Утро было холодным, но уже весенним: от крыши тянулись тонкие ручейки, капель стучала в корыта, где ещё плавали осколки льда.
Варя стояла у двери терема и смотрела на засов. Казалось, за ним — не двор, а целый мир. Маша поправляла на ней тёмный плащ, слишком широкий для худых плеч.
— Потерпите, княжна, — шепнула она. — Ноги ещё дрожат, лицо бледно… Народ-то запомнил вас болящей. Вдруг сглазят?
Варя усмехнулась краешком губ.
— Пусть запомнят, что я живая.
Она шагнула. Доски крыльца отозвались скрипом, воздух хлынул в грудь — сырой, острый, пахнущий навозом, дымом и талой водой.
Шаг — и сердце ухнуло. Тело будто не её: каждая мышца напоминала о слабости. Ноги дрожали так, словно она вышла после долгой болезни. Она прижала пальцы к перилам, удерживая равновесие.
«Так значит, вот оно — моё новое тело. На переговорах я могла выстоять сутки, но здесь пять шагов — и кружится голова. Если я хочу управлять княжеством, придётся начинать с простого: заставить это тело слушаться».
Маша протянула руку, Варя взяла — крепко, по-походному, без кокетства. Девчонка удивила её силой: пальцы мозолистые, хват уверенный. Эта живёт здесь с детства, привыкла таскать воду, дрова, хлеб. А я привыкла к цифрам и отчётам.
— Осторожней, княжна, — сказала Маша. — Глина подтаяла, ноги увязнут — и всё платье в грязи.
Варя медленно спустилась во двор. Солнце резало глаза, а под ногами чавкала земля. Она подняла голову и впервые за долгое время вдохнула так глубоко, что закружилась голова.
“В моём мире я ходила в зал, чтобы держать форму. Здесь зал — весь двор. И если я хочу выстоять перед боярами и дружиной, мне придётся учиться с самого начала. Сначала стоять крепко. Потом ходить быстро. Потом — держать удар”.
Она выпрямилась, отстранилась от Машиной руки. Да, ноги дрожали. Но лицо оставалось спокойным. И когда несколько слуг остановились, чтобы взглянуть на княжну, она выдержала их взгляды.
— Пусть смотрят, — сказала Варя негромко. — Пусть привыкают.
И шагнула дальше, туда, где начинался двор — сырой, шумный, полный слабостей, которые нужно было видеть.
Двор встретил сыростью и шумной капелью: снег ещё держался в тенях, но крыши уже текли, словно уставшие от зимы. Варя шаг за шагом привыкала к телу, к земле, к воздуху. Смотреть — легко; видеть — труднее. Но видеть она умела.
У ворот висели мокрые штаны дружинников: ткань истёрта до блеска на коленях, латки разного цвета — значит, бережёная вещь, новую не выдали. На башне флаг — вылинявший, края в клочьях: не до церемоний и запасов полотна. На караульной площадке стрелы — разной длины, кое‑где с чужими оперениями: собирают по полям, добирают чем придётся.
Конюшня — запах кислый. Кони с ребрами, гривы спутаны, у одной кобылы подпруга стянута верёвкой — ременной нет. Седло в замене — сыромятиной. Хомуты старые, местами проедены мышами.
— Овса не было две недели, — шепнула Маша. — Подпруги рвутся, ременной кожи не выдали, вот и верёвкой стягивают.
Варя всмотрелась. Она не разбиралась в сбруе, но и не нужно было: худая спина коня и верёвка вместо ремня говорили сами за себя. Армия без корма — это армия без ног.
— Мерой дают. Да и мера, говорят, «лестью подточена».
Значит, корм урезан, мера — нечестная. Первая трещина — в движении войска.
Кузница — горн дышит бледно, уголь сырой. Молот бьёт редко. На полке ножи с косыми спусками — торопились, металл экономили. У двери — корзина с подковами двух калибров, смешанные: порядок сбит, учёт из рук вон.
— Кузнец ворчит: уголь сырой, горн толком не тянет, — пояснила Маша.
Варя отметила про себя: ножи и подковы могли быть какими угодно, но беспорядок на полке значил одно — хозяйство ведётся кое-как. Она не знала ремесла, но привыкла видеть систему в деталях.
— Уголь с нижнего тракта не привезли, — Маша скривилась. — Дорогу весной либо смыло, либо «переняли».
«Переняли» — значит, поборы на переправе. В голове у Вари легла первая линия: дороги — слабое место, логистика под «вольной пошлиной».
Речной причал: настил повело, жерди вбиты наспех, смолой не пахнет — суда долго стоят. Сети у людей свернуты, по кольям у воды развешаны тряпичные ленточки — дары реке. С рыбой худо и с кем‑то на реке — распря, запрет или страх.
— Русалки гневаются, — вполголоса Маша. — Зимой у берега лес валили, корни в воду погнали.
Экономика реки связана не только с людьми. Учтено.
