С отъездом Даши дедушке Перепетую не сиделось ни в комнатах, ни в саду под шелковицей. Впрочем, в те тревожные дни мало кто в Севастополе оставался дома. В четырех стенах у себя что услышишь, что узнаешь?
Восьмого сентября, в день битвы на Альме, дедушка пошел на Городскую сторону, к Маленькому бульвару, где морская библиотека. На вышке библиотеки оптический телеграф был в беспрерывном действии. Через промежуточную станцию шли в Севастополь депеши с Альмы. Сигналистам в Севастополе была с вышки ясно видна в подзорную трубу телеграфная башня на Бельбеке. И они приняли у себя полученную на Бельбеке с Альмы депешу. Она состояла всего из четырех слов:
Эти четыре слова были сразу же расшифрованы и полетели с вышки морской библиотеки вниз — на бульвар и на площадь. Эти четыре слова
разлетелись во все концы Севастополя, и в городе, по всем его концам, стало вдруг томительно тихо. На Маленьком бульваре нарядные барыни в соломенных шляпках и с кружевными зонтиками, все время щебетавшие по-французски, вдруг смолкли. Рабочие тяжелыми кувалдами вколачивали где-то по соседству сваи для нового укрепления и пели «Дубинушку», и старший артельный выкрикивал слова команды:
— Э-эх, дубинушка, ухнем!.. Разом Взяли! Бей!
Но четыре слова: «Армия вступила в бой» — докатились и до рабочих. Они сразу остановились и опустили кувалды, и «Дубинушка» оборвалась на полуслове.
А дедушка Перепетуй снял с головы картуз, вытер вспотевшую лысину…
— Армия вступила в бой, — произнес он вслух.
И посмотрел на часы: было ровно два часа. Росший подле наружной лестницы библиотеки пирамидальный тополь бросил на белый мрамор ступеней голубую тень.
Дедушка присел у лестницы на каменную скамью и стал нетерпеливо поглядывать на часы. Было уже половина третьего на дедушкиных часах, и без четверти три, и ровно три, а с Альмы больше депеш не поступало. Горизонт за Бельбеком подернулся дымом. Оттуда в Севастополь доносился только глухой гул канонады. В четыре часа дедушка встал и побрел домой.
В эти дни по всем окраинам Севастополя кипела небывалая работа: город опоясывался цепью укреплений. Дедушка, много повидавший на своем веку, никогда еще не видел такого аврала[38]. В нем участвовал весь город. Звенели топоры; пилы, вгрызаясь в дерево, тянули монотонную песню; ломы взламывали камень; и мотыга тяпала, и молот бил. Матросы, и солдаты, и рабочие, и женщины, и дети — все что-то делали, что-то перетаскивали, что-то куда-то сваливали. На целых семь верст должны были охватить новые земляные укрепления город — с востока и с юга и к западу. Бастионы поднимутся по краю Корабельной слободки один за другим; четвертый бастион почти примкнет к Театральной площади; и еще бастионы и батареи с блиндажами выдвинутся из города в поле и упрутся в Карантинную бухту.
Дважды повстречались в этот день дедушке Перепетую адмиралы Корнилов и Нахимов. Оба были верхом. Корнилов сидел на лошади, как настоящий кавалерист; ему, моряку, и верховая езда была, видимо, делом не новым. Но Павел Степанович знал море, только море. Странно было видеть, как сутулится он в седле и как фуражка совсем съезжает ему на затылок; а брюки морского фасона, навыпуск и без штрипок, норовят задраться выше голенищ. Но ни Корнилову, ни Нахимову, конечно, и в ум не шло думать теперь о красоте посадки. Оба они с утра и до ночи гоняли по вновь возводимым бастионам, из одного конца города в другой. И вслед за ними скакал полковник Тотлебен, военный инженер, строитель крепостей.
