На другой день дедушка проснулся от шума на улице. Вчерашняя стрельба на Альме не возобновлялась. Но с улицы доносились крики, топот ног, скрип колес… Дедушка накинул на себя старенькое пальтецо, служившее ему вместо халата, и вышел за ворота.
Вся Широкая улица полна была людей. Они гомонили, собирались в толпы, показывали на что-то пальцами… Дедушка вгляделся и увидел, что по дороге со стороны Черной речки движется какой-то обоз. Впереди шла ватага мальчишек с Мищуком Белянкиным во главе.
— Что тут это? — обратился дедушка к Кудряшовой, которая стояла подле хатенки своей у раскрытой калитки.
— Ой, Петр Иринеич! — всполошилась Кудряшова. Из глаз у нее хлынули слезы. — Голубчики, переколотые, перекалеченные… Ой, беда какая! Эвонде везут их, а другие пеши маются.
— Раненых, значит, везут со сражения, — заметил дедушка.
— Со сражения, Петр Иринеич, — подтвердила Кудряшова, вытирая краем передника мокрое от слез лицо. — Раненых это везут.
На улице становилось все шумнее; люди стали бросаться навстречу обозу; а дедушка увидел поверх всей толпы на дороге парнишку в матросской куртке верхом на рослом вороном коне. Но тут Кудряшова закричала, будто змея ее ужалила:
— Она, она! Ой, что же это? И косы, гляди, Петр Иринеич… Что, говорила я тебе! Она это!
— Э-э… — хотел что-то сказать дедушка, но растерялся и умолк.
Он вспомнил, что со вчерашнего дня с ним что-то все происходит такое, чего раньше не бывало. Все будто мерещится что-то. Вот и сейчас мелькнуло, и так — будто это верхом на вороном коне сидит Даша. А Кудряшова дёргала дедушку за рукав и все кричала:
— Она, она это!.. Даша это!.. Ну, как же не Даша? Гляди! Петр Иринеич!
И кругом тоже все стали кричать:
— Даша, Дашенька!
Дедушка наконец понял. Все это — не сон и не бред. На вороном коне едет верхом Даша Александрова и ведет за собой три повозки раненых. А за повозками плетутся гурьбою другие — видимо, те, которых держат еще ноги.
Против дедушкина домика Даша остановила коня. И позади нее тоже остановились повозки и люди.
«Двух дней не прошло, как уехала я, — подумала Даша, — а вот с чем приехала».
Дедушка стоял попрежнему у ворот, кутаясь в свое пальтецо. Кудряшова куда-то исчезла. Дедушку оглушали эти крики на улице.
— Худые вести, Петр Иринеич, — обратился он опять, как вчера, к самому себе. — Правду молвил казак: худые вести.
Даша соскочила с коня и дала Мишуку Белянкину подержать его за повод. Она подбежала к дедушке и обхватила его шею руками.
— Дедушка! — сказала она нежно и вся затрепетала. — Прости, дедушка, что бросила тебя одного. Вот видишь, какое дело…
И она показала рукой на свои повозки.
А там, около повозок, уже толпились женщины с ушатами воды, с ковшами бузы, с кринками молока, с краюхами белого хлеба. И потчевали всем этим раненых. А солдат с обмотанной головой у передней повозки всем рассказывал про Дарью Александровну, и про балочку близ Альмы, и как Дарья Александровна управлялась там целый день — и обмывала, и перевязывала, и ласковым словом дарила. И Кудряшова тут выбежала из ворот с целым ведром яблок и стала трещать:
— А что, не говорила я, не говорила? Еще вчерашний день, вижу, дедушка Перепетуй к помойке идет…
Но на Кудряшову закричали, чтобы перестала болтать пустое; пусть лучше солдат рассказывает.
А Даша все еще ластилась к дедушке, у которого из глаз бежали по морщинистым щекам слезы.
— Как же ты… как же ты… Дашенька… на такое решилась? — пробормотал он наконец, и губы у него задрожали, а глаза стали совсем красными. — И кто тебе это насоветовал? И как же ты теперь жить будешь?
— Не было, дедушка, у меня никого советчиков, — сказала Даша. — У тебя спроситься боялась: рассердишься и не пустишь. Да ты, дедушка, не беспокойся: я забегать к тебе стану и приберу и, что надо, сделаю. А теперь прощай, дедушка. Надо мне свезти в госпиталь этих… браточков моих… Браточки! — крикнула она обернувшись. — Собирайся! Ермолай Макарович!
И все очень удивились, когда солдат с обвязанной головой крикнул по-военному на всю Широкую улицу:
— Слушаюсь, Дарья Александровна!
