На другой день канонада возобновилась, но уже не с такой силой: умолк сплошной рев орудий. И все же над Корабельной слободкой теперь что ни день визжали ядра и лопались бомбы. С тихим стоном зарывались залетные штуцерные пули в какую-нибудь рыхлую каменную ограду или в ивовый плетень. И необыкновенных размеров ракеты проносились с таким страшным воем, что на первых порах он мог свести с ума. Среди всего этого воя, визга, свиста, стона бродил, как потерянный, Христофор Спилиоти и думал о своей старушке Елене. Она осталась одна в Балаклаве, одна-одинешенька в доме над бухтой. И Христофор ломал голову, как бы ему выручить Елену.
Сын Христофора, Кирилл, работал пекарем на сухарном заводе. Однажды, спустя несколько дней после бомбардировки, он вернулся вечером домой и за ужином сообщил отцу, что будет завтра поход на Балаклаву. Артельщики Азовского полка приезжали на завод за сухарями, рассказывали: очень уж неприятель в Балаклаве расселся; надо его в море спихнуть, тогда и осаде Севастопольской конец.
Христофор положил на стол ложку и вытер свои пышные усы. Потом вышел на улицу, постоял посреди двора, посмотрел, как чертят небо огненные хвосты артиллерийских снарядов. Ядра, и бомбы, и ракеты налетали на Корабельную слободку со стороны Балаклавы. И в сторону Балаклавы направлял из Севастополя свои выстрелы то тот, то другой бастион. Огненные хвосты непрерывно перекрещивались в ночном небе. Случалось так, что снаряд попадал в снаряд, и тогда целый фонтан огненных струй разбрасывался в вышине, пронзая темноту ночи. Все это было похоже на фейерверк. Но это был смертоносный фейерверк: он нес разрушение и гибель и длился целыми ночами, от заката до утренней зари.
Христофор вернулся в дом, мурлыча какую-то песенку — что-то про партизана, у которого было за поясом четыре дорогих пистолета. И все они были заряжены. Из одного пистолета партизан застрелил часового у дома турецкого паши. Другой пистолет понадобился партизану для начальника караула. А выстрел из третьего пистолета размозжил голову лютому паше. Но в ту же минуту к партизану бросилась стража — может быть, пятьдесят, а может быть, сто человек. Что станет делать один против сотни с единственным зарядом в — последнем пистолете! Партизан выхватил его из-за пояса, свой лучший пистолет, сокровище свое в бирюзе и золоте, и выстрелил себе в голову.
— Что ты поешь, деда? — высунул нос из-под одеяла Жора Спилиоти. — Пистолет и паша? О чем это ты?
— Спи, Жора, — ответил Христофор. — Вырастешь — узнаешь.
— Я уже вырос, деда; я уже большой, — сказал Жора и спрыгнул с кровати.
Он подбежал к деду, усевшемуся в углу на лавке, и обнял его.
— Деда, что я тебе скажу! — стал Жора шептать Христофору на ухо. — Знаешь, я пойду в Балаклаву и вернусь с бабушкой Еленой. Вот увидишь!
— А турок, Жора? — возразил Христофор. — Там теперь за каждым камнем турок стоит с ружьем и с ятаганом острым.
— Я убью турка! — крикнул Жора, и Христофор заметил, как сверкнули у внука глазенки.
— Нет, Жора, турок много, тебе одному всех не перебить.
— Я не один пойду, деда. У нас в Корабельной слободке много мальчиков. И Николка Пищенко и Мишук Белянкин — мы все пойдем.
— Ложись, Жора, ни о чем не думай! — И Христофор ласково погладил внука по голове. — Ночью — спать, утром — думать.
В это время над крышей домика, где обитала вся семья Спилиоти, раздался душераздирающий вой. Христофор оцепенел на месте и крепко сжал в своей широкой ладони Жорину голову.
— Деда, что ты? — крикнул Жора.
Он подбежал к окошку и глянул сквозь стекло на двор. В десяти шагах от дома вертелся на земле раскаленный докрасна цилиндр. Потом раздался треск, цилиндр перестал вертеться и сразу потускнел.
— Ракета, — сказал Жора и зевнул. — А ты думал что?
Глаза у Жоры стали слипаться, и он полез обратно под одеяло.
