XVI Снова с почтарской сумой

Дедушка Перепетуй, соснув после обеда часок, сидел на постели у себя в парусиновых шароварах и чувяках на босу ногу. С улицы стукнула калитка, и дедушка в открытое окошко увидел Елисея Белянкина, шагавшего по двору прямо к саду.

— A-а! — крикнул ему дедушка. — Елисей Кузьмич! Взойди в квартиру, почта!

Елисей поднялся на крыльцо и прошел в чистенькую горницу с накрытым скатертью столом и соломенными стульями. Из соседнего покойчика вышел дедушка Перепетуй.

— Ну, садись, друг любезный, — сказал он, пожав Елисею руку. — Выкладывай, где был, что видел, что слышал.

— Да ты спроси-ко лучше, Петр Иринеич, куда мои ноги не ходили! Нынче даже на похоронах побывал.

— Как — на похоронах? — удивился дедушка. — Кто помер? Царствие небесное, вечный покой!

И дедушка стал быстро креститься.

Елисей рассмеялся.

— Погоди ты, Петр Иринеич, панихиду служить, не бери греха на душу. У генеральши Неплюевой пес подох, здоровенная такая псина. Мопс — что бык.

Дедушка вытаращил глаза и раскрыл рот от изумления.

— Утром, — стал рассказывать Елисей, — как почта с Дуванки прибежала, нагрузил я полную суму, два пуда верных, и первым делом с Почтовой улицы завернул в Тюремный переулок. Открывает мне Яшка — при воротах у генеральши находится — и говорит мне: «Не знаю, как быть с тобою, Елисей Кузьмич: у нас сегодня траур». — «Почему так, Яша? — спрашиваю. — По какой, — спрашиваю, — Яша, причине?» — «По причине того, — говорит, — что пес у нас издох, Мене Лай ему кличка. Недоглядели, как хватил этот Мене Лайка со стола курячью косточку. Приходил лекарь из гошпиталя, сказывал, что от курячьей косточки и стряслось: дескать, кость курячья — острая, ну-де вот она Мене Лаю этому черева изодрала. А далось бы так, чтобы все эти мопсы передохли в одночасье, так все же нашему брату, подневольному человеку, полегче бы стало. Впрочем, — говорит, — проходи, Елисей Кузьмич. Тебе всегда честь и место».

Дедушка Перепетуй, хотя и закрыл уже рот и даже на стул присел, но слушал Елисея внимательно, не перебивая его ни вопросами, ни восклицаниями.

— И что же ты думаешь, Петр Иринеич! — продолжал Елисей. — Проводил это меня Яшка в сад, а там в саду, вижу, под кипарисом яма вырыта — могила, значит, — и стоит на земле гроб, парчой обитый, и лежит в гробу агромаднейший мопс, Мене Лай этот, лежит на атласных подушках в серебряном ошейнике. И девок тут дворовых полно; у каждой девки на сворке по мопсу; и мопсы те воют, со свор рвутся; а сама Неплюиха черное платье надела, сидит у гроба, в три ручья разливается. Ну, думаю, такого, верно, хоть где, а не увидишь. И мне бы, думаю, тоже лучше на такую пакость не глядеть, прямо с души рвет. «Принимай, говорю, Яша, почту, и с тем — до свиданья».

У дедушки Перепетуя лицо побагровело, в глазах налились красные жилки… Он откинулся на спинку стула и принялся барабанить пальцами по столу.

— Вот что делается! — сказал он только.

Слов ли он не находил, чтобы выразить свое негодование по такому мерзкому случаю, или же вовсе не хотел говорить о такой гнусности, но, бросив барабанить, он заговорил совсем о другом.

— Вот, — сказал он, — пришли гости в Одессу, нежданны-непрошенны, и разгрохал их в черепки и щебень кто? Прапорщик Щеголев. Прапорщик Щеголев, безусый юнец, герой. Вот…

Дедушка достал из шкапчика с посудой картонную коробку из-под яблочной пастилы. На коробке был изображен совсем еще молодой офицер в сюртуке с эполетами и в каске. Под картинкой была нарисована георгиевская ленточка с надписью:


Прапорщик Щеголев. Слава герою!