И стала теперь матросская сирота Даша из Кривой балки в Корабельной слободке — Дарьей Александровной. Она взяла из рук Мишука повод, вскочила на лошадь, как заправский гусар, и повела свой обоз дальше по Широкой улице, к морскому госпиталю.
Пока в Корабельной слободке утром 9 сентября происходили эти события, к зданию морского штаба на Городской стороне подъезжали в извозчичьих пролетках командиры кораблей черноморского флота. В парадных мундирах и с треугольными шляпами в руках поднимались они на второй этаж по лестнице, устланной ковровой дорожкой, и через комнату адъютанта проходили в кабинет начальника штаба черноморского флота вице-адмирала Владимира Алексеевича Корнилова.
Огромный кабинет Корнилова был весь в коврах на полу и в географических картах по стенам. У большого окна, которое глядело на Севастопольскую бухту, был укреплен на тумбе медный глобус. Около глобуса стоял Нахимов и задумчиво поворачивал его и водил пальцем по морским путям земного шара.
— Павел Степанович, прошу, — услышал он голос Корнилова. — Прошу, господа, садиться.
Все уселись за круглый стол, на стулья с плетеными сиденьями и высокими спинками. Остался стоять один Корнилов.
Позади него с полу до потолка поднимался в золоченой раме портрет Николая Первого во весь рост. Царь красовался, как обычно, в белых лосинных рейтузах, с неестественно выпяченной грудью, с лицом грозным и взглядом, который должен был повергать всякого в трепет. Но боевые командиры не смотрели на портрет царя. Ведь царь был за две тысячи с лишним верст, в Петербурге. А спасать Севастополь и Россию будут здесь русские люди, видимо, одни, без царя.
Корнилов кашлянул, обвел глазами весь круг присутствующих и начал так:
— Господа! Вам известно, что армия наша отступает к Севастополю. Положение таково, что неприятель может распространиться к Инкерману и начать обстрел наших кораблей с высот инкерманских. Если подобное произойдет, то геройское сопротивление наше не спасет нас. Страшная опасность нависла над нами. Черноморскому флоту грозит гибель, позорный плен. Не допустим этого; не дадим такого торжества врагу.
Я предлагаю выйти черноморскому флоту в море и атаковать неприятельский флот, столпившийся против устья Альмы. Враг силен, но военное счастье переменчиво; и на войне счастье идет в руки тому, кто смел и сражается за правое дело. Если нам удастся уничтожить корабли неприятеля, то мы этим лишим его возможности получать с турецких берегов, через Босфор и Варну, продовольствие и подкрепления. Ну, а если нас постигнет неудача… — Корнилов замолчал на мгновение и нервно потер пальцами свой широкий матово-бледный лоб. — Если нас постигнет неудача… в этом… в этом неравном бою… Тогда подойдем к неприятелю вплотную, сцепимся с ним, взорвем и себя, но одновременно и вражеские корабли. Ибо лучше славная смерть за родину, нежели плен и стыд.
Корнилов повернул голову и посмотрел в окно. Там на рейде поднимался к небу целый лес мачт: корабли, фрегаты и корветы и бриги… И среди них — стодвадцатичетырехпушечный корабль «Константин», на котором плескался в голубом эфире белый с синими полосами флаг — его, вице-адмирала Корнилова, флаг.
— Честь русского флага требует от нас подвига, — продолжал Корнилов. — Но не только честь флага. Подвига требует от нас и Севастополь. Если в морском бою победа будет за неприятелем, то это будет Пиррова победа[40]. И неприятель уже не решится выступить с остатками своего флота против наших могучих береговых батарей. С другой стороны, и сухопутная армия противника уже не будет иметь полной поддержки от своего расстроенного и потрепанного в морском бою флота. Значит, и сухопутная армия англо-французов не решится пока напасть на войска светлейшего князя Меншикова. И мы выиграем во времени: дождемся подкреплений и врага уничтожим.
Корнилов снова взглянул налево, в окно. Белый флаг на «Константине» все так же свивал и развивал свои синие полосы и полоскался в чистом пространстве между бирюзовым небом и лазурным морем. Владимир Алексеевич вобрал в себя полной грудью соленый воздух, натекавший к нему в кабинет через раскрытое настежь окно, и твердо произнес:
— Повторяю, таково мое предложение — выйти в море и атаковать неприятельский флот, невзирая на его численность. Смелость города берет! — сказал он, тряхнув головой, и улыбнулся.
Он кончил и опустился в кресло. И медленно стала сходить с лица у него улыбка, потускневшая от странной тишины, которая наступила, когда он кончил свою речь. Никто не подхватил его предложения, но никто и не возражал начальнику морского штаба.