— Чего не выдумают люди! — сказал Христофор. — Огонь и железо… Сколько железа, сколько огня!..
Он снял со стены свое старое ружье и разобрал его. И стал чистить какой-то кашицей из толченого кирпича и конопляного масла. Комом трепаной пеньки Христофор вытер ружье досуха и снова собрал его. Потом разбудил Кирилла, шепнул ему несколько слов и вышел на улицу.
В какую сторону идти, Христофор не мог сообразить. За Черной речкой в стороне Трактирного моста мигало множество огоньков. Христофор спустился к речке и пошел долиной на деревню Чоргун. Шел, шел Христофор и пришел наконец в раскинутый на берегу речки лагерь.
В лагере было тихо. Костры догорали. Весь лагерь спал. Разве только часовой где-нибудь брякнет в темноте ружьем о камень, либо откуда-то из-за палатки раздастся негромкое лошадиное ржанье.
— Стой! — услышал вдруг Христофор в двух шагах от себя. Человека, остановившего его, Христофор в темноте не видел, но наточенный штык и дуло ружья отблескивали и в темноте.
— Куда идешь? Кто таков? — посыпались на Христофора вопросы. — Скажи отзыв.
Отзыва Христофор не знал. А как, не сказав отзыва, пройдешь по лагерю, да еще ночью?
Христофор тихонько отстранил от себя штык, уже коснувшийся его груди.
— Отзыва не знаю, дружок. Иду к генералу. Пропусти…
Христофор сделал было шаг вперед, но снова наткнулся на штык.
— Стой! — услышал опять Христофор. — Стой на месте.
— Так как же мне… — совсем растерялся Христофор. — Так я обратно в Корабельную, сын там у меня…
И Христофор повернулся, но почувствовал, что штык царапнул его по спине.
— Стой на месте, говорят тебе! — заорал часовой.
— Костюков, что там у тебя? — услышал Христофор чей-то сонный голос из палатки.
— Да вот, ваше благородие, шатается тут какой-то с ружьем, вроде старого кота, большущий, усатый… Отзыва не сказывает. К генералу, вишь, ему надобно.
— Я сейчас, — услышал Христофор тот же голос из-за опущенного полога палатки. — Придержи его.
— Да уж известно, — ответил Костюков. — Шагу не ступит. А попробует, так пулю коту по уставу караульной службы.
Христофору обидно было — часовой называет его котом, но что станешь делать! Заспанный офицер в рейтузах и накинутой на плечи гусарской куртке выбрался из-за полога и подошел к Христофору.
— Как забрел ты сюда, старик? — спросил офицер, всматриваясь в Христофора.
И, разглядев его шаровары и чувяки, молвил строго:
— Татарин?
— Никак нет, ваше благородие, — ответил Христофор. — Грек из Балаклавы.
— А-а… — протянул офицер. — Так что ж ты, заблудился? Или, говоришь, к генералу? К какому же тебе нужно генералу?
— К главному командиру… с кем на Балаклаву идти турок в море бросать.
— Ах, вот что! — догадался офицер. — Понимаю. У тебя, верно, с ними счеты, с турками?
— Так точно, ваше благородие! — ответил весело Христофор. — Сосчитаться надо и старуху выручить. В Балаклаве она осталась.
— Так-так, старик. А дорогу в Балаклаву, все эти тропочки и балки, ты знаешь?
— И по тропочкам и через балки с завязанными глазами пройду.
— Так-так… Ну, вот что, старик. Приляг вон у костра. Сосни. Утром разберемся.
— Слушаюсь, ваше благородие.
И Христофор зашагал к догоревшему костру.
Хотя ночь была теплая, Христофор погрел руки над тлеющим угольем, по которому пробегали синие огоньки. Потом растянулся у этой груды жара и положил подле себя ружье. И он пожелал себе сна теми же словами, как давеча Жоре.
— Ночью — спать, утром — думать, — молвил Христофор.
И тотчас заснул.
Утром Христофор проснулся от боя барабанов и от звуков трубы. Христофор еще спросонья тяпнул рукой подле себя: ружье было на месте, у правого бока. Тогда Христофор присел, зевнул и огляделся. В лагере уже началась утренняя суматоха. Дымили костры, пробегали куда-то солдаты, нетерпеливо ржали лошади. Красивый офицер, должно быть тот, что ночью разговаривал с Христофором, стоял в наглухо застегнутой гусарской куртке у входа в палатку.