И на пакетике с нюхательным табаком, на этажерке, тоже был портрет Щеголева и на обертке земляничного мыла…

— Ну хорошо, — продолжал дедушка, — набил им Щеголев морду, и ушли супостаты несолоно хлебавши. Сунулись они, слышно было, под Феодосию, под Керчь, понюхали — может, что и разнюхали, да только и тут прочь пошли. Почему пошли прочь? А? Примечай-ка. Почему не вернулись в Одессу? А потому, что не в Одессе была тут сила. Где черноморскому флоту гавань? В Севастополе. Кто черноморскому флоту оплот и пристань? Севастополь. Другого не скажешь. Вот в Севастополь-то и ждать надо теперь все их нечестивое воинство.

— Выходит, что так, Петр Иринеич, — согласился Елисей.

Дедушка повел Елисея в сад, и они сели под шелковицей. Реполов, до того насвистывавший в густой листве, как на флейте, сразу оборвал свои трели. И тут Елисей как будто смутил дедушку вопросом, поставленным прямо в лоб:

— Да разве, Петр Иринеич, мы их не побьем и в Севастополе? Ты как скажешь?

Дедушка вместо ответа потянулся к своей лакированной табакерке; ее прислал недавно дедушке в подарок внук Павлушенька. Елисей и на крышке новенькой табакерки разглядел портрет прапорщика Щеголева. А дедушка тем временем втянул в нос щепотку табаку, прочихался, вытер нос красным клетчатым платком, смахнул этим же платком табак, попавший на грудь холщовой, вышитой крестиками сорочки, и только тогда ответил Елисею на его вопрос:

— Спрашиваешь, побьем ли? To-есть это когда придут супостаты в Севастополь?

И дедушка, помолчав минуту, сказал твердо:

— Трудно, а побьем. — Он щелкнул пальцами по листу шелковицы, по которому ползла гусеница, и продолжал: — Почему трудно? Примечай-ка, братец. Солдат русский — храбрый солдат; коли встанет за родину, так на штык троих возьмет по-суворовски, одним махом. «Штык, штык невелик, а возьмешь троих на штык» — вот как певали у Суворова, когда на штурм Измаила шли в 1790 году, турок эвон из какой твердыни вышибали. Да с той поры в Черное море много воды натекло, а из Черного в Средиземное не меньше того вытекло. Механика, братец ты мой, теперь очень одолевает. У англичанина, слышь ты, машина ко всякой работе приставлена, штуцер механический с нарезным стволом каждому солдату в руки даден, бьет метко на тысячу двести шагов, а то и боле. Как к нему с одним штыком, с ружьишком-то кремневым гладкоствольным дрянненьким подступишься, когда ружьишко это бьет на триста шагов, и то не в цель? И солдат наш — некормленный, голодный и холодный… Очень у нас обиженный солдат. А все же, братец ты мой, побьем мы их, как не раз уже бивали: французов этих под Москвой в двенадцатом году, шведов под Полтавой в семьсот девятом, прочих иных в иные годы по иным местам. И будет им Севастополь тоже могилой.

— Да, это — да, — согласился и тут Елисей.

— Однако вот, — продолжал дедушка, — беда, вот в чем она: голыми руками нам рыть могилу им придется. У них, у чертей караковых, у англичан этих и у французов, ко всякому делу теперь сила пара и электричества приноровлена. Эвон глянь-ка…

И дедушка протянул руку по направлению к морской библиотеке.

Она была выстроена на горе, великолепное здание это было в Севастополе видно отовсюду. Кроме того, на кровле библиотеки, на вышке, поднимался еще выше коленчатый семафор оптического телеграфа. Дедушка и сам когда-то работал на вышке библиотеки, на телеграфе. Там теперь день-деньской шла небывалая, неустанная работа. Елисей, присевший у дедушки Перепетуя передохнуть под шелковицей, видел со своего места, как беспрерывно менялись в пазах семафора на вышке разноцветные планки — то вертикальные, то горизонтальные, то изломанные под разными углами. Каждая такая планка обозначала какую-нибудь букву алфавита. Из букв составлялись слова, из слов — сообщения, приказы, призывы о помощи.