Рынок: ряды редки, лавки прикрыты досками. У открытых — яйца поштучно, сыр крошится, хлеб сер, тяжёл, как камень. На весах гирьки потерты, клейма сбиты — точность никого не смущает. В кошелях у женщин звенит мало: звон короткий, отрывистый — дробная мелочь, целых гривен почти не слышно. На углу меняла режет край монеты резаком — обрез.
Варя поймала себя на странном чувстве: кое-что она видела впервые, но вместе с тем будто вспоминала. На этом самом рынке княжна бывала с матерью — слышала тот же гул голосов, те же запахи сыра и хлеба. Воспоминание вспыхнуло и тут же оборвалось, оставив только обрывки. Теперь эти картины складывались иначе: не просто детские впечатления, а знаки кризиса. Память княжны и опыт трейдера переплелись, и вместе давали ей новое зрение.
— Батюшки, глянь‑ка, — Маша ткнула подбородком, — у Неждана гирька без клейма.
Значит, рынок — без контроля, цена — без меры, доверие — на нуле.
Амбары у княжьего двора — половины затворов подпёрты палками, опечаток нет. Сторожа дремлют, у одного на сапоге — белая мука, но мельница внизу по реке молчит: колесо в заедании, не слышно ровного гула. Вывод прост: мука — не отсюда, таскали «окольным ходом».
— Ночами возы шли, — Маша ещё тише. — Следы в поле, а воротина с утра — «не ходила».
Варя сжала губы. Она никогда не управляла амбарами, но слишком хорошо знала схему «окольных ходов». В отчётах это называлось «утечка ресурсов», здесь — обычная кража.
Следы на грязи глубоки, колея свежая. Возы груженные. Клейма на мешках у дворов бояр — разные, пару Варя запомнила на щитах вчера.
У церкви свечи тонки, коптят. Псаломщик перематывает огарки ниткой, чтобы горели дольше. На ступенях сидит старуха с пучками зверобоя — травы идут как замена лекарям. Значит, больных много, денег — мало.
Люди: плечи ссутулены, спины в мокром сукне, в глазах — та самая усталость, какая бывает не от работы, а от бесполезности работы. Мужики говорят вполголоса, глядят мимо. Женщины считают крошки, дети — без смеха. Смех в посадах — лучший индикатор хлеба. Здесь молчание.
Дворы бояр — дым жирнее, запах — мясной. Под навесами — тюки с сукном, связки шкур, кое‑где торчат краешки мехов под холстом. Двери на запорах, собаки сытые и злые. У ворот — стража не княжья, личная. Свои мечи — своя правда.
— Видите? — Маша кивнула на мосток. — Новые доски только до середины. Дальше — гниль.
Ремонт «под глаз»: чтобы видно было с дороги, а не чтобы держало вес. Значит, отчёты важнее дела.
Весна пахла не надеждой — а просроченными обещаниями. Но именно весна была её окном: посев впереди, дороги ещё можно поправить, рынки — собрать, дружину — накормить, прежде чем придёт зима и запишет все долги.
— Сколько мельниц на реке? — спросила Варя.
— Три было. Две стоят, у третьей колесо криво.
— Сколько переправ берут «вольную пошлину»?
— Две наверняка. Про третью шепчут.
— Сколько лошадей держит дружина на корму?
— На корму? — Маша моргнула. — Да как уж дадут… Десятка полтора голодных, если по‑честному.
Этого хватало, чтобы сложить первую смету — не в цифрах, в приоритетах.
Она ловила каждую мелочь — взгляд Маши, брошенное слово кузнеца, пустые амбары. Когда-то на планёрках в её фонде аналитики по сырью и сельскому хозяйству говорили о таких же признаках: задержки поставок, падение качества, сбой учёта. Тогда это казалось скучным, а теперь вдруг стало вопросом выживания целой земли.
У ворот терема показался воевода — молча проводил взглядом, не вмешиваясь. Варя ответила коротким кивком и повернулась к Маше:
— На сегодня хватит. Я видела достаточно.
Маша прикусила губу.
— Княжна… вы не серчайте, что говорю. Оно всё видно без слов. Только никто не любит, когда это вслух называют.
— Ничего, — сказала Варя. — Привыкнут.
Она подняла подол, чтобы не уронить его в грязь, и пошла обратно — в терем, к спискам, к людям, к решениям, которые нельзя откладывать до зимы.
У ворот княжьего двора Варю ждал воевода Радомир.
Он стоял у ворот, высокий и неподвижный, словно сама стража в человеческом облике. Черты лица резкие, но не уродующие, а будто вытесанные временем: правильные, суровые, без излишеств. Серые глаза смотрели холодно и прямо, в них не было ни тени улыбки. Тёмные волосы на висках тронула седина, и это делало его ещё более внушительным — человеком, пережившим не одну битву и не одну зиму. На щеке тянулся тонкий белый шрам, не портящий, а придающий опасной завершённости. Красота его была непривычной — без мягкости, без нежности, но именно эта суровая красота притягивала взгляд.
Варя остановилась. В груди ещё билось тяжёлое дыхание — обход двора дался нелегко, тело словно выгорело. Но она выпрямилась, как привыкла когда-то перед советом директоров: слабость — внутри, лицо — каменное.