— Костюков! — крикнул он проходившему солдату.
И Христофор увидел часового, который вчера в темноте требовал у него отзыва.
Это был здоровый детина с необыкновенно белым безусым и безбородым лицом. И брови и ресницы были у Костюкова белые, и волосы на голове, как лен, белы. Он, видимо, уже сменился с караула, потому что был без ружья.
— Дай старику ложку, — сказал Костюкову офицер, — и отведи его к котлу.
Костюков вытащил из-за голенища деревянную ложку. Христофор встал и расправил усы.
Вокруг большого котла сидело пятеро солдат.
— Иголкин! — крикнул Костюков. — От ротмистра Подкопаева. Принимай шестого… Садись, отец.
Солдаты подвинулись, освободив Христофору место.
— Где каша, там и круг, — сказал худощавый шустрый солдатик, полная противоположность ражему и медлительному Костюкову. — Вступай в круг, отец. Только, чур, вперед не забегай, от людей не отставай, круга не задерживай. А вообще уговор дороже денег. Будем знакомы. Иголкин моя фамилия. Ну, люди добрые, отцы честные, я первый! Вали за мной, с шагу не сбиваться!.
— Веселый человек, — сказал Христофор, усевшись рядом с Иголкиным.
— А чего тужить? — тотчас откликнулся словоохотливый Иголкин. — У артельной каши и сирота не пропадет.
Но Иголкину пришлось умолкнуть. Каша была горяча, и на каждую ложку нужно было раз пять дунуть, прежде чем отправить ее в рот. И не успели солдаты управиться с кашей, как подъехал к ним моложавый генерал с черными усиками. Все вскочили, и Христофор тоже с места поднялся.
— Хлеб-соль, ребята! — приветствовал солдат генерал. — Ну, как нынче крупка? Разварилась?
— Так точно, ваше превосходительство! — ответил за всех Иголкин. — Ядреная крупка, разваристая.
— Сыты, ребята? — опять спросил генерал. — Накормлены? Как одёжа, обужа?..
— Всё в исправности, ваше превосходительство! — опять выкрикнул Иголкин.
— Так будем драться, как на Дунае дрались? — спросил генерал.
— Будем драться, ваше превосходительство, чтобы, значит, его извести! — весело ответил Иголкин. — Чтобы, значит, духу его здесь не было.
— Будем драться, — повторил генерал.
И, заметив, что каши у солдат еще с полкотла, сказал:
— Кончай, ребята, с кашей, навались! Скоро выступать.
Он взглянул на Христофора. Тот стоял с ружьем к ноге, но придерживал ружье по-своему, за ствол, у самого дула.
— И ты, старик, пойдешь с нами, — заметил генерал, вглядываясь в Христофора — в его лицо и седеющую гриву на непокрытой голове. — Мне уже говорили про тебя, старик. Не в одном месте, так в другом, а можешь пригодиться.
Он поехал дальше, сопровождаемый добрым десятком адъютантов, ординарцев и вестовых. А Иголкин и его товарищи снова принялись за кашу, чтобы во-время управиться с нею.
Все ели молча. Молчал и Христофор, то и дело опуская ложку в котел. Когда с кашей было покончено, Иголкин, облизнув свою ложку, сунул ее за голенище.
— Слыхал, отец? — обратился он к Христофору. — Крупка, спрашивает, у вас развариста ли. Подумаешь — справедливый генерал Липранди Павел Петрович. А ты этому не верь. Не добёр, нет. Ну вот крупка, хорошо… А доведется, так и гнилыми сухарями накормит; а то и вовсе с голоду подыхай. И сердце у него не заноет, нет, это ты не сомневайся…
Иголкин, может быть, еще что-нибудь рассказал бы Христофору о генерале Липранди, но тут ударили сбор; и солдаты бросились к ружьям. Христофор, не зная, куда ему ткнуться, побежал вслед за Иголкиным, стараясь не терять его из виду. Иголкин — к козлам, в которых стояли ружья, и Христофор к козлам; Иголкин — в строй, и Христофор туда же. Наконец Христофор очутился на левом фланге второго батальона Азовского полка, рядом с Иголкиным, локоть в локоть, плечо к плечу.