В Корабельной слободке дедушка наткнулся на укрепление, где работали одни ребята. Здесь была вся тройка слободских коноводов: Николка Пищенко — Корнилов, Мишук Белянкин — Нахимов и Жора Спилиоти, который уже не был светлейшим князем Меншиковым, а работал простым матросом. Простым матросом работал и долговязый Васька Горох. Ведь ребята знали, что светлейший князь Меншиков находится теперь при армии на Альме и что меньше всего обязан ему Севастополь новыми укреплениями.
Дедушка давно привык ко всем этим босоногим «Нахимовым», «Корниловым» и «светлейшим князьям Меншиковым». Но теперь ребята, забавляясь игрой, делали настоящее дело. И удивительнее всего, что в этой игре участвовали теперь, наряду с мальчиками, и девочки. Они тоже получали приказания от «Корнилова» и «Нахимова» и таскали землю на носилках, в мешках, в рогожках, в корзинках, даже в подолах своих ситцевых платьиц. И вот вблизи Корабельной слободки, перед вновь возводимым третьим бастионом, вырастал постепенно земляной завал. Его насыпали дети, и бойцы третьего бастиона, матросы и солдаты, назвали его Ребячьим завалом.
Дома дедушке стало нестерпимо грустно. Один он теперь, одинешенек, да еще пушки эти ухают с Альмы не переставая, словно шквалистый ветер все время хлопает незапертыми воротами. И еще вот — только один день не приходила Даша, а дома на всем лежал какой-то налет запущенности: в комнатах не метено; на столе по скатерти рассыпан нюхательный табак; в кухне на подоконнике — грязная посуда. И некому рассказать о том, что видел, что слышал дедушка на Городской стороне, у морской библиотеки. И некого пожурить, и некого поучить. Дедушка снял сюртук и сам подмел в комнатах. Когда он нес по двору на совке мусор, из-за плетня выглянула Кудряшова.
— Что же ты, Петр Иринеич, дедушка, сам с веником управляешься? — спросила Кудряшова. — Твойское ли это дело?
Дедушка потоптался, смущенный этим вопросом.
— Да что делать будешь! — ответил он Кудряшовой. — Даша отпросилась к тетке сходить. В Балаклаве, вишь, тетка у нее. Вот один за всё и управляюсь. Придется — так и уполовник в руки возьму и платочком голову повяжу — стряпать стану.
— Даша… в Балакла-аву?.. — протянула недоуменно Кудряшова и вдруг вспомнила свою вчерашнюю встречу с молодым матросом на плотине.
Захлебываясь, она стала рассказывать дедушке, как вчера снова запропастилась у нее коза Гашка и что совсем не стало житья с этой шкодливой козой. Залезла на плотине в лозняк, а Кудряшова, ищучи ее, чуть не до Бельбека добежала. И все звала: «Гашка, Гашенька, Гашка!» — и хоть бы тебе что. И Кудряшова совсем было решила, что зарезал Гашеньку волк, и даже всплакнула, но тут же вспомнила, что ни на Бельбеке, ни на Каче, ни на Альме волки не живут. Это на родине у Кудряшовой, под Медынью, волков — сила! И все такие здоровенные бирюки — верблюда, коли что, зарежут, не то что козу. И пошла Кудряшова обратно от Бельбека в Корабельную слободку и, идучи, все кричала: «Гашка, Гашка, Гашенька!»
— И что ты думаешь, Петр Иринеич! — продолжала Кудряшова. — Бреду это я плотиною в обрат, от усталости ног под собой не чую… Дай-ка, думаю, пошарю в лозняке…
Дедушка Перепетуй стоял в чувяках своих и с совком около мусорного ящика и глядел на Кудряшову, не понимая, к чему она клонит и при чем тут коза Гашка. Но Кудряшова, когда заводила про Гашку, то уже остановиться не могла. Она высунулась над плетнем до половины и продолжала разливаться:
— И что же ты, Петр Иринеич, думаешь…
Дедушка заикнулся было, что он ничего не думает и чихал на Гашку и на всех коз на свете. Но Кудряшова уже размахивала руками и слушала себя, а не дедушку.