Корнилов придвинул к себе графин с водой. Все еще было тихо. Слышно было только, как булькает вода, изливаясь в стакан. Корнилов отпил глоток и поставил стакан на поднос.
— Если позволите, ваше превосходительство…
Все повернули головы. Со стула поднялся пожилой офицер с одутловатым лицом и отеками под глазами, капитан первого ранга Зорин.
— Если позволите, Владимир Алексеевич, — повторил он, — сказать мне то, что я думаю, по чистой совести моей…
Корнилов чуть наклонил голову. Зорин глубоко вздохнул. Все заметили, как дергался у него правый ус.
— Хотя я не прочь, — начал Зорин, — вместе с другими выйти в море… да, выйти в море… вступить в неравную битву с врагом, искать счастья в бою или славной смерти, но я осмелюсь предложить другой способ защиты.
Зорин тоже потянулся к графину, придвинул его, но так и остался с графином, зажатым в руке.
— Наша морская сила и морские силы врага несоизмеримы, — продолжал Зорин. — Мы сильны отвагой нашей, нашей любовью к родине, готовностью умереть за нее. Но неприятель превосходит нас числом: нас мало, их — тьма. Однако не только это. У врага — буксиры и винтовые пароходы; у нас — парус. Паровой вражеский флот поворотлив и может не считаться с направлением и силою ветра; мы же всегда рискуем попасть в мертвый штиль. Мы будем как скованные, в то время как враг будет двигаться, и поворачиваться, и заходить с какой ему угодно стороны. Засим и для неприятеля не секрет, что выход с Севастопольского рейда узок… да, узок. Это не позволит флоту нашему выйти в море соединенно. А потому…
Зорин поднял графин с водой. Почувствовав в руке тяжесть, Зорин наконец вспомнил, что хотел налить себе воды. Сидевший рядом контр-адмирал Истомин придвинул ему стакан. Руки у Зорина дрожали. Горлышко графина дробно ударялось о край стакана. Зорин налил себе воды, но пить не стал.
— Да, — сказал он, опустив графин на стол, — мы не можем выйти в море соединенно, а потому подвергаемся опасности быть разбитыми по частям. Мы сами на это идем… Да, славное самоубийство, честь будет спасена… Но надо еще спасать Россию. Не умирать нам нужно, а защищаться с оружием в руках, защищать родное пепелище… да, до последней капли крови. А потому… осмелюсь… да, осмелюсь… предложить другой способ защиты. Осмелюсь… предлагаю — заградить неприятелю вход на Севастопольский рейд. Как заградить? Заградить потоплением нескольких наших кораблей. Своими руками губить… — у Зорина задрожала нижняя челюсть, — губить, что всего дороже сердцу… корабли наши… Трудно, тяжко… Да ничего не поделаешь… приходится… потопить. А самим, всем нам, сойти на берег и защищать Севастополь, пепелище наше… да, до последней капли крови.
Зорин говорил, а Корнилов рассеянно блуждал глазами по всему кругу командиров, собравшихся у него для рокового решения. Но рассеянность Корнилова была только кажущейся: начальник морского штаба все видел. Он видел, как сочувственно слушают участники военного совета все то, что с такой решимостью выкладывает перед ними Зорин, по внешности не больно казистый офицер, с простым, точно у парусного мастера, лицом.
Но вот Зорин кончил, он сделал наконец несколько глотков из стакана… И Корнилов услышал, как гул пошел по кругу и отдельные голоса стали покрывать этот гул. Корнилов с болью прислушивался к этим голосам.
— Мы не сомневаемся в храбрости офицеров и матросов. Синоп тому порука, — доносился до Корнилова чей-то низкий грудной голос. — У нас хватит умения погибнуть в открытом бою, если это необходимо для пользы и чести отечества. Но наша гибель — это еще не выход из положения.
— Да, это так, — услышал Корнилов другой голос. — Если мы выведем флот в море, то оставим Севастополь без всякой защиты. Мы сами погибнем и Севастополь погубим. И если уж умирать, то лучше сложить головы на севастопольских бастионах. Не камнем пойти на дно моря, а грудью стать у стен Севастополя, преградить неприятельскому флоту доступ на рейд, задержать врага, дождаться помощи…
Корнилов сидел бледный. Лицо его нахмурилось. Он и вовсе не смотрел теперь на тех, кто говорил. Он не мог согласиться с тем, что слышал. Владимир Алексеевич взглянул только на Нахимова, ища у него поддержки. Но Нахимов молчал, занятый своей трубкой. Перочинным ножичком он обскреб у нее обуглившиеся края и теперь тщательно полировал ее носовым платком. Казалось, ничто в мире не интересовало Нахимова, кроме этого обкуренного кусочка дерева. Но Павла Степановича выдавали стиснутые губы, вытопорщенные усы, насупленный лоб, по которому вдруг прошли глубокие борозды прежде едва заметных морщин. Похоже было, что возня с трубкой — только видимость и что совсем другому отданы в этот грозный час все помыслы синопского героя.