Со стороны Севастополя доносились орудийные выстрелы, и дым, медленно отползая вправо, к морю, открывал вершины холмов на горизонте… Но утро было пасмурное, небо над холмами хмурилось.
Музыка молчала, не били больше барабаны, даже лошади не ржали. Приказано было не привлекать к себе до времени внимания неприятеля. Шарканье сапог о щебенку на дороге и топот копыт — все слилось в один неопределенный шум. Ниже, в долинах, могло казаться, что это лес шумит в горах Инкермана.
Христофор шел сначала рядом с Иголкиным. Но вскоре к ним подъехал верхом на сером коне пожилой полковник.
— Старик, ты дорогу знаешь, — сказал он Христофору. — Выходи вперед — вернее будет.
— В Балаклаву вести тебя, полковник? — спросил Христофор.
— Погоди, старик… в Балаклаву потом. Еще до Балаклавы хватит дела.
Полковник поднялся в стременах и вгляделся в холмы, которые вершинами уходили на юг.
— Монастырь как будто тут у нас обозначен, понимаешь? — сказал полковник. — Есть тут такой монастырь либо церковь…
— Будет, полковник, — ответил Христофор. — Да, будет, — добавил он, — если турки не сожгли.
— На монастырь ли, на пожарище, все равно, — сказал полковник. — Веди, старик, на место.
И Христофор пошел впереди полка, поглядывая кругом и прислушиваясь на ходу.
Дорога пролегала балкой по дну пересохшей речушки. Края балки наверху светлели, но понизу стлался сумрак и не уходила тень. Христофор вспомнил, что этой же балкой он пришел в Севастополь месяц назад. Да, завтра будет ровно месяц. Англичане захватили Балаклаву четырнадцатого сентября, а сегодня тринадцатое октября. И вдруг среди этих размышлений взнеслись над балкой, словно вспорхнули на глазах у Христофора, голубые главы с крестами.
Христофор остановился и поднял вверх ружье.
— Вот, — показал он подъехавшему полковнику.
Но в это время шарахнулись откуда-то сверху вниз, в орешник, ружейные пули.
— Рассыпься! — крикнул полковник и выхватил из ножен саблю. — За мной!
И солдаты бросились вверх, к ограде, из-за которой свешивались крупные гроздья давно поспевшей рябины.
Там, за каменной оградой, уже хлопотали казаки. Толпами выбегали турки из ворот и в ужасе разбегались в разные стороны. Солдаты стреляли по ним, и Христофор нацелился было… Но вдруг вспомнил, что ружье у него еще после Балаклавы не заряжено и зарядить нечем. Тогда Христофор, размахивая ружьем над головой у себя, бросился догонять одного поджарого в феске. Но выбор Христофора был неудачен: у турка были исключительно длинные ноги, и он ускакал, как заяц от гончей.
Трубил горнист, и барабаны били. Батальон снова строился. И опять вышел вперед Христофор.
— Деревня Комора, старик, — сказал полковник. — Знаешь такую?
Христофор поднял руку.
— Там Комора, — показал он в сторону Балаклавы. — А за Коморой — Балаклава.
— Эк, тебе, старик, не терпится в Балаклаву! — улыбнулся полковник. — На базар боишься опоздать или невеста тебя дожидается?
Христофор не понял шутки.
— Невеста? — спросил он. — Зачем?
— Ну, как — зачем? Невеста всегда ждет жениха.
— А-а, — улыбнулся теперь и Христофор, поняв, что шутит благодушный полковник. — Нет-нет, полковник. Невеста не ждет… — И сразу словно облаком подернулось лицо у Христофора. — Жена ждет, старуха ждет, Елена, — сказал он, не глядя на полковника. — Одна, больная… А там — турки…
И Христофор, подняв высоко голову, повел батальон по дороге на деревню Комору.
Все четыре батальона Азовского полка прошли деревню, держа шаг, со штыками наперевес. Но на краю деревни полк остановился. Христофор увидел, как рассыпались полковые штуцерники, потом взнеслась на холм артиллерия и проплыли на гнедых конях уланы с флажками на пиках. И когда все это разместилось на предназначенных местах, азовцы пошли на штурм турецкого редута.