— Видела, — сказала она первой.
— Что? — голос Радомира был глух, низок.
— Всё, — Варя встретила его взгляд. — Кони без корма. Стража с чужими стрелами. Хлеб — не в амбарах. Дороги — под поборами. Люди молчат, потому что устали. А бояре… — она сжала губы. — Бояре кормят только себя.
Воевода не дрогнул. Но глаза его сверкнули, как сталь на морозе.
— Много ты видела за один день, княжна.
— Этого достаточно, чтобы понять: если я хочу удержать Северию, я должна держать её крепче, чем это тело держит меня, — Варя подняла руку, глядя на дрожащие пальцы. — Оно слабо. Я не могу позволить, чтобы княжна шаталась, когда княжеству нужен стержень.
Радомир скрестил руки на груди.
— И что же ты думаешь делать?
Варя вдохнула глубоко.
— Учиться. Тренироваться. Стоять крепко. Ходить твёрдо. — Она выдержала паузу. — А ты мне в этом поможешь.
Молчание повисло между ними. Потом уголок его губ дрогнул — не улыбка, но знак, что он услышал её.
— Может статься, — произнёс воевода. — Но знай: я учу не для красоты. Я учу так, что кости трещат.
— Отлично, — Варя кивнула. — Значит, кости привыкнут.
Радомир посмотрел на неё, долго. Потом коротко склонил голову и отошёл в сторону, словно пропуская её дальше.
Варя шагнула в терем, чувствуя, как слабое тело дрожит ещё сильнее. Но где-то в глубине внутри появился новый стержень: она впервые произнесла это вслух — и теперь пути назад не было.
Вечером у ворот загрохотали колёса. Сначала один воз, потом второй, потом третий. Лошади плелись с опущенными головами, бояре сидели на облучках мрачные, как воры, застигнутые на краже.
Мешки с зерном, тюки сукна, сундуки с серебром один за другим сгружали во двор. Она вдруг ясно увидела перед собой, как в детстве на праздник такие же повозки везли в терем зерно и мёд. Тогда это было весельем, а теперь — холодным доказательством воровства. Память княжны возвращалась странными кусками, как будто сама Северия напоминала ей: «Ты своя». Но теперь эти воспоминания были оружием.
Варя стояла на крыльце, не двигаясь. Ни слова не сказала — только смотрела.
И от этого молчания боярам становилось хуже, чем если бы она кричала.
Один — толстый, с лицом, налившимся красным, — спрыгнул с воза, с трудом вытер пот со лба.
— Вот, княжна… часть. Больше и взять негде. Люди сами голодают.
Варя скользнула по нему взглядом, холодным и спокойным.
“Лжёт. У этого дым из трубы жирнее всех. У этого собаки сытые, а крестьяне голодные”.
Она не стала спорить. Артефакт в её ладони — перстень, унаследованный от отца, — ожил тёплым жаром. Варя опустила ресницы и увидела: линии казны вспыхнули в её сознании. Золотые и серебряные потоки дрогнули, зашевелились, и то, что сгружали во двор, легло на карту тонкими нитями. Но рядом с ними чернели пустоты — дыры там, где богатства ещё спрятаны.
“Я знаю, что это не всё. Казна помнит”.
— Запишем, — только и сказала Варя.
Бояре переминались, кто-то хмуро кашлянул. Они привыкли к князю, который закрывал глаза. Княжна же молчала так, будто знала каждую их тайну.
Весть о повозках разнеслась по двору мгновенно. Первые дружинники пришли осторожно, будто боясь поверить. Потом толпа стала густеть. Они видели мешки зерна, слышали звон монет, нюхали запах сукна и мехов.
Кто-то выдохнул:
— Так и правда вернули…
Смех впервые за долгое время прокатился среди мужиков. Негромкий, хриплый, но настоящий. Один встал на колено перед Варей, другой перекрестился, третий крикнул:
— Княжна! Живём!
И тут уже дружина загудела вся, разом. Радость, шум, гул голосов — как в старой кузнице, когда горн поёт на всю силу.
Варя смотрела на них, и сердце её билось странно. Она не любила оваций и дешёвого восторга, но знала: это не аплодисменты. Это — доверие. То самое, что дороже любого серебра.
Толстый боярин, красный, как варёный рак, шагнул вперёд, стараясь перекричать гул.
— Долго ли они помнить будут? Завтра опять зарыдают от голода!
И тут из толпы дружинников поднялся голос:
— Хоть день помнить будем, а это — от княжны. От тебя, боярин, мы и крошки не видели!
Толпа загудела громче, уже с насмешкой. Боярин отшатнулся, губы его задрожали от ярости, но он промолчал.
Варя выпрямилась, сжимая перстень на пальце. Тёплое свечение будто подтверждало: она сделала первый шаг.
Княжна была слабой. Княжна считалась умирающей. Но сегодня дружина смотрела не на призрак. Сегодня они увидели в ней власть.
И в этом шуме, в гуле голосов и в злобном молчании бояр Варя впервые почувствовала: Северия теперь дышит вместе с ней.