— И что же ты, Петр Иринеич, думаешь, — повторила она.
Но вдруг у нее из головы все вылетело, и она сама забыла, о чем она только что рассказывала.
Да… О чем же она, в самом деле, говорила, Кудряшова? Да, вспомнила! Она рассказывала про козу Гашку. А что рассказывала? И при чем тут Гашка? Этого Кудряшова уже вспомнить не могла. И про волков она говорила, что под Медынью водятся. И это верно, что под Медынью очень много волков живет. Но к чему тут волки, Кудряшова тоже уже не понимала. Она окончательно потеряла всякую связь между тем, о чем говорила и что хотела сказать, сама запуталась и дедушку запутала.
Дедушка стоял с совком подле мусорного ящика и бессмысленно глядел на Кудряшову. В глазах у дедушки налились красные жилки. И вдруг сообразив, какая бессмыслица получилась, дедушка рассердился, опростал совок с мусором и, не сказав ни слова, повернулся и пошел к дому.
Кудряшова глядела дедушке вслед — на его яйцеобразную, коричневую от загара лысину глядела, и на то, как волочил он по земле свои чувяки, и как повис у него совок в правой руке. Кудряшова еще подумала: вот-де какой старикан исправный, сам с веником управляется; Даша, вишь, пошла в Балаклаву… И Кудряшова сразу вспомнила что к чему и при чем тут Гашка и волки, все вспомнила…
— Дедушка-а! — закричала она на всю слободку. — Петр Иринеич! Ты послушай-ка, что я скажу тебе… Не уходи, не уходи, Петр Иринеич, это даже очень интересно!..
Остановился дедушка, стал посреди двора, а Кудряшова ну кричать ему через плетень, что повстречался ей вчера на плотине матросик, скачет верхом на лошадке — прямо ни дать ни взять Даша Александрова. Только что кос не видно и матросские штаны на ляжки натянуты, а так — чистая девка.
Дедушка слушал, оставаясь на месте, и только ладонь поднес к уху, чтобы лучше слышать. Но когда разобрал, что речь идет о Даше и дело это такое необыкновенное, то повернул опять к плетню и заставил Кудряшову повторить все сначала.
Очень удивился дедушка всему, что услышал от Кудряшовой, и подумал:
«Что за диво такое? Даша — сирота, ни отца, ни матери, некому сироту уму-разуму поучить. Как бы чего сглупа не натворила девка! Время нынче такое… всего жди. Схожу сам, погляжу да добрых людей расспрошу».
И дедушка вошел в дом и прилег отдохнуть. А вставши, надел сюртук и взял в руки картуз и свою кизиловую трость.
Он пошел по Широкой улице в сторону Кривой балки. Смеркалось… Уже летучие мыши ринулись с чердаков и колоколен на ночную охоту… Но пока только одна-единственная звездочка выбралась откуда-то на воздушный простор и тихо теплилась в светлозеленом небе.
Жители Корабельной слободки возвращались с работ на укреплениях. У каждого в руках был какой-нибудь инструмент: у кого — кирка, у кого — лопата. По улице проскакал во весь опор казак с зажженным факелом у седла.
В Кривой балке было и вовсе темно: дедушка даже споткнулся о какую-то промятую жестянку на дороге. Но в Дашиной лачужке горел огонек.
Дедушка обрадовался:
«Вот и вернулась из Балаклавы Дашенька! Ну и шустрая девка! Прямо — стрела. Вчерашний день в Балаклаву отмахала пятнадцать верст, а сегодня из Балаклавы — те же пятнадцать».