Они шли попрежнему, не сбиваясь с шага, сжимая в руках ружья с примкнутыми штыками, И только тогда, когда очутились они у самой горы, где был турецкий редут, раздалось протяжное «ура», и вылетел вперед полковник на серой лошади, и распустилось знамя над головами солдат — парчовое, простреленное, с длинными георгиевскими лентами.
Азовцы облепили редут со всех сторон. Стрелять уже было неоткуда и некогда. Турки выли и лезли на азовцев со своими саблями. Но штыки азовцев были подлиннее кривых турецких сабель. Азовцы взбирались на вал, сбивая оттуда турок штыками. И Христофор лез вместе с азовцами. Когда Христофор был уже на гребне вала, ему под ноги подвернулась корзина с землей. Христофор споткнулся и, выронив из рук ружье, покатился вниз. Здесь он налетел на огромного турка с выкрашенной в красный цвет бородищей и с длинной золотой кистью на малиновой феске.
«Уж не паша ли?» — мелькнуло у Христофора в голове.
И прямо с ходу оглушил турка кулаком, своротив ему скулу. Турок сразу покатился замертво.
А сверху уже напирали азовцы, прыгая через краснобородого турка, как через колоду. Они кричали «ура» и бежали дальше, и Христофору тоже нужно было бежать вперед вместе со всеми. Но в руках у Христофора ничего не было — ни штыка, ни ружья… Не раздумывая долго, он бросился к турку, валявшемуся на земле впрямь как колода, и сорвал с него саблю в зеленых сафьяновых ножнах с серебряными накладками. Обнажив саблю, Христофор побежал по траншее.
Турки кричали «ала» и лезли азовцам на штыки. Но потом где-то близко ударили в бубен, и турки бросились бежать, теряя по дороге фески и туфли и какие-то пустые мешки, которые волокли с собой неизвестно для чего.
И другие редуты, сразу опустели. С горы видно было, как турецкие солдаты неслись к Балаклаве. И только тогда остановились они перевести дух, когда в глазах у них зарябило от красных мундиров английской кавалерии и от клетчатых юбок на шотландских стрелках.
Когда со стороны пригородных деревень донеслась в Балаклаву трескотня перестрелки, там сразу все пришло в движение. Капитан Стаматин, ожидавший со дня на день отправления в Константинополь, взобрался на стол и глянул в окошко своей камеры. И он понял, что произошло что-то необычайное.
Барабаны долго и дробно выбивали тревогу. Кавалерия и пехота, английская и турецкая, вся, что была в городе, потянулась по дороге к Севастополю. В бухте пароходы разводили пары. И вот уже артиллерия вступила в бой, там, в стороне Коморы и Кадыкоя.
Капитан Стаматин слез со стола и в волнении зашагал по камере. Сделает шаг, выбросит ногу и руку отведет. А затем налево кругом и обратно тем же порядком. Тесно было в камере капитана Стаматина, что и говорить! Но капитан Стаматин не мог в эту минуту устоять на месте.
Тем временем генерал Липранди, командовавший русским отрядом, пустил в дело гусарскую бригаду, казачьи сотни и конную артиллерию. Тогда англичане ринулись в атаку и прорвались далеко за линию расположения войск генерала Липранди. Спохватились англичане, заметив, что попали в мышеловку, под перекрестный огонь наших пушек и штуцерников Азовского полка… Увидели английские уланы, что, куда ни ткнись — и с тыла и с флангов — всюду русские… Протрубили горнисты на английских рожках отбой, но было уже поздно.
Точно огромными маками, быстро покрывалось поле красными мундирами сраженных солдат. Чистокровные лошади под английскими седлами, но без всадников, носились в разные стороны, и за ними гонялись казаки, размахивая арканами. И уже была уничтожена кавалерийская бригада лорда Кардигана. И семнадцатого английского уланского полка не существовало больше. Все это видел рядовой Азовского полка Иголкин, стоя на бруствере турецкого редута и крича изо всей мочи:
— Где ты, отец?.. Беги сюда, глянь-ко… Вон она, твоя Балаклава! Погляди — может, старуху свою распознаешь. Эвон-де мельтешит что-то.
