартин.
— Здесь не останавливаются господа. Это хан для рабочих.
— Чем я похож на господина? Уж не этим ли старым пальто, — ответил Мартин и усмехнулся. — И я рабочий человек. Без отдыха работаю много лет… Буду спать там, где и все.
А почему бы мне не содрать с него денег? Пусть спит на моей кровати, смекнул хозяин и, не сводя взгляда с лица приезжего, сказал:
— Пожалуйста, входите. Я уступлю вам свою кровать. Может, вам на ней удобней будет?
Мартин медленно, как бы раздумывая, входить или нет, переступил порог и сразу же ощутил тяжелый запах пота, острую кислятину размокших опанок[2] и портянок. В углу, недалеко от двери, — кровать: буковые доски на козлах, соломенный матрац, покрытый темно-серым грубым домотканым одеялом. На полу постелена рогожа, на ней под тяжелым, некогда белым одеялом из козьей и овечьей шерсти разместились семь человек — один возле другого, — и все спят. Только один высунулся из-под одеяла, открыл глаза, кашлянул и снова уснул.
Тишина. Постоялый двор словно замер.
Только доносится тихое журчание ожившего ручья. А по другую сторону котловины, где разбросаны в непролазной грязи саманные села, сквозь ночь доносится злобный, протяжный лай собак.
— У меня только одна кровать. Я дам вам новое одеяло.
— Только, пожалуйста, откройте окно, надо проветрить.
— Да разве мало свежего воздуха проходит между досок? Вон какие щели…
— Но из них несет запахом скота. Кто знает, сколько лет этому хану!
— Я же говорил, не место здесь господам… Сколько лет этому хану, спрашиваете? Да уж и не помню. Мой отец его купил на деньги, которые я ему послал с печалбы[3]. Я в Америке работал, на шахте. Ох, и тяжко же! Ничего нет тяжелее, чем работа с угольком. Жизнь там сильно укорачивается. Такая вот печалба. Во всем себе отказываешь, чтобы скопить, спечалить немного. Шестнадцати лет уехал я в Америку, с родственником…
Я привык спать и на камнях, и в болоте. На войне всякое бывало, но такой смрад невыносим, думал Мартин.
— Америка, говоришь, шахта… Несладко тебе пришлось.
Хозяин приоткрыл покривившуюся раму окна, наполовину заклеенного грязно-желтой бумагой, подошел к окованному железом сундуку с громадным, давно уже заржавевшим висячим замком, вытащил из-за пояса ключ на длинном шнурке, отпер сундук, извлек одеяло и бросил его на кровать.
Кто знает, зачем этот человек приехал, размышлял он. Уж не для того ли, о чем сейчас все говорят? Неужели для этого?..
— Вы сюда по важным делам приехали?
— Да, и надолго, — ответил Мартин, присматриваясь к старику. — Работы будет по горло.
— Какой работы, какой работы по горло?
— Увидишь, это будет хорошая работа.
Наверняка он один из тех, что задумали превратить котловину в озеро, разрушить хан, а нас расселить… Что я тогда буду делать? Куда подамся в мои-то годы? За что примусь? — думал хозяин. Неужто опять в Америку? Староват. На какой-нибудь рудник здесь, поблизости, — сил уже нет. Как жить буду? А может, он и не из этих. Тогда зачем же ему здесь оставаться? Нет, он не пустобрех, худым словом людей не поминает. Ученый человек. Точно, из тех он, что собираются в котловине сделать озеро. Ох, останусь я без земли, без хана… Люди зря не болтают. Что же со мной будет? Куда я под конец жизни? Гнуть спину где придется? Попробуй заработай на кусок хлеба и себе, и старухе. Да и кто меня возьмет? Эх, Петко, когда-то ты был шахтером, день-деньской рубал уголек, дышал черной пылью, белый день редко видел… Рано, еще до зари, спускался в шахту, а когда снаружи опять темнело, поднимался наверх. Печалил, от себя отрывал, нажил кое-что. А сейчас? Пришел кто-то ломать, топтать мое кровное, в муках заработанное… Бают, и села, целые села будут выселять. Как же тогда люди будут жить без пашен? Чем им кормиться? А я? И без хана, и без земли, и без дома. Бездомный, и больше ничего. Бродяга… Нищий…
Долго размышлял Петко, потом вдруг вскочил с постели, будто кто-то его огрел толстой жилистой плеткой, и, не помня себя, стал метаться по двору, потом остановился, нерешительно вернулся в остывшую комнату, обливаясь потом, улегся на рогожу. Уснул он только на заре, ему снились черные реки, хлынувшие на хан, вороны, каркающие над ним печально и зловеще, а он стоит, смотрит и не может шевельнуть ни рукой, ни ногой. Вода захватила его, понесла, а он только удивляется, почему еще жив и что это за вода, в которой не тонут. Вдруг послышались прерывистые, плачущие звуки — это под ним в конюшне горластый осел с вьючным седлом объявил о наступлении рассвета. И кони заржали, но не потому, что хотели как можно скорее отправиться в путь с тяжелым грузом, а чтобы напомнить людям: пора корму задать. Завывание осла и звонкое ржание коней исторгли его из сна. Петко вздохнул, но обрадовался дню и высунулся из-под одеяла. Вытягивая шею, вгляделся в позднего приезжего, на кровати, и снова встревожился. Он почувствовал себя немощным перед лицом грядущих событий, и все вокруг потемнело. Он уже не видел утренних лучей, что пробивались в этот одинокий дом посреди поля, резко, словно теряя сознание, уронил голову на солому.