Дедушка опять зацепился за что-то на дороге — что там такое, рогожка или тряпка, в темноте нельзя было разобрать. Отшвырнув это ногой, дедушка остановился табачку понюхать. И пока доставал из кармана табакерку, то видел, как снуют лоскуты огня по плотине на Черной речке. Людей не видно было, одни только факелы у седел разрывали темноту и бросались с плотины вниз на дорогу.
«Всё курьеры, — подумал дедушка. — С Альмы курьеры… Каждые полчаса курьер».
И дедушка вдруг заметил, что не слышно стало уханья пушек. Всю вторую половину дня ухало; дедушка к вечеру как-то успел даже к этому немного привыкнуть… И вдруг — не ухает больше. Значит, кончилось на Альме сражение. А чем кончилось? Чья взяла сила?
«Охо-хо! — вздохнул дедушка. — Надо бы на Широкой улице перехватить какого-нибудь курьера; вынести казаку на дорогу бузы ковшик, чтобы освежился, а там и расспросить».
Решив так, дедушка стал подбираться к Дашиной лачужке.
В тусклом оконце дедушка увидел плошку на печурке, а в плошке зажженный фитиль. На столе, спиной к окошку, скрючившись и поджав под себя ноги, сидела… нет, не сидела, а сидел… Во всяком случае, то, что сидело на столе, поджав ноги, не было Дашей.
— Хорошо, — молвил про себя дедушка, — допустим. Допустим, что это не Даша, а тетка Дашина. Зачем же понадобилось тетке этой забираться на стол и сидеть там по турецкому обычаю, поджавши ноги? Балаклава — русский город, и живут там русские люди и греки-рыбаки. Русские, как известно, не сидят, поджав под себя ноги, да и греки тоже. Греки — так те и вовсе терпеть не могут турок… Но постой, постой, Петр Иринеич, — обратился дедушка к самому себе. — Эва, ты, старый, проглядел! Вон она, тетка наша из Балаклавы. Гляди-ка, сидит на табуретке и зыбку качает. И песню поет: а, а-а; а, а-а… Странная песня, очень жалостная… цыганская или молдаванская?.. И странно как-то у старухи платок повязан; платок забран поверх ушей, а в ушах — крупные цыганские серьги. Но Даши не видно. Да тут ли она?
Дедушка вгляделся и заметил, что множество ребятишек, мал мала меньше, разложено на тряпье по всей лачужке. Петр Иринеич насчитал их восемь штук.
— Диво! — молвил дедушка и сам не заметил, как снова полез в карман за табакеркой и табачку понюхал. — Диво! — повторил дедушка.
Но тут у дедушки в носу защекотало, и он, по обыкновению своему, зажмурил глаза и два раза подряд чихнул. И когда открыл глаза, то даже отшатнулся. Из-за мутного стекла, чуть освещенный огоньком плошки, на дедушку глядел… козел. И не просто козел, а козел в очках. Козел был стар и космат, и на нем была жилетка. А позади козла в жилетке стояла та самая старуха в цыганских серьгах, и на столе был разостлан старый жандармский мундир, голубой с серебряными пуговицами. И дальше, на скамье у печки, стоял пустой штоф.
Дедушка перепугался не на шутку.
— Куда это вы занесли меня, мои старые ноги? — прошептал он, взглянув на свои серые от пыли сапоги. — Ладился к Даше в Кривую балку, а попал, видно, в Цыганскую слободку?.. Там этих колдунов — гибель. Давай отчаливай, Петр Иринеич! С цыганами свяжешься — свету не рад будешь. Да еще в ночную пору! Ну их совсем! Давай-давай отселева!.. Снимайся с якоря!
И дедушка шагнул влево.