Полковник на серой лошади проскакал мимо Иголкина. Серый едва не сбил одного из адъютантов генерала Липранди, когда тучный полковник подлетел к группе всадников, остановившихся на горушке с подзорными трубами и биноклями.
— Разрешите, ваше превосходительство, начать марш на Балаклаву, — еле прохрипел полковник, совсем задыхаясь. — Дорога открыта.
— Не совсем она открыта, полковник, — ответил Липранди, передавая полковнику свой бинокль.
Полковник глянул в бинокль, но сначала ничего в нем не увидел, кроме каких-то радужных полос, наплывавших одна на другую. Повертев колесико, полковник навел бинокль на резкость. И вдруг разглядел совсем близко — в бинокль казалось, что в двух шагах, — внизу, под ногами…
— Вы видите, что там делается? — сказал Липранди. — Все три армии уже там: англо-шотландские стрелки, французские зуавы, турецкие башибузуки… Артиллерия горная, артиллерия с кораблей… Нет, полковник, рано. Дождемся подкреплений. Соберите своих людей и удерживайте отбитые у неприятеля редуты.
Полковник повернул обратно. Он был разочарован и весь как-то обмяк в седле. Когда он трусил на своем сером вдоль подошвы горы, то услышал сверху крики и узнал голос неугомонного Иголкина.
— Отец, — надрывался тот, — эй, где ты? Ау! Подай голос, коли жив…
И в ответ на призывы Иголкина раздалось глухое урчанье, шедшее словно из недр горы.
— Жив, отец? — кричал Иголкин.
— Уррр, — доносилось к нему в ответ.
— Бегу, отец! Коли что, держись, не поддавайся! — крикнул Иголкин и спрыгнул с бруствера.
Иголкин нашел Христофора на самом дне траншеи. Они лежали рядом: мертвый турок с крашеной бородой и Христофор, которому отшибло на правой ноге коленную чашечку. И турок и Христофор были залиты кровью. Христофор, чтобы не стонать от нестерпимой боли в ноге, гулко урчал, как в лесу рассвирепевший медведь. В одной руке он стискивал окровавленную турецкую саблю, в другой — вертел свое собственное ружье с прикладом, расщепленным в лучину. Христофор, лежа, старался припомнить, как все это случилось. А случилось это так.
Вот споткнулся Христофор о корзину с землей и, обронив ружье, покатился под откос. Вот своротил он скулу турку с бородищей, сорвал с него, с полумертвого, саблю и побежал с нею по траншее. Но Христофор не видел, как очнулся затем турок, как тряхнул он бородищей и заскрежетал зубами, хватившись своей сабли. Турок вскочил, ногами затопал и бросился бежать по траншее, подобрав в одном месте какое-то древнее ружье, начищенное до блеска. В несколько прыжков он нагнал Христофора и, увидя в руках у грека свою драгоценную саблю, взвыл так страшно, что Христофору показалось, уж не ракета ли вертится где-то близко позади, за спиной. Христофор обернулся, сразу узнал турка по крашеной бородище, и оба они одновременно ринулись один на другого. Все это произошло в одно мгновение. Христофор рубанул турка саблей по шее, а турок со страшной силой угодил Христофору прикладом ружья в колено. Когда Христофор пришел в себя, то увидел, что лежит рядом, бок о бок, с мертвым турком, и узнал в руках у турка свое собственное ружье.
Иголкин помог Христофору встать. Христофор ткнул саблю в земляную стенку траншеи, чтобы стереть с лезвия кровь. На лезвии выступила какая-то надпись арабскими буквами. Христофор вдел саблю в ножны, которые Иголкин поднял с земли, и заткнул свой трофей за пояс.
— Внуку, — сказал он, обнажив саблю до половины и снова сунув ее с силой в ножны. — Внуку отдам. Пусть помнит деда, как он зарубил турецкого пашу.
Иголкин повел Христофора по траншее. Христофор шел, сильно прихрамывая, наваливаясь на Иголкина, опираясь с другого бока на свое расщепленное ружье. А Иголкин, разобрав, в чем было дело, только диву давался.