— Павел Степанович! — услышал он обращенный к нему голос Корнилова. — Вы что скажете? Вы согласны со мной? Мы вместе выйдем в море, всем флотом. Мы — черноморский флот…
Нахимов поднял голову и взглянул на Корнилова. Потом положил на стол перед собою трубку и носовой платок. И встал.
— Задача, Владимир Алексеевич… — сказал он, отодвигая от себя трубку вместе с платком. — Да-с, в чем задача? Задача в том, чтобы не пустить вражескую армаду сюда на рейд. Однако нам вытянуться в море на виду у неприятеля с его паровыми кораблями… Рискованно это; да, весьма. Здесь верно говорили: сможем попасть в неудобное положение, если будем застигнуты штилем. Надо трезво оценить положение. Оно не безвыходно. Нет. Вот так.
Нахимов протянул руку за платком и трубкой, сунул их в карман и, не взглянув на Корнилова, сел.
Корнилов в кресле у себя весь выгнулся вперед. Он побледнел еще больше, и под горящими глазами у него резко обозначились черные круги. Возгласы одобрения тому, что сказал Нахимов, разрывали Владимиру Алексеевичу сердце, а он словно не мог отвести глаз от графина с водой, в котором играл солнечный луч.
Но в это время в кабинет вошел лейтенант Стеценко и, вытянувшись, остановился в дверях. Корнилов заметил его и поманил пальцем. Стеценко быстро подошел и, наклонившись, топотом доложил:
— Светлейший прибыл с Альмы в Севастополь и находится на четвертой батарее.
— Сейчас, — шепнул ему Корнилов. — Господа! — сказал он решительно, поднявшись с места. — Ясно все. Готовьтесь к выходу в море, как было изложено мною. Будет дан сигнал, что кому делать.
И он большими шагами вышел из кабинета.
Четвертая севастопольская береговая батарея находилась на Северной стороне. Тяжелые орудия стояли здесь в закрытых каменных казематах. В одном из этих казематов незадачливый командующий войсками, в Крыму расположенными, светлейший князь Меншиков поджидал начальника морского штаба вице-адмирала Корнилова.
— С военного совета? — спросил иронически Меншиков.
— Так точно, ваша светлость, — ответил Корнилов.
— Гм… — и Меншиков брезгливо поморщился. — О чем же это вы там… на… на военном совете?
— Я предложил выйти с флотом в море для встречи с неприятелем в открытом бою. Другие предлагали потопить корабли у входа на рейд. Я думаю…
— Лучше! — оборвал Корнилова Меншиков.
— Что лучше, ваша светлость?
— Лучше потопить.
Меншиков откинулся в жестком кресле, в котором сидел, и вытянул свои длинные ноги в забрызганных грязью ботфортах.
— Лучше… — Да, извольте потопить, — повторил он, поморщившись, и закрыл глаза.
— Ваша светлость! — вскричал Корнилов. — Как можно своими руками?.. Я отказываюсь, ваша светлость, я…
Меншиков поднял припухшие веки. Ненависть вспыхнула в его обычно тусклых глазах.
— Ну так поезжайте служить в Николаев! — выкрикнул он визгливо и затрясся и сразу потух. — Извольте… да… — лепетал он, — в Николаев. Лейтенант Стеценко! — И Меншиков заерзал в кресле. — Э-э… кто там? Пгиказ… извольте заготовить пгиказ… потопить… да…
— Ваша светлость! — всплеснул руками Корнилов. — Я готов повиноваться вам. Невозможно мне оставить Севастополь теперь, перед лицом врага. Севастополь!
И он схватился за голову.
Солнечные лучи пробивались в каземат сквозь амбразуры и дугообразными пятнами располагались по выбеленной стене. Меншиков сидел в тени, лицо его было землисто, глаза снова закрыты, ноги вытянуты.
— Да… — бормотал он, очевидно засыпая: — не надо… оставайтесь… извольте потопить.
И он стал всхрапывать, уронив с колен на пол свою форменную фуражку с задранной кверху тульёй[41].
Корнилов повернулся и зашагал с батареи на пристань, где нарядный вельбот поджидал своего адмирала.