Но тут луч от плошки, пробившись сквозь оконце, упал на валявшуюся на земле железную вывеску. На вывеске были нарисованы зеленый мундир с красным воротником и широко растопыренными рукавами и большие портновские ножницы. И, кроме того, на вывеске было крупными буквами что-то написано. Дедушка нагнулся и прочитал:
— Хе-хе, — усмехнулся дедушка. — Портного за козла принял. Военный портной Ерофей Коротенький…
Дедушка, с тех пор как уволился с телеграфа, уже больше у военных портных не шил. Много лет потом дедушка заказывал себе платье у единственного в Корабельной слободке портного мастера Кудряшова, мужа той самой Кудряшовой, у которой коза. А с тех пор как умер Иван Егорович Кудряшов, дедушка и вовсе ничего себе не шил. Так, старое донашивал. А портной Ерофей Коротенький шил на нищих пехотных офицеров, да на полицейского пристава Дворецкого, да на жандармского полковника Зубова. И жил Ерофей Коротенький по ту сторону Севастополя, где-то в Артиллерийской слободке.
— Постой, постой, Петр Иринеич, — снова обратился к самому себе дедушка. — Как же это можно тебе в десять минут времени из Корабельной в Артиллерийскую перекинуться?
Тут дедушка и вовсе рассердился, только неизвестно на кого. Впрочем, он сейчас же решил, что во всем виноваты англичане и еще французишки эти: лезут, черти караковые, куда не просят; такая кутерьма кругом — дедушку совсем с толку сбили. И чтобы с этим покончить одним разом, дедушка шагнул направо, дернул за вбитый в дверь колок и вошел в освещенную плошкой лачужку.
Военный портной Ерофей Коротенький уже успел опять взгромоздиться на стол и разложить на коленях у себя потертый жандармский мундир. Дедушка заметил, что по всей жилетке у портного натыканы иголки, а на среднем пальце у него железный наперсток. Но очки были теперь подняты на лоб, и военный портной, помаргивая воспаленными веками, недоуменно глядел на появившегося в дверях посетителя, одетого не в мундир и не в китель, а в заурядное гражданское платье.
— Добрый вечер, — сказал дедушка, снимая картуз.
— Здравствуйте пожалуйста, — ответил портной.
Он как-то боком свалился со стола и шлепнулся босыми ногами об пол. Дедушка тут же решил, что по человеку и фамилия: у Ерофея Коротенького было обыкновенных размеров туловище на кривых, непомерно коротеньких ножках. И от этого портной казался квадратным. Он сшиб с табуретки кучу распоротого тряпья, и дедушка уселся, опершись обеими руками на палку.
Дедушка не знал, с чего начать, как подойти к такому деликатному делу. Тут и Даша, и тетка Дашина… А кроме того, дедушка не был уверен, что он находится теперь в Корабельной слободке. Может быть, он каким-то чудом все-таки забрел в Артиллерийскую, где испокон веку и проживал военный портной Ерофей Коротенький. Дедушка был самолюбив и очень боялся, как бы все это не открылось и его не засмеяли бы соседи. Пойдет звон по всей Корабельной слободке, что старик Ананьев совсем спятил, уже не отличает четверга от субботы. И дедушка решил подойти к делу не сразу, а исподволь, и не прямо, а стороной.
— Вот, господин мастер, — сказал он, — привозу совсем не стало, суконца хорошего не видно, в лавках одна заваль… А всё эти англичане с французами.
— Холера бы взяла их! — вскрикнул портной, хватаясь за голову. — Нет сукна — нет работы; а нет работы — нету хлеба. — Он поднял вверх руку с наперстком на пальце и сказал — Без хлеба что? Могила? Гроб? Да.
Вцепившись всей пятерней себе в волосы и взъерошив их, он обежал вокруг стола.
— Я не зверский человек, — сказал он всхлипнув. — Как мундир штопать, так, значит, «шей, Ерофей!» — И он схватил со стола жандармский мундир с полковничьими эполетами и тряхнул им в воздухе, как бубном. — Да, — кричал он, потряхивая скомканным мундиром, — как шить, так «Ерофей, шей!», а как за деньгами придешь, так Ерофея — взашей. И не обижайся, Ерофей, не обижайся. Обидишься — плохо тебе будет.