— Вот так история, отец! — не умолкая, тараторил он всю дорогу. — Значит, так: зарубил ты турка его же саблей, а турок шибанул тебя твоим же ружьем. Вот это история! Выходит, моей же дубинкой да меня же по лбу! Да, особая это история.
Когда они выбрались наконец из траншеи, то увидели равнину в красных пятнах английских мундиров, голубое марево моря за Балаклавой и наши части, отходившие к Севастополю. Генерал Липранди не дождался подкреплений от Меншикова и не стал брать Балаклаву. И позиции, отбитые у турок, пришлось оставить. Слишком опасен был для нас этот длинный и узкий клин, который врезался сегодня во вражеское расположение.
Отбой шел по всей линии. Но у Христофора мутилось в глазах, и он ничего не видел и ни о чем даже не думал. Будто из-за горы доходили до него слова Иголкина, когда окликнул он какого-то ездового верхом на лошади, одной из четверки, запряженной в зеленую повозку.
— Э-гей, земляк, как тебя кличут?
— Ермолай Макарыч, — ответил ездовой.
— Важно! А меня так Иголкин. Будем знакомы.
— Иголкин, хмм, — хмыкнул ездовой. — Чать, не из пыли ты родился, Иголкин. Отец-мать у тебя… Батюшку твоего как величали?
— Это когда как и когда к чему, — ответил Иголкин. — На деревне звали его Ильей Миколаичем; приказчик кликал Ильюшкой; а помещик называл, как придется: когда — канальей, когда — подлецом. Вот и разберись!
— Разобрался! — обрадовался ездовой. — Выходит, ты — Иголкин Ильич. Будем знакомы, — предложил он в свой черед.
— Ильич так Ильич, — согласился Иголкин. — Сделай милость, пожалуйста. А по мне, так хоть горшком назови, только в печь не станови. Так вот, для первого знакомства, Ермолай… э-э…
— Макарыч, — подсказал ездовой.
— Да, Макарыч, — повторил Иголкин. — Так ты, Ермолай Макарыч, подвези старикана этого. Вишь, с ногой у него неспособно.
Ермолай Макарыч оглядел Христофора, черноглазого, усатого, с турецкой саблей за поясом…
— А это… как же понимать надо этого человека? — спросил он, не видя на Христофоре ни погонов, ни шевронов[47] и ничего другого, что красит и различает на войне и в тылу.
— А это греческого народа человек, — объяснил Иголкин. — Старуха у него в Балаклаве, так он с нами ходил в сражение. А саблю у паши, говорит, отбил; теперь внуку отдаст, чтобы, значит, навечно все эти дела помнить.
Оба они — Ермолай Макарыч и Иголкин — осторожно уложили Христофора в повозку, и она покатила вниз, выбираясь на дорогу между вырытыми ямами и нарытой горами землей.
— Эх, время нету, я бы с тобой поговорил, земляк! — сказал на прощанье Иголкин. — Да ничего! Гора с горой не сойдутся, человек с человеком, смотришь, и встретились.
Ездовой, покачиваясь в седле, стал понукивать, и причмокивать, и покрикивать на своих лошадок, и помахивать у них над головами плеткой.
— Прощай, Ермолай Макарыч! — посылал ему Иголкин вдогонку.
И с восторгом различал Иголкин ответный крик, который доносился к нему уже издалека, из глухой балки:
— Прощай, Иголкин Ильич!
Повозка, спустившись в балку, бойко катилась по дороге в Севастополь. Ермолай Макарыч с удовольствием узнал, что человек греческого народа, которого он вез в Севастополь, звался Христофором, а по батюшке Константиновичем.
— И скажу я тебе, Христофор Константинович, — то и дело оборачивался с седла к Христофору Ермолай Макарыч, — что ехать тебе надо никуда иначе, как в Корабельную слободку, на Павловский мысок. Есть там в гошпитале одна знаменитая девица. Ну просто, скажу я тебе, знаменитая! Дарья Александровна… Какая это, я тебе скажу, девица, так ты даже не знаешь! Чтобы это девка за фершала работала… А ведь работает, еще как работает, друг ты мой Христофор Константинович!
Наступал вечер. Повозка приближалась к Инкерманскому мосту. Ядра и бомбы с неприятельских батарей и севастопольских бастионов чертили небо.