От одной телеграфной вышки до другой не больше десяти, на крайний конец — пятнадцати верст. И тянутся эти вышки — Елисей знал это — через всю Российскую империю, от Севастополя до Петербурга. На всех вышках дежурят сигналисты с подзорными трубами и что заметят в подзорную трубу на семафоре ближайшей башни, то сейчас же воспроизведут и на своем семафоре набором таких же планок. Так за день будет передана депеша от башни к башне через все две тысячи сто десять с четвертью верст, что намерены от Севастополя до Петербурга. И в столице узнают, что в Севастополе мало войска, нужны еще солдаты; что в Севастополе мало орудийных снарядов, мало обмундирования и провианта, не хватает кирок и лопат саперам; и что Севастополь почти совсем не укреплен с суши.

— Эх-ма! — вздохнул тут дедушка. — Оптические телеграфы эти еще царем Горохом заведены, когда комары с грибами воевали. Мудреное ли дело — планки в семафоры вколачивать! Пока управишься с этими планками, целый флот может на дно морское пойти. Слыхал ты, братец, про телеграф электрический?

— Электрический? — удивился Елисей.

— Вот-вот, — повторил дедушка, — электрический. У них, у чертей, повсюду такие телеграфы живут. Сидит, понимаешь ты, телеграфист у такого прибора, сидит себе и постукивает, а депеша молнией несется по проводам. Р-раз — и все известно, что надо, всё по депеше вычитают и сделают, что требуется.

Елисею непонятно было, как это депеша, обыкновенный листок бумаги, может бежать по проводам. Но если дедушка говорит, значит так бывает. А дедушка совсем разошелся. Елисею пора дальше идти, а то ведь стоит работа. Он уже поднялся было с лавочки под шелковицей, но и дедушка встал и держит Елисея за ремень от сумы, не выпускает со двора.

— А теперь примечай-ка, — не унимался дедушка. — У нас весь флот на парусах держится — парусный флот, пароходов у нас в Севастополе по пальцам считать — одной руки хватит.

Но Елисей, весь век проплававший на парусном флоте, стоял за паруса.

— Что проку в них, в пароходах — в самоварах этих? — возразил он дедушке. — Одна копоть.

Дедушка был и без того расстроен рассказом Елисея о похоронах мопса, а теперь и вовсе рассердился, даже ногою топнул, стал задыхаться.

— Да как ты, да что ты… — лепетал он только. — Понимаешь ли ты, деревенщина, что есть сила пара? — закричал он визгливо, и Елисей очень пожалел, что огорчил такого душевного старика.

— Где нам все это уразуметь, мужикам деревенским! — сказал виновато Елисей. — Необразованность наша…

Но до дедушки слова Елисея уже не доходили.

— Молчать! — крикнул он, снова топнув ногой. — Молчать!

Елисей надел на голову каску, поправил на себе суму:

— Прощения просим, Петр Иринеич; коли что обидное, так извиняйте.

— Молчать! — крикнул еще раз дедушка и бросился прочь в кусты тамарисков, разросшихся у него под плетнем.

Там он постоял, понюхал табачку, чихнул и успокоился. Услыхав, как стукнула калитка, он вдруг вообразил, что это не его обидели, а он, Петр Иринеич Ананьев, только что обидел однорукого комендора и почтаря Елисея Белянкина.

— Ах, грех-то, грех-то какой! — засуетился дедушка и даже табакерку свою из рук выронил. Но он не стал искать ее в тамарисках, а бросился к калитке на улицу.

На улице не было ни души; Елисея давно след простыл. Одна коза Гашка на веревке бродила там вокруг да около кола, пощипывая выгоревшую траву, да какие-то шустрые птички возились в кустах, совсем оцепеневших от полуденного зноя.

Дедушка вернулся к себе под шелковицу расстроенный.

Казалось, все было, как обычно. Почтовый тракт тянулся через Корабельную слободку мимо домика дедушки Перепетуя… Внизу, за морскими казармами, волна, набегавшая с моря, терлась о берег бухты… И осы пели над шелковицей, и беркут плыл в голубом небе…

Но дедушка чувствовал: что-то готовилось в этом краю.

Загрузка...