«Эк, накипело у человека! — подумал дедушка, глядя на мельтешившего у него в глазах портного. — Да и хлебнул, видно, с горя: вон у него штоф пустой стоит. Видно, один весь штоф и высадил. Стало быть, такая уж причина подошла. День-деньской в работе колотится; ну вот — к вечеру, значит, и ублажился, сердечный».
А портной швырнул одежину на стол, развел руками:
— Денег нет, хлеба нет, хибара сгорела…
— Как сгорела? — ухватился моментально дедушка. — А эта?..
И дедушка обвел рукой лачужку с ребятами, набросанными по всем углам.
— Только вчера переехал, — ответил портной. — Девицу одну на базаре встретил, продавала то да се… «Не купишь ли, говорит, мастер, у меня хатенку в Корабельной, в Кривой балке?» Хорошая девица, уступила бедному человеку. Такой дворец — и всего за десять рублей. Прямо — царский дворец… Его величество государь император, — усмехнулся он едко.
У дедушки от всего, что он сегодня видел и слышал, мутилось в голове.
«Постой, — твердил он мысленно себе самому. — Девица, продавшая портному свою лачужку, — это, конечно, Даша, Даша Александрова. Постой!..»
Но тут дедушка вздрогнул и сразу поднялся с табурета. В дверь лачужки раздался с улицы сильный удар.
Портной бросился к окошку. На улице было светло, и по земле прыгали длинные тени. И снова удар в дверь, и удары эти посыпались один за другим…
— Гей, — кричал кто-то с улицы, — чи есть тут живой человек?
Портной затрясся и забегал по комнате.
— Казаки, — шептал он в ужасе, рассовывая по всем укромным углам лоскуты, обрезки, поношенные армейские мундиры, споротые галуны. — Беда! Последнего лишишься!
Дедушка вышел на улицу. Молодой казак, с желтыми, как солома, усами, сидел на взмыленной лошади и рукояткой нагайки поправлял светильню в горящем факеле. Увидя дедушку, он наклонился в седле и сказал:
— Господин хороший, с дороги я, видно, сбился; повернул, да не туда. Скажи на милость, как мне на Павловскую батарею выехать; да водички мне испить не пожалуешь ли? Пыль в горле комом сидит.
Портной вынес казаку ушат с водой и ковш. Казак стал пить прямо из ушата, а конь его все поворачивал голову и фыркал — тоже, видно, воды просил.
— Дайте, люди добрые, и коня напоить. Бессловесное животное, а, гляди, как человек разговаривает.
Портной пошел к колодцу, зачерпнул там воды и поднес коню. Конь жадно пил, но временами отрывался от ушата и внимательно оглядывал Ерофея Коротенького с головы до ног. Тогда спешившийся казак посвистывал своему маштачку[39], и тот снова тыкался мордой в ушат.
Дедушка подошел к казаку вплотную.
— Откуда едешь, станичник? — спросил он. — И с чем?
— Еду я, господин хороший, с Альмы-речки, — ответил казак. — Худые вести. Отступление. И народу что перемято!
Дедушка почувствовал, что сердце у него остановилось и в груди стало непривычно просторно. А казак, напоив коня, уже снова был в седле.
— Так как же, господин хороший, мне на Павловскую выбиться? — снова спросил он дедушку.
— Бери направо, — ответил дедушка. — Из балки как поднимешься, ладься опять направо. Близко это.
— Ну, спасибо, люди добрые, — и казак кивнул дедушке и косматому коротенькому человечку с пустым ушатом. — Худые вести, — добавил казак и дал своему коню понюхать нагайку.
«Худые вести, худые вести», — замолотило у дедушки в голове.
Он совсем забыл, где он и что с ним. Не попрощавшись с новым владельцем лачужки в Кривой балке, дедушка, спотыкаясь на каждом шагу, побрел в ту сторону, куда горящий факел, становясь все меньше, убегал вприпрыжку.